Электронная библиотека » Алексей Макушинский » » онлайн чтение - страница 31

Текст книги "Остановленный мир"


  • Текст добавлен: 29 апреля 2018, 11:40


Автор книги: Алексей Макушинский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Душа

А эта неожиданная страсть к опере в самом деле была связана – с ней, он это тоже понимал, разумеется. Pourquoi me réveiller, ô souffle du printemps?.. Зачем, о дуновение весны, ты пробуждаешь меня?.. Он и чувствовал себя пробужденным, разбуженным – совсем не в том, дзенском, смысле, в каком стремился всегда к пробуждению, но в каком-то, для него самого еще смутном, туманно-мечтательным, во всяком случае связанном с Тиной, с его любовью к ней, с теми новыми, как он это называл для себя, областями души, которые открывал он в себе. Это душа его пробуждалась, отдавалась скорби и счастью. Рассудок стоял в сторонке и улыбался с умиленной иронией. Невозможно было принимать вполне всерьез эти гипертрофированные чувства, преувеличенные страсти, которые ему показывали со сцены; но как громадный, все небо заполняющий железнодорожный дым в каком-нибудь старом вестерне говорит о том, что где-то там внизу, по равнине, по прериям идет настоящий паровоз и действительный поезд, из трех дощатых вагончиков, так эти неправдоподобные, отчасти идиотические, амплифицированные эмоции намекали на то подлинное, что было в нем и что он теперь испытывал все острей и отчетливей. Понемногу стал понимать он, что помимо всего остального и прочего, всех тех вещей, которые он знал за собою, которые казались ему неважными и смешными, как его же собственное тщеславие, или, наоборот, казались ему самыми важными, помимо и по ту сторону его стремления к абсолютному смыслу, к божественной пустоте или как бы мы ни назвали все это, по сути неназываемое, есть еще что-то, какие-то облачные области, о которых он до сих пор не задумывался, почти не догадывался, – воздушный, млечный и совсем новый для него мир его чувств к Тине, его любви, его нежности, его восхищения, его умиления, – иная перспектива, в которой те же предметы, те же действия и те же события виделись совсем по-другому, в другом свете, с другими, иначе вытянутыми, тенями. Он заглядывал ей в глаза – и чувствовал себя новичком в жизни, вообще до сих пор не догадывавшимся, о чем идет речь… Они возвращались домой после оперы; она тут же сбрасывала востроносые туфли, стягивала с себя платье, там и сям ей все-таки жавшее; снимала лифчик; в одних трусиках, перед зеркалом в ванной, начинала смывать с себя макияж. Сквозь приоткрытую дверь он видел ее широкую спину, складки этой спины, ее распущенные по плечам медно-рыжие волосы, видел, в зеркале, ее вновь возникающее лицо, с которого она снимала краску, приподнимая пальцем всякий раз сперва левую, потом правую бровь, проводя по векам ваткою с чем-то белым, приятно пахучим. Оно понемногу разглаживалось, это лицо, собиралось в новое целое. Он не выдерживал, подходил к ней, обнимал ее сзади, клал руки, крест-накрест, на ее громадные груди, клал голову на ее полное, прекрасное, чуть веснушчатое, плечо, видел теперь два лица в зеркале: свое собственное, с преувеличенными сияющими глазами, ее новое, спокойно-счастливое, с легкими, тоже, веснушками на чуть-чуть выступающих скулах. Это было второе подлинное лицо, которое он искал, его второй коан, не менее загадочный и не менее для него важный. Так же терялся он в нем, как терялся в своем дзенском коане, терялся, терял себя, свое маленькое, ему уже не нужное я. Denn wo die Lieb‘erwachet, stirbt das Ich, der dunkele Despot… Что значит умирать от любви? Вот это и значит – умирать от любви… Умирать от любви, терять себя, терять все, теряться в созерцании любимого лица с последними остатками пудры, последними и самыми последними остатками губной помады, которые она снимала салфеткой. Все, объявляла она, поднимая руки, подставляя подмышку под поцелуй.

Осваиваясь в мире

Еще он не догадывался, что оба коана решатся – разрешатся – одновременно; вообще, как дзен-буддисту оно и положено, не думал о будущем; зато вспоминал вдруг начало их связи, ту поездку на Рейн, от Майнца к Кобленцу, когда, почти заблудившись из-за перекрытой дороги, они заехали в заброшенную, или по видимости заброшенную, каменоломню, которую она начала фотографировать, как начала фотографировать и его, Виктора, на ступеньках возле вагончика, и как он впервые увидел, влюбляясь, ее то появлявшееся из-за волос и камеры, то вновь за ними прятавшееся лицо. Воспоминание это было для него драгоценно. Именно драгоценность этого воспоминания, других воспоминаний, взрослых и детских, была для него открытием, очередным открытием, которое он сделал в себе. Вспоминать Виктору не было свойственно (как я писал уже выше); сентиментальному склонению над прошлым он был совершенно чужд; образы и отзвуки его ему самому неинтересного детства, приходившие к нему во время дза-дзена, во время сессина, проходили в нем (или так до сих пор казалось ему), не оставляя следов (как волны по морю, как рябь по реке, как тени облаков по колеблемому ветром полю…); он не удерживал, хотя и не прогонял их; забывал о них, вставая с подушки. В новой перспективе, обретенной им, все выглядело иначе; сама их с Тиной история, как он восстанавливал и воскрешал ее в памяти, один или вместе с нею (что они часто делали, как это свойственно бывает влюбленным, словно сверяя координаты и заново ориентируясь в своей и общей им жизни), сама история эта – их знакомство в кронбергской электричке, их встреча на выставке, его первый приход и разговор обо мне, каменоломня и замок над Рейном, каштановые звезды на грубой столешнице, несгибаемые старушки, уплетающие яблочный пирог со взбитыми сливками, – все это имело в его глазах очарование и прелесть, какой никогда прежде в прошлом не находил он; и не только прелесть, не только очарование, но и важность, и значимость, каких, опять же, никогда не думал он, что станет приписывать прошлому. Это была часть все того же мира любви, печали, счастья и сожаления, в котором он осваивался, как новенький в чужом классе, как сам осваивался когда-то в небандитской школе, после их переезда с Лиговки на Полюстровский проспект, вечность назад…

Гладкие скалы

Он только не понимал, возвращаясь к коану, где же его подлинное лицо среди всех этих, новых и старых, знакомых и незнакомых, личин, лиц и личностей. Его нерожденное, извечно существовавшее лицо, которое искал он, не мог найти, которое должен был – и не знал, как показать Бобу, – это извечное лицо (думал он) могло быть только там, где-то там, по ту сторону всех этих личностей, этих лиц. От них от всех он должен был отказаться, их все отбросить, умереть Великой Смертью, быть никем, ничем, просто быть или просто не быть, уничтожиться, раствориться в сияющей Пустоте… Он по-прежнему хотел этого, стремился к этому, был готов к этому (уверял он себя); у него появилось, впервые в жизни, ощущение возможности выбора, может быть, иллюзорное; возможности выбора, о которой почти забывал он во время очередного сессина, борясь с собой на подушке, и которая вновь возвращалась к нему, когда он сам возвращался во Франкфурт, к жизни и к Тине (банку, успеху, деньгам, спорту, музыке, путешествиям, опере, гонкам по автостраде…). Он мог выбрать такого себя и другого себя; такое лицо и другое лицо; такую личность и другую личину. Все это был он, он сам, Виктор, все это он открыл в себе, и он счастлив был, что открыл. Он по-прежнему не сомневался в своем дзенском пути и дзенском призвании; этот путь перестал ему казаться единственным. Он вовсе не обязан был идти этим дзенским путем, мог пойти и каким-нибудь, к примеру, другим… Каким же? Он не знал каким и никаким другим путем пойти не думал, идти не хотел; он думал лишь о том, что вот еще недавно даже не мог представить себе, как бы он стал жить без дзена, а теперь, наверное, может. Да и правда ли, что от всего он готов отказаться? Он легко откажется, если нужно будет, от банкира в себе; от дорогих часов и костюмов; откажется от оперы, черт с ней, с оперой; перестанет слушать Сюзанну Баку и Сезарию Эвору; перестанет и на машине гонять по ночным автострадам. Но от любви к Тине он не откажется. Не откажется и от воспоминаний о каменоломне, от печали и нежности, от этих облачных областей души, которые открылись ему. Он, значит, держится за эти области, эту душу? Вдруг становилось страшно ему; вдруг он и вправду чувствовал себя тем человеком, висящим над бездной, сжимающим ветку зубами, – человеком, которому нужно ответить на главный вопрос жизни ценою самой этой жизни, падением в бездну. Он падал в бездну чуть не каждую ночь. Едва засыпал он, как начиналось это падение в бездну, поначалу медленное, потом все ускорявшееся падение в бездонность, мимо каких-то гладких, темных, чудовищных скал, мимо базальтовых прожилок и слюдяного блеска сбегающих вниз потоков, мимо крошечных сосен и сосенок, ухитрившихся вырасти на этих скалах, кустиков колкой травы, за которую даже не надеялся он ухватиться. В ту пору, на подступах к просветлению, это был его, Викторов, как он сам рассказывал мне впоследствии, повторяющийся кошмар, который, во сне – в том особенном времени сна, несоизмеримом с земным временем и, значит, неизмеримом вообще, – казался ему бесконечным, бесконечно-долгим, как будто целую ночь, целую вечность – а в земном времени всего пару минут это, может быть, длилось – он только падал, падал и падал, не в силах долететь до – чего? каких камней и утесов? – упасть, разбиться, проснуться. Наутро вставал он, измученный этим сном, в расслабленности и томлении, ему совершенно не свойственных; и когда вечером ложился в постель, рядом с Тиной ли, у себя ли на японский жесткий матрас, или в одну из тех узких деревянных и пахнущих свежей древесиной кроватей, в которых спали и спят в буддистском центре в Нижней Баварии, думал (или я теперь так думаю за него), что вот сейчас опять начнется это бесконечное падение в бездну, мимо гладких и скользких скал, и что это как темная сторона, темная тайна его все более светлой жизни.

Повторения, брокерский офис

А как хотелось ему услышать от Боба что-нибудь, кроме обычных призывов сидеть, сидеть и сидеть. Хотелось просто обратиться к нему за советом, как несколько раз он с ним советовался в других, житейских делах (хотя ясно было, что как раз в этом деле простого, житейского совета быть не может) – в тот незабываемый раз, например, когда ему, Виктору, вдруг предложили работу в Лондоне: с огромным окладом, в конкурирующем банке, уже прямо в брокерском офисе, где делаются настоящие деньги, сколачиваются состояния, при случае фантасмагорические, и надо было срочно, на другой день, принимать роковое решение. Тина сразу сказала: да. Да, решайся, переезжай в Лондон, я буду приезжать к тебе, может быть, и сама перееду. Конечно, она думала о Берте, о возвращении, о повторении тем своей жизни, о вечеринках в Челси и в Хэмпстеде… Темы жизни повторяются, возвращаются, да и мы по жизни ходим кругами. С почти умиленной печалью, а вместе с тем и с тревогой, и с ощущением собственного бессилия перед самовольством жизни, играющей с нами в непонятную нам игру, думала она обо всем этом, говорила Виктору: да. Вовсе не хотелось ей, чтобы он переезжал в Лондон, вообще куда бы то ни было; она из упрямства, упорства, протеста (раз вы так со мной, то вот и ладно, вот и пожалуйста…) советовала ему принять предложение, в самом деле необыкновенно заманчивое. Виктор в тот же вечер поговорил с Бобом; после дза-дзена поехал с ним в Кронберг. В электричке они молчали, вернее Боб молчал, как будто продолжая дза-дзен, и Виктор молчал, соответственно, тоже; зато дома, после быстрого, скромного, пожалуй, даже скудного ужина, когда дети были уложены, попросил Виктора все рассказать Ясуко, лучше, чем он сам, разбиравшейся в банковских делах, финансовых тонкостях; они еще долго сидели втроем на кухне под низко свисавшей с потолка круглой лампой, обсуждая все за и против. Больше всяких финансовых дел, в которые он, впрочем, тоже готов был вникнуть, интересовали Боба Викторовы внутренние, подлинные дела, душевные обстоятельства. Дза-дзен можно делать и в Лондоне, все равно он останется Викторовым учителем, а может быть, для Виктора и полезно было бы позаниматься с кем-нибудь из замечательных дзен-буддистов, живущих в Англии, которых он, Боб, всех, в общем, знает, одному, вернее одной из которых может позвонить завтра утром, хотя больше всего он желал бы, чтобы Виктор поехал, наконец, в Японию и сделал хотя бы один сессин под началом его собственного старого учителя, Китагавы-роси, что, впрочем, вполне можно осуществить и в том случае, если он переедет в Лондон, и вообще переезд, перемена мест может пойти ему на пользу, дать ему какой-то толчок, а с другой стороны, все идет хорошо, и Виктору, если он смеет судить, скорее нравится его здешняя жизнь, и во всяком случае, на месте Виктора он бы еще подумал, стоит ли подвергать опасности его, если он смеет судить, гармонические отношения с Тиной. Пускай Тина и говорит, что она тоже, может быть, переедет, но это именно может быть, то есть может быть, а может ведь и не быть, и во всяком случае, им придется на какое-то время расстаться, встречаться в выходные дни и по праздникам, да и не во всякие же выходные сможет он прилететь к ней, она к нему, так что пускай Виктор, в самом деле, подумает, стоит ли ему так рисковать. А может быть, для Тины было бы как раз счастьем переехать в Лондон… Для фотографа, он уверен, Лондон – гораздо более интересное и многообещающее место, чем провинциальный, в сущности, Франкфурт, так что (говорил Боб, смеясь сияющими глазами) судьба, возможно, вовсе не Виктору посылает этот шанс, но через Виктора посылает этот шанс Тине, и тогда уж точно ему, Виктору, следует этим шансом воспользоваться, не пропустить его. Пускай он еще раз поговорит с Тиной, попытается понять и расслышать ее подлинные мысли, настоящие чувства. Мы ведь не всегда говорим то, что думаем; не потому что скрываем свои чувства и мысли, а потому что сами не можем в них разобраться, не находим слов для них, боимся, может быть, найти для них окончательные слова… А решение Виктор принять должен сам. Виктор его и принял, в электричке, по дороге во Франкфурт (той самой, где некогда мы с ним Тину и встретили). Он по-прежнему не понимал ее истинных чувств, как и она сама их, быть может, не понимала; вспомнив свой разговор с ней, ее уверенное: да, соглашайся, впервые, внутренним зрением, увидел за этим уверенным да ее нет, ее растерянность, печаль и тревогу. Огни проплывали мимо, его лицо среди этих огней, сумасшедшие глаза, безумные небоскребы. В огни всматриваясь, он сказал себе, что никуда не поедет и с Тиной, даже ненадолго, не расстанется, и Боба не променяет ни на какую английскую дзен-буддистку. Потому что никого нет у него, кроме Тины и Боба. Есть, конечно, папа и мама где-то там, в Петербурге… Последний резерв, последняя линия обороны, вдруг понял он, всматриваясь в огни. Если какое-то великое несчастье с ним случится, то вот все-таки есть у него, где-то там, мама и папа, о которых почти никогда он не думает. Посылает им деньги – и все. А если с ними случится несчастье, то и он все бросит, поедет спасать их. А в каком-то ином, не менее важном – но каком, собственно? – смысле его семья – это Тина и Боб, вот эти два человека, самые дорогие для него на земле, без которых не хочет он жить ни в каком Лондоне, и черт с ним, с фантастическим окладом, черт с ней, с феерическою карьерой.

Пустыня Гоби, фата-моргана

Их обоих, Тину и Боба, увидел он недели три или месяц спустя, очнувшись в больнице в тот ослепительно жаркий, с дрожью зноя над раскаленным асфальтом, день, когда неподалеку от Konstablerwache его, мчавшегося на своем спортивном, легком, алюминиевом велосипеде, сбил старый, рыхлый, ржавый «Мерседес», оглушавший округу и улицу восточной взвихренной музыкой. «Мерседес» поворачивал направо и по сторонам не смотрел. Удар был, по счастью, несильный; все же сколько-то метров пролетел он вместе с велосипедом; вылетел на тротуар; извернувшись, сумел избежать фонарного столба, мечтавшего раскроить ему череп; приземлился боком; откинувшись на спину, обнаружил себя в полном одиночестве, в пустыне Гоби, а то и прямо в Сахаре, под таким небом, такой синевы, густоты, глубины, каким оно только в пустыне и может быть, в Сахаре, в Гоби ли; затем заметил безумный блеск солончаков, озер, окон, склоненные лица бедуинов, другие фокусы фата-морганы; затем почувствовал боль, безмерную, как та же пустыня. Забылся он, ему казалось впоследствии, не столько от боли, сколько от обезболивающего, которое вкололи ему в неотложке; снова очнувшись, увидел заплаканную Тину, сидевшую от него справа, державшую его за руку своей плотной, теплой, детской рукою; затем увидел Боба, сидевшего слева, его, Бобовы, самые снежные, самые сияющие глаза. Он смотрел молча на них обоих; они еще не понимали, что он их видит; и ему почему-то радостно было, что они не понимают этого, что он исподтишка и втайне смотрит на них, разглядывает их лица; он не чувствовал больше боли, но чувствовал благодарность – им обоим, или, быть может, судьбе – за то, что дала ему этих двух людей, не оставила его в одиночестве и пустыне. Это было очень острое, из глубины обморока, ощущение – даже не счастья, хотя и счастья тоже, – но ощущение правильности всего происходящего с ним, вообще всего на свете, как если бы удар и обморок выбросили его из относительного аспекта вещей в абсолютный, прямо в этость и таковость, и он теперь видел так ясно, с такой благодарностью, как и с какой не видел, может быть, еще никогда, что все хорошо, все совершенно – и все сходится, все гармонирует друг с другом, как получившийся пасьянс, решенный кроссворд, что и в самом деле не надо ничего выбирать, не из чего, в сущности, выбирать, что нет никакого противоречия между миром дзена и миром его любви, что это один и тот же мир, что дзен и есть любовь и что вообще есть только любовь. Когда снова проснулся он, ни этого чувства, ни Боба уже не было рядом с ним. Была Тина и было воспоминание о чем-то очень важном, очень возвышенном, что он только что пережил. Он прижал ее руку к своему лицу и заплакал; на мягкой ее ладони еще долго держалась слезная соль, не исчезавшая под его поцелуями.

Лучший подарок

Два ребра были сломаны, внутренние органы не задеты; но очень больно, рассказывал мне Виктор впоследствии, очень трудно было дышать. Боб приходил к нему в госпиталь каждый день, хотя бы на пять минут, на пятнадцать, на двадцать. Эти пять или пятнадцать минут длились долго (как долго длятся, во время сессина, сорок пять минут, отведенные для тей-сё, как долго длятся, если дза-дзен удачен, двадцать пять минут медитации). Это всякий раз и были, в сущности, пятнадцать минут медитации, хотя Виктор дышать глубоко не мог, считать свои выдохи даже и не пытался. Все же это был своего рода дза-дзен; Боб просто сидел с ним рядом, сложивши руки в дзенскую мудру; Виктор молча смотрел на него. Они были одни, вдвоем, в безмолвной беседе. И это был лучший подарок, который Боб мог сделать ему, думал Виктор. Приходили, конечно, и другие персонажи сангхи: и зеленоглазая полька Ирена, и тихий Роберт, и Анна, и Зильке, вечные студентки, училки, и старик Вольфганг, тут же взявший в свои надежные адвокатские руки юридическую сторону дела (поскольку, как и следовало ожидать, молодые турки, любители взвихренной музыки, пытались Виктора выставить виновным в аварии, запугивали и грозили, но получили такой отпор, что один из них, тот, кто сидел за рулем, смылся, в конце концов, в Анатолию, понимая, что в Германии не избежать ему суда и тюрьмы); как-то раз заглянула даже белокурая Барбара, сама, с нескрываемым удовольствием, слопавшая принесенный ею дорогой шоколад. Тем не менее всегда так получалось, что Боб приходил один, не встречаясь ни с кем; Виктор думал, или хотел думать, что это не случайность и не простое везение, а что Боб так нарочно подстраивает, чтобы ни с кем не встретиться возле Викторовой койки, в молчаливом и никакого значения не имеющем присутствии Викторова соседа по палате, пожилого, очень небритого и тоже травмированного албанца, иногда стонавшего, изредка бормотавшего что-то на не понятном никому языке. И, значит, Боб сознавал, сколь драгоценны для Виктора эти минуты вдвоем, думал Виктор; значит, в самом деле, дарил их ему; тут же, впрочем, перестал их дарить, когда Виктора, еще слабого, но уже явно идущего на поправку, выписали из больницы, велев ему каждый день приходить на лечебную гимнастику, где заново учили его дышать, кашлять, харкать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации