Текст книги "Николай Михайлович Карамзин"
Автор книги: Адальберт Старчевский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава II
Отъезд Карамзина за границу. – Посещение Канта. – Разговор с Морицом. – Немецкий студент сопутник Карамзина. – Знакомство с Беком, в Лейпциге. – Платнер и его лекции. – Поэт Нейсе и его любезность. – Посещение Гердера. – Прием, сделанный Карамзину Виландом
Прекратив издание «Детского чтения» в конце 1788 года, Карамзин в начале следующего года мог уже исполнить давно задуманный план – взглянуть собственными глазами на все, о чем до сих пор он знал только по книгам. Целью путешествия Карамзина было «собрать некоторые приятные впечатления и обогатить свое воображение новыми картинами», как он сам говорит Виланду. В начале нынешнего столетия ходил слух, будто известный патриот, Новиков, желая содействовать распространению просвещения в отечестве, и видя в молодом Карамзине человека, подающего большие надежды, доставил ему средства совершить путешествие по образованнейшим государствам Европы, с тем, чтобы Карамзин, возвратившись с богатым запасом новых идей, содействовал его видам. Но в новейшее время доказано, что эта молва не имеет никакого основания, и что молодой Карамзин путешествовал на свой собственный счет, уступив часть имения, приходившегося ему по смерти отца, своему старшему брату, Василию Михайловичу. В половине мая 1789 года Карамзин уехал из Москвы в Петербург, а оттуда – заграницу. Во время своего путешествия он вел путевые записки в виде писем к друзьям. Впоследствии они были изданы под заглавием «Письма русского путешественника». В них-то содержится много любопытных замечаний и путевых впечатлений, дающих самое верное понятие о Карамзине.
Отправляясь за границу, Карамзин получил от С. И. Гамалея15 «инструкцию», которою должен был руководствоваться в выборе предметов изучения. Копии с этой инструкции находятся у многих любителей русской старины в Москве. Не имея под рукою этого интересного для нас документа, мы не знаем, на что именно ментор старался направить внимание Карамзина. Но, чтобы видеть, в какой мере путешествие имело влияние на его развитие, и что его в особенности занимало, мы намерены постоянно следить за своим путешественником, начиная с того времени, как он оставил Петербург, до возвращения его в Кронштадт.
Из писем Карамзина мы видим всю внутренность его души в различных обстоятельствах. Нас могут упрекать, что мы довольствуемся одними только выписками из них; согласны, но дело в том, что они как нельзя лучше содействуют нам к достижению цели: как можно ближе узнать Карамзина.
Из Санкт-Петербурга Карамзин отправился в Кёнигсберг. Приехав туда и осмотрев все его достопримечательности, Карамзин решился побывать у первой германской знаменитости – Канта. Вероятно, в «инструкции» стояло: «побывать у Канта и поговорить с ним о различных предметах». Но как явиться к этому великому философу, не имея ни рекомендательных писем, ни общих знакомых? Карамзин поступил в этом случае как человек светский. Вспомнив русскую пословицу, что «смелость города берет», он прямо отправился к славному германскому мыслителю, и Карамзину открылись двери в кабинет Канта. Первые слова Карамзина были: «Я русский дворянин, путешествую для того, чтобы познакомиться с некоторыми славными учеными мужами и для того прихожу к Канту». Философ попросил его сесть, говоря: «Я писал такое, что не может нравиться многим; редкие любят метафизические тонкости». С полчаса говорили они о разных предметах: о путешествиях, о Китае, об открытии новых земель. Карамзин дивился историческим и географическим сведениям Канта, которые одни могли бы загромоздить магазин человеческой памяти; но у него это, как немцы говорят, дело постороннее. Наконец, Карамзин навел разговор на нравственную природу человека. Кант разоблачил перед Карамзиным мир, совершенно для него новый. Этот разговор до того подействовал на Карамзина, что он держался его, как критериума, всю свою жизнь. Вот что он мог удержать в памяти из рассуждений Канта и внес в свои записки: «Деятельность есть наше определение. Человек не может быть никогда совершенно доволен обладаемым, и стремится всегда к приобретениям. Смерть застает нас на пути к чему-нибудь, что мы еще иметь хотим. Дай человеку все, чего он желает; но он в ту же минуту почувствует, что это все не есть все. Не видя цели или конца стремления нашего в здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу надобно развязаться. Сия мысль тем приятнее для человека, что здесь нет никакой соразмерности между радостями и горестями, между наслаждением и страданием. Я радуюсь, что мне уже шестьдесят лет, и что скоро придет конец жизни моей; надеюсь вступить в другую. Помышляя о тех наслаждениях, которые имел я в жизни, не чувствую теперь удовольствие; но представляя себе те случаи, где действовал я сообразно с нравственным законом, начертанным у меня в сердце, радуюсь.
Говорю о моральном законе: назовем его совестью, чувством добра и зла, но он есть. Я солгал; никто не знает лжи моей, но мне стыдно. Вероятность не есть уверение, когда мы говорим о будущей жизни; но, сообразя все, рассудок велит нам верить ей. Да и что бы вышло, когда бы мы, так сказать, “глазами увидели ее”? Если бы она очень полюбилась нам, мы не могли бы уже заниматься нынешнею жизнью, и были бы в беспрестанном томлении, а в противном случае не имели бы утешения сказать себе в горестях здешней жизни: “Там будет лучше”! Но, говоря о нашем определении, о жизни будущей и прочем, предполагаем уже бытие Всевышнего творческого разума, все для чего-нибудь, и все благо творящего. Что? Как?.. Но здесь первый мудрец признается в своем невежестве. Здесь разум погашает светильник, и мы остаемся во тьме; одна фантазия может носиться в сем мраке, и творить несобытное (несбыточное.)» От нравственной философии разговор перешел к самым философам, в особенности к современным: говорили о Лафатере, Боннете16, Мендельсоне17 и других, и пришли к врагам Канта. «Вы их узнаете, – сказал он Карамзину, – и увидите, что они все добрые люди».
Разговор продолжался целых три часа. Карамзин замечает, что «Кант говорит скоро, тихо и невразумительно; и потому надлежало мне слушать его с напряжением всех нервов слуха». А вслед за этим: «Домик у него маленький, и внутри приборов немного. Все просто, кроме его метафизики»/
Это известие, сохраненное самим Карамзиным о подробностях свидания его с великим мыслителем [15]15
«Письма русского путешественника», Кёнигсберг, 8/10 июня 1789 года.
[Закрыть] того века – весьма для нас важно. Нет никакого сомнения, что слова Канта имели влияние на образ мыслей Карамзина, и могут служить для нас некоторыми данными при оценке философского его направления.
Оставив Канта, последнюю кенигсбергскую достопримечательность, Карамзин с нетерпением летел в новую столицу Пруссии, Берлин. Город этот произвел приятное впечатление на молодого путешественника, так как и до сих пор поражает он всех русских путешественников, не видевших прочих городов Европы; но впоследствии очарование это проходит.
Письма Карамзина из Берлина весьма замечательны; из них мы видим, как он был любознателен, сметлив и наблюдателен.
Познакомившись со всеми достопримечательностями Берлина, Карамзин желал также познакомиться с тамошними литературными знаменитостями и начал с поэта-старика Рамлера18, немецкого Горация, игравшего в свое время важную роль. Карамзин явился к нему так же, как и к Канту. Рамлер принял его ласково, говорил с ним о литературе и искусствах, дал ему понятие о состоянии современной германской литературы, так что Карамзин с восторгом произносит: «Рамлер – самый почтенный немец!».
На другой день Карамзин пошел к Морицу, известному в то время психологу, к которому он питал большое уважение, прочитав его «Anton Reiser». В этом сочинении Мориц описывает свои приключения, мысли и чувства и развитие своих душевных способностей. «“Confessions de J.-J. Rousseau”, “Stillings Jugendgeschichte” и “Anton Reiser”, – замечает Карамзин, – предпочитаю всем систематическим психологиям в свете». Эти последние строки тем важнее для нас, что из них мы также видим основные начала, имевшие большое влияние на Карамзина.
Мориц, скопив от профессорского дохода несколько луидоров, ездил в Англию, а потом в Италию. Подробное и оригинальное описание первого его путешествия, изданного под заглавием «Reisen eines Deutschen in England» Карамзин читал с неизъяснимым удовольствием[16]16
Нет сомнения, что это сочинение подало Карамзину мысль издать и свои путевые впечатления и назвать их «Письма русского путешественника».
[Закрыть].
Он пробыл у Морица целый час, в продолжение которого говорил с ним об удовольствиях путешествия. Профессор весьма красноречиво и увлекательно рассказывал о древностях Италии, о практическом направлении англичан, об энергии немецкого языка, о своей ссоре с Кампе, славным в то время немецким педагогом. Поэтому Карамзин замечает: «В Германии нет почти ни одного известного автора, который бы с кем-нибудь не имел публичной ссоры и публика читает с удовольствием бранные их сочинения»[17]17
«Письма русского путешественника», Берлин, 6 июля.
[Закрыть].
Из Берлина Карамзин уехал в Дрезден, знаменитый между прочим картинною галереею, и, насладившись изящными произведениями живописи, отправился в Лейпциг, центр тогдашней германской учености. В дороге Карамзин познакомился с студентом лейпцигского университета. «Между двумя путешественниками завязался разговор, и о чем же? – говорит Карамзин, – почти непосредственно о Мендельсоновом “Федоне”, о душе и теле». Студент доказывал своему спутнику, что «Федон» – самое остроумное философское сочинение, но, несмотря на то, все доказательства нашего бессмертия основаны в нем на одной гипотезе. «“Много вероятного, – говорил он, – но нет уверения, и едва ли не тщетно будем мы искать его в творениях древних и новых философов!” – “Надобно искать его в чувствах своего сердца”, – сказал Карамзин. – “О! Государь мой! – возразил студент, – сердечное уверение не есть еще философское уверение, оно не надежно: теперь Вы чувствуете его, а через минуту оно исчезает, и Вы не найдете его места. Надобно, чтобы уверение основывалось на доказательствах, а доказательства – на тех врожденных понятиях чистого разума, в которых заключаются все вечные, необходимые истины”. Наконец, разговор дошел до вопроса о душе. “Если бы могли мы узнать точно, что такое есть душа сама в себе, – сказал студент, – то нам все бы открылось, но…”
Карамзин вынул из своей записной книжки письмо и прочел студенту следующее:
“Глаз по своему образованию не может смотреть на себя без зеркала. Мы видим себя только в других предметах (unser Ich sieht sich nur im Du). Чувство бытия, личность, душа – все это существует только потому, что вне нас существует, по феноменам или явлениям, которые, кажется, до нас касаются и…”
– Прекрасно! – сказал студент, – прекрасно! Но если думает он, что…». На этом месте прекратился философский разговор путешественников[18]18
«Письма русского путешественника», Майсен, июля 13 дня.
[Закрыть].
Приехав в Лейпциг, Карамзин тотчас же старался познакомиться с тамошними учеными, вероятно, вследствие «инструкции», начал знакомство с Река, профессора лейпцигского университета, человека молодого, но пользовавшегося в то время большим уважением за свои сведения. От него Карамзин узнал о славе «Анахарсиса», сочинении аббата Бартелеми19, потому что геттигенский профессор Гейне, один из первых знатоков греческой литературы и древностей, своею рецензиею, помещенною в «Геттингенских ученых ведомостях», прославил это сочинение во всей Германии.
Вторым литературным знакомством Карамзина было знакомство его с Платнером. «Никто из лейпцигских ученых так не славен, – говорит Карамзин, – как доктор Платнер, эклектический философ, который ищет истины во всех системах, не привязываясь особенно ни к одной из них, который, например, в ином согласен с Кантом, в ином – с Лейбницем или противоречит и тому, и другому». Главное достоинство философских сочинений Платнера была легкость в изложении самых отвлеченных истин; вот почему он так нравился Карамзину.
Платнер встретил Карамзина словами: «Я уже слышал о Вас от господина Клейста», и ввел его в свой кабинет. Он был в тот день очень занят, поэтому просил Карамзина побывать у него на другой день, и провожая его, между прочим спросил: «Какой или каким наукам Вы особенно себя посвятили?» «Изящным»[19]19
То есть «les belles lettres» (с французского).
[Закрыть], – отвечал Карамзин, закрасневшись. На следующий день он пошел слушать лекцию доктора Платнера об эстетике, и записал в свою книжку, в чем состоит сущность этой науки. «Эстетика, – говорит Карамзин, – есть наука вкуса. Она трактует о чувственном познании вообще. Баумгартен первый предложил ее как особенную, отдельную от других науку, которая, оставляя логике образование высших способностей души нашей, то есть разума и рассудка, занимается исправлением чувств и всего чувственного, то есть воображения с его действиями. Одним словом, эстетика учит чувствовать изящное и наслаждаться им».
На этой лекции Платнер говорил также о гении. «Гений, – говорит он, – не может заниматься ничем, кроме важного и великого[20]20
Эта мысль лейпцигского профессора имела влияние на молодого Карамзина, который, чувствуя, что отличало его от прочих современных русских писателей, решился никогда не упускать из виду этого правила во всех своих действиях.
[Закрыть], кроме природы и человека в целом. Итак, философия, в высочайшем смысле сего слова, есть его наука. Он может иногда заниматься и другими науками, но только всегда в отношении к сей, всегда в связи с сею»[21]21
Все эти начала Карамзин принял в основание своей будущей деятельности.
[Закрыть]. Окончив лекцию и уходя из аудитории, Платнер обратился к Карамзину и пригласил его к себе после обеда, обещая пойти с ним ужинать в такое место, где Карамзин увидит все литературные знаменитости Лейпцига. В назначенный час Карамзин пришел к Платнеру. – «Вы, конечно, поживете с нами?» – сказал он. – «Несколько дней», – отвечал Карамзин. – «Только! а я думал, что Вы приехали пользоваться Лейпцигом? Здешние ученые почли бы за удовольствие способствовать Вашим успехам в науках. Вы еще молоды, и знаете немецкий язык. Вместо того, чтобы переезжать из города в город, лучше бы Вам было пробыть подолее в таком месте, как Лейпциг, где многие из Ваших единоземцев искали просвещение и, надеюсь, нетщетно». Платнер давал Карамзину прекрасный совет; совет, который мог принести ему много пользы; но Карамзин более внимал голосу своего сердца, нежели лейпцигскому профессору, и отвечал: «Я почел бы за особенное счастье быть Вашим учеником, господин доктор; но обстоятельства, обстоятельства!». Однако ж эти же самые обстоятельства не помешали ему прожить подольше в Женеве. В восемь часов вечера Карамзин был в гостинице «Голубой ангел», куда ему предложил придти Платнер, и где должны были собраться на ужин важнейшие лейпцигские ученые. Платнер представил им молодого путешественника, и начался афинско-немецкий ужин. Платнер играл за ужином первую роль, то есть управлял разговором. «Он самый светский человек, – замечает Карамзин, – любит и умеет говорить, говорит смело для того, что чувствует свою цену».
На другой день, после ученого ужина, Карамзин был у поэта Вейсе: «Вейсе, – пишет он, – любимец драматической и лирической музы, поэт как по уму, так и по сердцу, почтения достойный друг добродетели и всех добрых – друг детей, который примером и учением своим распространил в Германии правила хорошего воспитания». Он обошелся с ним ласково и просто. Разговор с Вейсе был более светский и кружился около самых обыкновенных предметов, а потому мы не обращаем на него особенного внимания.
Через три дня Карамзин был уже в Веймаре, где находились тогда корифеи германской учености: Виланд, Гёте и Гердер. Прежде всего он пошел к Гердеру, у которого одна мысль, как сказал о нем один немецкий автор, и эта мысль – целый мир. Карамзин читал его «Urkunde des menschlichen Geschlechts», многого не понимал, но что понимал, тем восхищался. «В каких картинах, – пишет он, – представляет Гердер творение! какое восточное великолепие!» Он читал также Гердерова «Бога», в котором автор доказывает, что Спиноза был глубокомысленный философ и ревностный почитатель Божества, равноудаленный от пантеизма и атеизма, и по этому поводу сообщает и свои мысли о Боге и творении.
Гердер встретил Карамзина так ласково, что он забыл в нем «великого духа и автора», а видел перед собою только любезного приветливого человека. Гердер расспрашивал его сперва о политическом состоянии России; потом разговор обратился на литературу. Слыша от Карамзина, что он любит немецких поэтов, Гердер спросил: кого из них предпочитает он всем прочим? Вопрос этот привел Карамзина в замешательство. «Клопштока, – отвечал он запинаясь, – я почитаю возвышеннейшим из германских поэтов». Гердер совершенно одобрил мнение Карамзина, но хвалил также Виланда, а еще более Гёте. Гердер с восторгом прочел Карамзину небольшое стихотворение Гёте, написанное совершенно в греческом духе; потому-то Карамзин и говорит: «Гердер, Гёте и подобные им, присвоившие себе дух древних греков, умели и язык свой сблизить с греческим, и сделать его самым богатым и для поэзии способнейшим языком; и потому ни французы, ни англичане не имеют таких прекрасных переводов с греческого, какими обогатили ныне немцы свою литературу. Гомер у них Гомер: та же неискусственная, благородная простота в языке, которая была душою древних времен, когда царицы ходили по воду, и цари знали счет своим баранам».
На следующий день Карамзину удалось увидеть Виланда. «Вообразите себе, – пишет он, – человека довольно высокого, тонкого, долголицего, рябоватого, белокурого, почти безволосого, у которого глаза были некогда серые, но от чтения стали красные, – таков Виланд». Сначала он принял Карамзина весьма сухо. – «Я приехал в Веймар для того, чтоб видеть Вас,» – сказал ему Карамзин. «Это не стоило труда!» – отвечал
Виланд с холодным видом; потом спросил Карамзина, как он, живя в Москве, научился говорить по-немецки? Карамзин отвечал, что он имел случай часто говорить с немцами, которые хорошо знали свой язык.
Между тем и гость, и хозяин стояли; из чего первый заключил, что Виланд не намерен его долго у себя держать. – «Конечно, я пришел не вовремя», – сказал Карамзин. – «Нет, впрочем, поутру я, обыкновенно, чем-нибудь занимаюсь», – отвечал Виланд.
– Итак, позвольте мне прийти в другое время, назначьте только час. Еще повторяю Вам, что я приехал в Веймар единственно для того, чтобы Вас видеть.
– Чего Вы от меня хотите?
– Ваши сочинения заставили меня любить Вас, возбудили во мне желание узнать Вас лично, я ничего не хочу от Вас, кроме того, чтобы Вы позволили мне видеть себя.
– Вы приводите меня в замешательство. Сказать ли Вам искренно?
– Скажите.
– Я не люблю новых знакомств, а особливо с такими людьми, которые мне ни по чему не известны. Я Вас не знаю.
– Правда, но чего Вам от меня опасаться?
– Ныне в Германии вошло в моду путешествовать и описывать путешествие. Многие переезжают из города в город, и стараются говорить с известными людьми только для того, чтобы после все слышанное от них напечатать. Что сказано было между четырех глаз, то выдается в публику, а от этого многие потерпели. Я на себя не надеюсь; иногда могу быть слишком откровенен.
– Вспомните, что я не немец, и не могу писать для немецкой публики. К тому же, Вы могли бы обязать меня словом честного человека.
– Но какая польза нам знакомиться! Положим, что мы сделаемся друг другу интересны; да наконец не надобно ли будет нам расстаться?
– Для того, чтобы иметь удовольствие Вас видеть, мог бы я прожить в Веймаре дней десять. И расставшись с Вами, радовался бы тому, что узнал Вас, узнал, как отца среди семейства, и как друга среди друзей.
– Вы очень искренны, иной бы не сказал этого наперед. Теперь мне должно Вас остерегаться, чтобы Вы с этой стороны не приметили во мне чего-нибудь худого.
– Вы шутите.
– Нимало. Сверх того мне бы совестно было, если бы Вы точно для меня остались здесь жить. Может быть, в другом немецком городе, например, в Готе, было бы Вам веселее.
– Вы поэт, а я люблю поэзию: что бы могло быть для меня приятнее, если бы Вы позволили мне хотя час провести с Вами в разговоре о сей усладительнице жизни нашей?
– Я не знаю, как мне говорить с Вами. Может быть, Вы мастер мой в поэзии.
– О! много чести. Итак, мне остается проститься с Вами в первый и последний раз.
Виланд, посмотрев на Карамзина, сказал с улыбкою:
– Я не физиономист; однако ж вид Ваш заставляет меня иметь к Вам некоторую доверенность. Мне нравится Ваша искренность, и я вижу еще первого русского такого, как Вы. Я видел вашего Ш***, острого человека, напитанного духом этого старика (указывая на бюст Вольтера). Обыкновенно ваши единоземцы стараются подражать французам, а Вы…
– Благодарю.
– Итак, если Вам угодно провести со мною часа два, три, то приходите ко мне ныне после обеда в половине третьего.
– Мне должно бояться.
– Чего?
– Того, чтобы посещение мое не было Вам в тягость.
– Оно будет мне приятно, говорю я, и прошу Вас не думать, чтобы Вы одни в свете были искренны.
– Прощайте!
– В третьем часу Вас ожидаю.
– Буду, – сказал Карамзин. – Прощайте!
Карамзин пошел от Виланда прямо к Гердеру.
Сухой прием первого так озаботил нашего путешественника, что он решился на другой же день оставить Веймар. Гердер принял Карамзина с кроткою лаской и выражением самой патриархальной искренности. Они говорили об Италии, откуда Гердер только что возвратился, и где остатки древнего искусства были предметом его любопытства. При этом разговоре Карамзину вдруг пришло на мысль пробраться из Швейцарии в Италию, взглянуть на Медицейскую Венеру, Бельведерского Аполлона, Фарнезского Геркулеса, Олимпийского Юпитера; наконец, взглянуть на величественные развалины древнего Рима, и вздохнуть о ничтожестве всего земного. Однако ж Карамзину не удалось осуществить этой прекрасной мысли. – Обратив разговор на сочинение Гердера, Карамзин признался, что «Die Urkunde des menschlichen Geschlechts» показались ему большею частью непонятными. «Эту книгу сочинил я в моей молодости, – сказал Гердер, – когда воображение мое было во всей своей стремительности и когда оно еще не давало разуму отчета в путях своих».
После обеда Карамзин отправился к Виланду на назначенное свидание. Начался разговор. Говоря о любви к поэзии, Виланд заметил: «Если бы судьба определила мне жить на пустом острове, я написал бы все то же, и с таким же тщанием вырабатывал бы свои сочинения, думая, что музы слушают мои песни». – Занимаясь впоследствии литературою, Карамзин помнил слова Виланда и обрабатывал каждую фразу как можно тщательнее. – «Скажите, – продолжал Виланд, – потому что я начинаю Вами интересоваться, – скажите, что у Вас в виду?» – «Тихая жизнь, – отвечал Карамзин. – «Кто любит муз и любим ими, – сказал Виланд, – тот в самом уединении не будет праздней, и всегда найдет для себя приятное дело. Он носит в себе источник своего удовольствия, творческую силу, которая делает его счастливым».
Разговор, по немецкому обычаю, коснулся наконец и философии – «Никто из систематиков, – сказал Виланд, – не умеет так обольщать своих читателей, как Боннет, а особливо таких читателей, которые имеют живое воображение. Он пишет ясно, приятно и заставляет любить себя и философию свою». Разбирая философов и их системы, собеседники начали мало-помалу высказывать и свои собственные убеждения и верования. Карамзин говорит: «С искренностью открывал мне Виланд мысли свои о некоторых важнейших для человечества предметах. Он ничего не отвергает, но только полагает различие между чаянием и уверением. Его можно назвать скептиком, но только в хорошем значении сего слова». Наконец Карамзин расстался с Виландом. – «Вы видели меня таковым, каков я подлинно, – сказал он. – Прощайте, и от времени до времени уведомляйте меня о себе. Я всегда буду отвечать Вам, где бы Вы ни были». – «Никогда не забуду я Виланда», – пишет Карамзин. – С какою откровенностью, с каким жаром говорит сей почти шестидесятилетний человек, и как все черты лица его оживляются в разговоре. Душа его еще не состарилась, и силы ее не истощились. “Клелия и Синибальд”, последняя из поэм его, писана с такою же полнотою духа, как “Оберон”, как “Музарион” и прочее. Кажется еще, что он в последних своих произведениях ближе и ближе к совершенству подходит. Тридцать пять лет известен он в Германии как автор. Эпоха славы Виланда началась с издания его комических повестей, признанных в своем роде превосходнейшими и единственными тогда на немецком языке». – Карамзину хотелось также познакомиться и с Гёте, но прием Виланда совершенно отбил у него охоту к новым знакомствам, и с этого времени он во всех подобных случаях действовал не так смело, как прежде. Проходя возле дома, где жил Гёте, Карамзин увидел его в окно, остановился, рассматривал его с минуту, и сказав: «Важное греческое лицо!», пошел далее. Наконец Карамзин вспомнил опять русскую пословицу, что смелость города берет, и опрометью побежал к Гёте, но сказали, что Гёте рано уехал в Иену.
Оставив Веймар, Карамзин направил свой путь в Швейцарию. Он проехал Эрфурт, Готу, Франкфурт, Майнц, Мангейм, Страсбург, и прибыл в Базель.
Прежде чем последуем за Карамзиным в Швейцарию, скажем несколько слов о поездке его по Германии. Некоторые обвиняют автора «Писем русского путешественника» в том, что будто бы, оставаясь чуждым общественным интересам, он ограничивался только путешествием по кабинетам германских ученых и литераторов; что беседа с Кантом, Гердером или Виландом занимала его более, нежели общество, в котором они жили, и прочее. Но неосновательность таких упреков явно обнаруживается при чтении путевых записок Карамзина, обнимающих со всех сторон тогдашнюю жизнь германского общества.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?