Текст книги "Дьявольский рай. Почти невинна"
Автор книги: Ада Самарка
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
А у них бушевала бесконечная знойная вакханалия – приехала черноволосая, с соблазнительной фигуркой Орыська в голубом купальнике, были вечерние променады, целования прямо на пляже и моя полная растерянность относительно дальнейших действий. И когда я вроде как определилась и наметила себе брешь в заборе родительской опеки – мы уже мчались в раскаленном пыльном автобусе и ругались у фонтана с голубями на Симферопольском вокзале, потому что я хотела пить. А в голове бессмысленно бренчали слова Альхена, которого я-таки умудрилась поймать по дороге в переодевательную кабинку:
– Ты шикарно выглядишь, так повзрослела…
* * *
Чем больше я пыталась убедить себя, что жить можно лишь настоящим, тем сильнее я впивалась слабеющими пальцами в сладчайшие недели, оборвавшиеся только день назад. Сразу после Имраи, стремительно отдаляющейся от меня с каждым ударом этого ставшего получужим сердца, мы с отцом поехали на тесную кукольную дачку в не по-дачному зеленом уголке чахнущего в своем безморье Киева. Точнее, на один из деликатных задворков оного. Мы должны были провести там весь июль, а в августе мне светил гранд-отдых в еще одном задворке, только не в киевском (мой горький вздох), а в каком-то экзотическом маняще-безлюдном оазисе, затерянном во всех трех измерениях. На забытой народом земле, окруженной золотеющими полями, ветхими и ностальгически ржавеющими в воспоминаниях о своей коммунистической молодости совхозами и колхозами. «Щирі Украинські степи та й річечка» – вот чем я любовалась добрых две недели, пока трещина, идущая из перламутрового сияния моего соленого, страстного июня, не дошла до мрачных дней безмолвия на этом клочке сплошной дикости и безлюдья. Ладно, об этом – в другой раз, а пока вернемся к дачке.
Я жила снами. Жизнь моя строго делилась на два этапа. Сжигаемая дневным светом, я сидела в шезлонге в обвитой несъедобным виноградом самопальной беседке и пыталась что-то писать. После обеда, под злостным контролем папаши, шла на речку Днепр, тщетно пытаясь представить вместо правого берега с дымящей электростанцией безграничные просторы и светлый горизонт… Море и песок… О Боже, как же я страдала, зажатая между двумя исполинскими сушами, глядя на течение на юг, в море! Я была одна. Ведь все мое – душа, сердце, сознание, мысли – было похоронено там, под кипарисами, теми самыми, пронзающими небо, с тем же тенистым холодом. Как они играли на чувствах бедной девочки на лазурном берегу, с отчаянными криками белой чайки, парящей в голубых просторах: «Не вернешься, Адора! Не вернешься! Не вернешься!»
Вторым этапом была ночь – эта душная, скребущая воспоминаниями ночь, когда, отправляясь спать или просто лежа на широкой ветхой кровати, пыталась убедить себя, что это не Киев, а мой сладостный грот, комнатка с окном на восток, и я нахожусь на диване, с живой иконой ночной Ялты у изголовья. И иногда вместе со слезами, неизменно текущими по моим щекам, я начинала верить… но тогда мне хотелось встать и идти, идти на балкон и смотреть на море, смотреть на Маяк и дышать… дышать увиденным! А это было невозможно. И жуткое осознание огненным дождем лилось на меня, стекая на ткань дачкинской подушки солеными слезами, и я ловила их своим горячим языком, и вкус моря, ах, мой опиум, пронизывал беспощадным морозом все мои и без того продрогшие, полуживые чувства.
Нас разделяли 990 километров. Но плеск моря я все равно иногда слышала. Ранним утром распахивая окно и вглядываясь в голубое сияние июльского неба, переходящего в прочный ковер пушистых макушек. Они качались и шуршали, являясь единственным источником шума среди покрытой росой тишины. Этот шелест колко и точно напоминал мне туманные утра в Имрае.
«Там оно, твое море!» – говорила я себе, представляя, как зеленый занавес листвы разъезжается и… чудесная даль, невозможные просторы – море!
Как я засыпала? Да, вечера сами по себе были не очень приятными. В них меня радовало лишь то, что очередной день подошел к концу, и цепочка из будущего продвинулась на одно звено назад. И кто знает, может быть, так плавно, без особой боли, пройдет и год? Глядя на индиговую бездну вечернего неба, мне иногда казалось, что оно пришло ко мне из Имраи. Там тоже были звезды… Киевские звезды горели тускло, так же, как и вся жизнь в этом ненавистном городе. Имрая… она вся переходит в эту матовую темноту, и свечение городских огней сливается со свечением звезд. Прищурившись, не знаешь уже, где кончается земля и начинается небо. Суша, море и космос были неразделимы. Это был один огромный рай, а рай – это и есть небеса. И в каждом скрытом цикадовой тьмой окне горела своя собственная Вега, а над овеваемой бризами головой мерцали в невидимых окнах чьи-то жизни, отражаясь в unhuman stillness of the sparkling sea.
Истощенная воспоминаниями, я не могла забыться тут же, и этот буро-малиновый промежуток между кусочком блаженства и мрачным киевским сном был наполнен сияющими россыпями глянцевито-прозрачных фотокарточек, в материальном мире не существующих, но растиражированных в моей щедрой памяти бесчисленное количество раз. И вот они появлялись, одна за другой, самые родные места, такие настоящие! Такие убийственно настоящие!!! И из моих распухших век уже в который раз начинали катиться слезы. Меня угнетало все – искорки только что перенесенного наслаждения (я должна быть не одна), эта комната, эта дача, эти люди, папаша, спящий в комнате ниже.
Они все там, Господи, и кто-то этим всем сейчас любуется, кто-то неизменно целуется в мечтательных и диких уголках санаторского парка… а я?
Что же делаю в это время я, которой нужно это место как воздух, как вода, как пища и огонь с любовью? Я просто лежу и гляжу сквозь щелочку полуприкрытых век на 360 дней и 990 километров, злорадно и торжествующе разделяющих нас.
И опять безнадежность. Опять тоска и безысходность. Можно биться головой о стенку, что я и делаю время от времени.
Лучшим подарком на мой день рождения была бы, разумеется, моя мечта. Только настоящая. Билеты в рай. Просто, а? И опять я безжалостно играла со своим воображением, рисуя пронизанные оптимизмом картины: как я просыпаюсь, а папаша предъявляет мне два билета, и мы, вопреки всему, шпарим на три дня в Имраю. Честное слово, я бы задохнулась от внезапно нахлынувшего счастья, сияющего и искрящегося, как то шампанское в ямке моего плеча (ах, эти сны…). Но на мое тринадцатилетие я рыдала чуть ли не сутки напролет. О какой-либо вечеринке или вкусной еде, или хотя бы об элементарных подарках никто как-то не подумал.
Мне снились сны. Каждую ночь, начиная с той, как я положила свою разламывающуюся голову на подушку у себя дома, едва вернувшись с вокзала. Они были восхитительны. Они передавали даже запахи и ощущения вроде сильного мужского тела за моей озябшей в предвкушении блаженства спиной. Но всегда, о Боже, всегда, когда такой настоящий, пахнущий морем и лавандой Альхен обнимал меня на обвитой виноградом террасе Старого Дома, что-то начинало рассыпаться. И в этот жалящий, стремительный миг я осознавала, что это сон. Вихрь реальности врывался в мои ночные миры и уносил… уносил… все прочь… Я рыдала, пытаясь удержать его за тающую шею, и вместо теплых гепардовских рук чувствовала смятые простыни и клеенчатые дачкинские обои. Что-то я еще видела сквозь муть нахлынувшего утра, но это уже был действительно сон.
Спустя ровно месяц мы с мамой поехали на другие украинские красоты. Далеко за городом, отсеченные от людей и цивилизации, мы жили в старинном флигеле с двумя мраморными львами. Там я писала эротический триллер «Зетахара Алаадора», где прототипом главного героя был… и думала… думала.
В сентябре, как и полагается хорошим девочкам и мальчикам, Ада пошла в Дом Знаний и приступила к лишенному всякого энтузиазма пожиранию школьных наук. Подруга, оказывается, отдыхала в санатории «Украина» и частенько наведывалась на пляжи нашего «Днепра».
– Ну, я не помню! Стоял там один какой-то… да, на руках.
– Какой? Опиши его!
– Ну, не помню я! Не знаю! – И тут я приняла твердое, как сталь, решение: я, Альхен, тоже ничего не помню и не знаю. Жизнь впихнули в ее русло учителя – «пары» по большей части предметов. Хватит мечтать о счастливой жизни, подружка.
Но силам свыше мое поведение почему-то не понравилось, и совершенно неожиданно мы поехали туда. Как гром средь ясного неба и искрящихся снегов. Так просто взяли и поехали. В феврале месяце в санаторий «Днепр» на двенадцать дней, которые, как это ни ужасно, тянулись невероятно долго. Зима в Имрае, оказывается, еще хуже зимы киевской, где что угодно, будь оно хоть декабрьской пургой или апрельскими садами, в конечном итоге кажется одной мрачной кляксой. И у меня появилось такое ощущение, что я попала не в Рай, а в перевернутый негатив, где все, что хоть как-то дорого мне, – не проявлено, непривычного цвета и не представляет абсолютно никакой художественной ценности. Глядя на вершину Ай-Петри, выстланную непривычной белой простыней, мне хотелось забиться куда подальше, закрыть глаза и не видеть! Не видеть! И дело было не только в горячем солнце и мягких июльских волнах.
Это была совсем другая Имрая, другое море, холодное, кажущееся мертвым, другие люди… точнее, отсутствие людей. Самым сильным сюрпризом для меня оказалось именно это. Мрачная и роковая пустота на месте под тентом, где раньше стояли несколько сдвинутых лежаков с красным полотенцем, небрежно кинутым поперек, со сложенной одеждой, какими-то кульками и крепким следом процветающей жизни в этой невероятной теплоте единства человеческих душ. Теперь там было пусто и темно. Обыденная пустота. Неодушевленность, смежная с особым унынием улиц. Я была в куртке, в двух свитерах и в теплых ботинках, увенчанная хроническим насморком и длинным шарфом. И я поняла, сидя и дрожа от холода на обычно раскаленной лавочке у лифта в скале, глядя, как мелкие волны, повинуясь ритму моего истекающего кровью сердца, налетают на потемневшие, осиротевшие до отчаяния пирсы – я поняла, что важно не только ожидание самой поездки, а еще и лета, как в песенке Криса Ри, играющей у меня в наушниках: «Looking For the Summer». А вокруг был февраль, и вечнозеленые кипарисы с лаврами и самшитом, увы, не могли унять его злого подвывающего холода, а уж тем более боль моей души.
Я клоню к тому, что Крым, Эбра никогда не станут Имраей в отсутствие одного-единственного человека, какого-то осколка в мириадах толп, ради которого я так отчаянно рвусь к своему Черному морю.
Мы должны уехать завтра. Да, лета не дождешься, сидишь в корпусе, одной на улицу нельзя, папаша идти не хочет, учу уроки и хочу домой. Там хоть условия есть. Для мысли и душевного онанизма…
Я стояла в телефонной будке на третьем этаже нашего белого корпуса, и у меня в руке лежал единственный жетон – остальные потратила на деда, добрых пять минут втолковывая ему, что приедем мы послезавтра, двенадцатым поездом, в шестом вагоне. Кусок легкого металла – волшебная связь с любым городом от Адлера до Хабаровска. Впрочем, ни в тот, ни в другой я звонить не собиралась. С Киевом я уже пообщалась, хватит с меня. Справа висела огромная, спрятанная под стеклом таблица с кодами всех городов бывшего Союза. Всех. И, как догадался читатель, выделенный жирным Ленинград (ныне Санкт-Петербург, но, по существу, это ничего не меняет) соединился неосязаемой смуглой рукой с монеткой в поту моей ладони.
812 – это код. Номер я знала, как молитву… но битым минутам ожидания ответили лишь долгие гудки, а голос, этот гипнотический голос так и остался говорить что-то в следах прошедших двух лет, не осветив теплом мою зиму в Имрае. Хотя…. без него, без этого голоса я была просто в Крыму, просто в Большой Эбре, на покрытом инеем и прошлогодними опавшими листьями Ленинском шоссе… Вот и все.
Дома отец сильно заболел, и пока он лежал в больнице, я почувствовала себя пугающе свободно. «Свобода!» – я задыхалась каждую секунду своего сна и бодрствования, силясь сделать хоть глоточек этого восхитительного напитка. И вот, дорогие мои, наконец-то Ада-Адора его сделала.
* * *
Поспешу сообщить вам, что первого января сего года я загадала желание (прошлогодним было осуществившееся: «ну что ж, увидеть тебя, Сашечка») «встретить чистого и непорочного агнца, встретить свою чистую и непорочную любовь». Так вот, спустя час после последнего удара маятника, извещающего о наступлении Нового года, я это сделала. Не буду вдаваться в детали, но ребята на небесах явно перестарались, подобрав мне создание, точь-в-точь соответствующее наивно загаданному образу шестьдесят минут назад.
Мы пошли с родителями в гости, и там наши глаза встретились.
Это было такое не совсем открытое, не совсем понятное, в тупости своей довольно безликое белокурое создание пятнадцати лет от роду. Сама непорочность в неподвижных и пустых серых глазах. Мы отлично понимали друг друга – каждую зиму я впадала в смежное с коматозным состояние некоего осмысленного летаргического сна.
Я, существо южное, горячего песка и теплых волн, я теряла свое подлинное лицо, и, кроме сплошного слепка пассивности и умиротворения, во мне ничего не оставалось. Я была, как полярный лунатик – завернутая в миллион шуб и свитеров, равнодушная ко всему, занятая ожиданием лета.
Мы встречались примерно месяц, ничем, кроме холода и ранних сумерек, мне не запомнившийся. Потом, в классически темном и жутко холодном парадном произошел мой первый в жизни Поцелуй. Стыдливый, неловкий, с потрескавшимися на морозе губами, и такой же безнадежный, как зима, как город, как неосуществившееся мое пробуждение среди сугробов. Я была примерной, угловатой, бледной и такой же, как десятки тысяч школьниц по всему миру, обнаруживших в свои без пяти месяцев четырнадцать, что они «типа влюблены». Какое там adoreau! Я влюбилась правильно, обнаруживая в своих чувствах удивительное сходство с теми, что описываются в «молодежных» журналах. И что самое удивительное – полное равнодушие к Имрае, ужас и крайне неприятные ощущения при поднимании полога прошлого (веря в его несуществование, как верила унылыми дачкинскими вечерами в море за окном).
Я жила эти месяцы, как самый нормальный жизнерадостный, совершенно не мечтательный подросток, которого регулярно провожают домой. Я, наконец-то, жила реальностью, не силясь ничего изменить. Мы ходили, держась за руки. Я испытывала чувство приятного равенства. И мы, два девственных и хрустально чистых в своем настоящем существа, встречались короткими и холодными днями как-то необычно быстро пролетевшей зимы. И мы вроде как любили друг друга.
И вот в это мертвое время, в самой зачаточной стадии нашего зимнего романа, мы и поехали с приболевшим отцом в затопленную моими слезами Эбру, в вышеупомянутый «Днепр». И меня будто ударили противнем по голове, и тут же все вспомнилось – отчетливое, прозрачное, как этот морозный приморский воздух. Как я говорила, поездка мне не понравилась. Зачем счастливая рука папашиных принципов предлагает мне эту безальхенскую тоску вместо лета?! Я хотела поскорее приехать домой. Я не хотела видеть этого зимнего преобразования. И не видела, и приехала, бросившись в скромные объятия моего сияющего своей детской невинностью агнца.
Да, если покопаться в чувствах, то зимой мне было хорошо с ним, говорю это со всей искренностью, на какую способна моя потрепанная душонка. Хотя сексом мы не занимались. С наступлением первых солнечных деньков я начала ощущать, как огромная корка льда, сковывающая меня, начинает медленно таять, и…
* * *
…я начала открывать в себе зачатки мазохистской и лесбийской натуры. Первая проявила себя тут же и немедленно. Доказательством чему служит моя пылкая любовь к тощему отроку и ничуть не выдуманные, разом хлынувшие от этого страдания. Второе кипело и бурлило где-то на диафрагмальном уровне моего размораживающегося вместе с природой тела.
Весной я жила по сценарию – страсти приобретали слегка комический оттенок, все это мне изрядно поднадоело. Серьезность (а я человек редкостно несерьезный) длиной в пять месяцев была для меня уже пределом возможного, посему… я стала менее серьезной. Как в своих мыслях, так и в решительности действий по отношению к агнцу. Сценарий наших свиданий был прост: тогда-то мы под Джима Моррисона будем целоваться, тогда-то будем хватать друг друга за разные места, ну а вот ТОГДА (все зависит тут от него одного) мы пойдем в аккурат три месяца обещаемую квартиру какого-то дальнего родственника, который уехал, и там все случится. Но мой суженый вот уже сколько недель в самый решающий час всегда находил какой-нибудь уважительный и до боли прозрачный повод, чтобы туда не ходить, а сидеть дома с кислыми мордами и смотреть телевизор. Самым гнусным было то, что в квартире, помимо нас, неотступно присутствовали его добропорядочная мама, дедуля-пенсионер и младший братец, существо подвижное и пакостное. Вот и вся романтика теплого весеннего вечера. Вот и вся наша любовь. Вот и я – отдающаяся всецело ему. Ради чего?
Вот тут-то и начинались наши первые, фатальные для рахитичной адориной любви расхождения. Он панически боялся секса. Впрочем, то, что должно было стать расхождением номер один – его нежелание ласкать меня так долго, как я хочу, стало почему-то его главным козырем. Я тут же с замиранием самоотравленного сердца решила: значит, дразнит. Значит, причиняет мне боль не в силу своего беспросветного кретинизма, а делает это намеренно – прекращает всякие попытки доставить мне пусть самое минимальное наслаждение именно в тот момент, когда мои мысли начинают немножко плавиться… И этот садизм мне вроде как знаком. Так бы наверняка делал… а вот тут я спотыкалась и, напоровшись на что-то в глухой темноте забытого прошлого, испуганно неслась обратно.
* * *
В день отъезда агнец явился на полтора часа раньше, чем я его просила «заскочить на пять минут, попрощаться». Обиженный отчасти на жизнь, отчасти на то, что на него никто не обращает внимания, сидел в моей комнате. Он взывал к моей совести, затравленным взглядом пытаясь затянуть меня в скудное поле своего черно-белого зрения, пока я носилась в предпраздничной канители, собирая из углов разгромленной квартиры всю ту необходимую мелочь, без которой существование в союзе «гепард – львенок» было бы неполноценным. И вот эти все носки, трусы и купальники всплывали на поверхность квартирного хаоса, извлеченные моим широченным неводом, который я, не жалея ни сил, ни агнца, закидывала каждый раз с какой-то особой драматичностью, с тем же ощущением яркой необходимости, с каким двенадцать дней спустя пойду в темные, как ночь, объятия Черного Мага.
Каждое мое движение сопровождалось пристальным недружелюбным взглядом. Барашек будто чувствовал скорую измену. Он сидел, широко расставив свои длинные тощие ноги, эти паучьи ходули, сложенные в четыре погибели, но, тем не менее, всегда стоящие у меня поперек пути. Его длинный торс, с вытянутой шеей, напоминал шипящую гусыню. Голова-мячик, задранная до максимума, как у пациента психбольницы, смотрела прямо на меня серыми беспокойными глазами.
Когда я выбежала на кухню, отец хваткой строгого папаши схватил меня за предплечье (вместо уха) и, вдавив в стенку, крайне неприятным голосом прошипел:
– Какого черта ты его сейчас привела? Кому было сказано явиться за пять минут перед выходом?! Он испортил все мои планы, ты никогда не научишься считаться с чужим мнением!
Я налила в пару своих глаз все, что можно было выжать из моей душонки по отношению к агнцу на данную секунду: «I did not ask him to come, papan, and he is bothering me as much, as he bothers you, so just leave him alone!»
Я вынырнула из-под его волосатой руки, бормоча что-то, способное ублажить негодующего родителя, и захлопала дверцами буфета, ища свою заветную бутылочку для личного питья в поезде.
Пропал Розовый Сарафан. Теперь этот наряд сказочной фейки не будет сверкать на крымском побережье, светиться вместе со мной, рождая сладкие до безумия воспоминания, не будет невидимой пикантной связи между прошлым и настоящим… А ведь этим летом он наверняка был бы мне многообещающе маловат!
При виде первого трамвая, я отослала агнца домой, и огромный вздох облегчения пронесся по всему Киеву.
Самые лучшие поезда – это те, которые отправляются утром и привозят тебя тоже утром. А предел моей неприязни – это вечерние мучители, заставляющие бедную Адору маяться и страдать, считая полустанки, аж до самого послеобеда.
Наш отправлялся в десять минут четвертого, и заботливый papan впихнул в меня без одной ложки весь особо грузный обед. Как же, семнадцать часов в дороге, ребенок должен покушать.
«Ах, да оставьте вы меня! Мой Гепард будет кормить ребенка, питать бесстыдными фантазиями в грохочущем вагоне. Не надо мне еды! Уберите ваш салат!» Салат не убрали, и я проглотила его, приправив кисло-сладким соусом «Альхен» с кедровым запахом и холодным свечением Селены да тихим плеском отштормившего и кончившего моря.
Куча барахла пестрыми слоями была, наконец, утрамбована (ах, мое стонущее сердечко!), и рюкзак раздулся черно-синим пузырем с выпирающей передней стенкой – в кармашек пошли все мои низменные записочки, гады-бумажечки, триллер «Adoreau». Вкушать радости духовные, писать свое творение, с ностальгической улыбкой пожилой романистки смотреть на море – да, так можно прожить очень даже неплохо и без всех этих гранд-шоу наших с папашей скандалов. Но темная тень в кровавом плаще пылающей страсти, тем не менее, неизменно стояла на звездном горизонте всех моих мыслей, загадочно улыбаясь сквозь мерцание приморских звезд. Вопреки всему, я добьюсь своей цели. И никто в этот раз не встанет на моем темном пути так, что я не смогу перехитрить или обойти.
Но нужно быть очень хорошей!
«Итак, – Адора Большая склонилась над Адорой Нехорошей, – за все время нашего отдыха – ни одного порнографического клипа, ни одного сеанса самоудовлетворения, ни одного прецедента, где бы ты отстаивала свое мнение, ни одного самого тихого скандальчика и никаких глупостей». Адора Нехорошая наматывала на палец рыжую прядь: «Я, конечно, постараюсь избежать больших глупостей, но вот что касается самоудовлетворения, то я просто передам вожжи своей чувственности в другие руки, как, в принципе, и должно быть…»
Хочу обратить внимание психологов, чей взгляд, возможно, когда-нибудь упадет на этот манускрипт, что в свои неполные четырнадцать лет у меня уже были кое-какие симптомы раздвоения личности. Во всяком случае, Адора Умная так считает.
Итак, мачеха с малым не ехали с нами. «Надеюсь, что с приездом сестры у тебя будет больше свободы, и ты сможешь продолжить…» – это единственное, что запомнилось мне из нашего последнего и не очень приятного разговора перед отъездом.
Но насчет папаши я ведь искренне, со всей возможной чистотой моей детской души желала, чтобы этот отдых был для него самым спокойным, самым лучшим! А что касается полной несовместимости наших, пусть самых субъективных, представлений о счастье и отдыхе, то да… отчаянная и решительная Адора готова терпеть что угодно, лишь бы создать необходимую убаюкивающую атмосферу полной релаксации, едва горизонт будет омрачен какой-нибудь неудачей.
Например, вот этой: во время нашего отдыха на Маяк должна была подъехать моя сестра. Серьезная замужняя женщина, пуританка высшей пробы, яркий образец добропорядочной матери и хозяйки, отцовская гордость и радость. Она посетит нас в компании мужа и семилетнего ребенка. И тогда мне, зажатой со всех сторон на траханые 24 дня будет, как выражаешься ты, Альхен, очень хреново. И кроме приличных книжек по-английски и учебников по-немецки, мне уже точно ничего надобно не будет…
Впрочем, это обратная сторона монеты. Адора, никогда не заглядывай под все равно неподъемный полог будущего! А в случае полного краха, если его там не окажется… ну что ж, свобода будет ждать тебя тут, хоть здесь нет кипарисов, да и климат не тот.
Нет, ну что за бред?! Опять самообман! Свобода в облике этого, простите, засранца? Нет. Только верить. Если его там не будет, я умру…
Но в 15:10 мы не уехали. Со странным спокойствием мы восприняли факт опоздания поезда на 9 часов. Вещи тут же легли на широкую полку в камере хранения, и мы отправились по гостям (хотя папаша был готов послать все к какой-то матери). Ночной поезд – первый раз в жизни! Экзотика!
Из последних гостей мы вернулись в половине двенадцатого. Мы бы сидели там и дольше, но сонные, в халатах на голое тело, хозяева, выкурившие на двоих пачку сигарет и никого, кроме друг друга, не видящие, в конце концов, не выдержали и сказали, что лучше не рисковать, а валить прямо на вокзал.
Мы пришли туда, выпившие два бокала вермута с моей стороны и немереное количество джина с отцовской. Стрелки моих часов показывали полночь. На первом пути стоял состав, уютно желтея занавешенными окнами. Осведомившись у проводника в тапочках, что это за поезд, я узнала, что Симферопольский, то есть наш, и отходит он в самую первую минуту начала следующего дня, то есть, простите за несносный слог, прямо сейчас.
«Так быстро мы еще не бегали», – сказал бы пожилой ветеран, вспоминающий в шезлонге и с сигаретой в зубах, как он рванул из вражеского плена с группой отважных защитников отечества.
Камера хранения находилась, как положено, на другом конце вокзала. Старик-охранник спал в подвале, повесив ключ от нашего отсека себе на шею. Сумок было восемь, каждая килограммов по шесть, а на ногах что я, что папаша стояли не очень крепко. Дальнейшее фантазируйте сами.
Вскочили в движущийся вместе со счастьем состав под вопли рыжей проводницы. Перепутали купе и ехали не с пожилыми тетками и белой псиной в авоське, а в обществе бывшего омоновца, тут же возложившего на меня свой мужественный взгляд. Я подцепила в нем слабую тень схожести с Альхеном.
Когда немного пришли в себя, я высчитала, что в Симферополе будем не раньше восьми вечера. В Эбру ехать с вокзала еще минимум 2,5 часа. Значит, Гепарда не увидим аж до послезавтра. Но я уверена, он почувствует мое присутствие где-то рядом, под имрайскими звездами, и все у нас будет хорошо!
По классическим предимрайским традициям в поезде я не спала и несколько часов болтала в тамбуре с тем омоновцем, пока в начале четвертого из купе мохнатым чертиком на пружине родительского бдения не выпрыгнул папаша и не запихнул меня на полку, строго-настрого приказав спать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.