Текст книги "Воспоминания и письма"
Автор книги: Адам Чарторижский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Императрица Екатерина, непосредственная виновница гибели Польши, одно имя которой приводило нас в ужас, Екатерина, которая за пределами своей столицы почиталась лишенной всяких добродетелей и даже подобающей женщине скромности, так вот, эта императрица Екатерина II сумела завоевать себе в своей столице почтение, уважение и даже любовь своих слуг и подданных. Все долгие годы ее царствования армия, привилегированные классы, чиновники переживали свои счастливые и блестящие дни. Нет сомнения, что со времени ее восшествия на престол Московская империя поднялась значительно выше, чем в предыдущие царствования Анны и Елизаветы, как в смысле улучшения порядка во внутреннем управлении, так и в смысле уважения за границей.
В то время умы были еще полны старого фанатизма и рабского поклонения самодержцам. Благоденственное царствование Екатерины еще больше утвердило русских в их раболепии, хотя проблески европейской цивилизации уже проникали в их среду. Поэтому вся нация, не исключая ни великих, ни малых, совершенно не была смущена недостатками и пороками своей государыни. Все ей было позволено. Ее сластолюбие было свято. Никогда никому не приходила мысль порицать ее увлечения. Так язычники относились к преступлениям и порокам олимпийских богов и римских цезарей.
Что касается Олимпа московского, то он состоял как бы из трех ярусов: первый был занят молодым двором, т.е. молодыми князьями и княжнами, которые, благодаря своей привлекательности, подавали надежды на самое лучшее будущее. Второй ярус имел жильцом только одного великого князя Павла, мрачный характер которого и фанатический нрав внушали ужас, а иногда и презрение. На вершине здания находилась Екатерина со всем обаянием своих побед, удач и с верой в любовь своих подданных, которых она умела направлять сообразно со своими капризами.
Все надежды, которые можно было питать, глядя на молодой двор, относились лишь к далекому будущему и ничем не уменьшали общей преданности высшему авторитету императрицы, тем более что на этот молодой двор смотрели как на создание той же власти. Действительно, Екатерина оставила за собой исключительное право на воспитание своих внуков. Всякое влияние отца или матери в этом направлении было запрещено. Всех новорожденных князей и княжон забирали от родителей, они росли под наблюдением Екатерины и как будто принадлежали исключительно ей.
Великий князь Павел служил тенью к картине и усиливал впечатление. Ужас, внушаемый им, особенно способствовал укреплению общей привязанности к правлению Екатерины: все желали, чтобы бразды правления еще долго держались в ее сильной руке, и беспрестанно восторгались могуществом и выдающимися способностями матери, державшей сына вдали от трона, принадлежавшего ему по праву.
Иностранцу, приехавшему в Петербург, было очень трудно, даже почти невозможно не испытать на себе столь глубоко укоренившиеся предрассудки и не подпасть скоро под их влияние.
Попав однажды в атмосферу двора и общества, к нему принадлежавшего, иностранец незаметно для себя оказывался увлекаем водоворотом происходящего и, как правило, кончал тем, что присоединял и свой голос к хору похвал, звучавшему вокруг трона постоянно. Примерами могут служить знаменитые путешественники вроде князя де Линя, лорда де Сент-Элена, графов де Сегюра и де Шуазеля и многих других.
В кругу придворных, любивших посплетничать и позлословить, не щадивших ради красного словца ничего и никого и не имевших никаких оснований остерегаться нас, насколько я знаю, не имелось ни одного, кто смел бы позволить себе какую-нибудь шутку насчет Екатерины. Ничего не уважали, всё критиковали, презрительная и насмешливая улыбка часто сопровождала и имя великого князя Павла, но как только произносилось имя Екатерины, все лица тотчас же принимали серьезный и покорный вид. Исчезали улыбки и шуточки. Никто не смел даже прошептать какую-нибудь жалобу, упрек, как будто ее поступки, даже наиболее несправедливые, наиболее оскорбительные, и все зло, причиненное ею, были вместе с тем и приговорами рока и должны быть принимаемы с почтительной покорностью.
Екатерина была честолюбива, способна к ненависти, мстительна, своевольна, бесстыдна; но к ее честолюбию присоединялась любовь к славе, и, несмотря на то, что всё должно было преклоняться перед ее личными интересами и страстями, деспотизм ее все же был чужд капризных порывов. Как ни были необузданны ее страсти, они все же подчинялись влиянию рассудка. Тирания зиждилась на расчете. Екатерина не совершала бесполезных преступлений, не приносивших ей выгоды, порой она даже готова была проявлять справедливость в делах, которые сами не имели для нее большого значения, но могли увеличить сияние ее трона блеском правосудия. Даже больше того: ревнивая ко всякого рода славе, она стремилась к званию законодательницы, чтобы прослыть справедливой в глазах Европы и истории. Она слишком хорошо знала, что монархи, если даже и не могут быть справедливыми, должны, во всяком случае, казаться таковыми. Императрица интересовалась общественным мнением и старалась завоевать его, если только оно не противоречило ее намерениям; в противном случае она им пренебрегала.
Ее преступная по отношению к Польше политика выдавалась за плод государственной мудрости и путь к военной славе. Она завладела имениями тех поляков, которые проявили наибольшее рвение в защите своего отечества, но, раздавая эти имения, привлекла к себе знатные русские семьи, а приманка незаконной выгоды побуждала окружающих хвалить ее вкус к преступной и безжалостной завоевательной политике. Называют только одного генерала Ферзена, победителя при Мацеёвицах, который отказался от конфискованных имений семьи Чацкого и попросил для себя надел из государственных земель. Никто больше не осмелился на подобный справедливый поступок – на том основании, что всякий-де приказ императрицы требует слепого повиновения. Воля императрицы, будь то самая вопиющая несправедливость, не может быть подвергнута критике или обсуждению. По общему убеждению, действия монархини не могут быть подчинены общим законам и от ее решений зависят самые принципы справедливости.
Мне хочется привести по этому поводу один пример, наделавший тогда много шума. Княгиня Шаховская, обладавшая колоссальным состоянием, выдала свою дочь замуж за герцога д’Аремберга. Случилось это за границей. Екатерина, возмущенная тем, что не испросили ее согласия, велела наложить арест на все имения княгини. Мать и дочь явились к ней и умоляли о милости, но Екатерина расторгла этот брак, считая его недействительным, потому что он был заключен без ее согласия. Это был возмутительный по своей несправедливости приговор, но мать и дочь подчинились ему, а общество отнеслось к этому происшествию как к самому обыкновенному обстоятельству. По крайней мере, никто об этом не проронил ни слова. Некоторое время спустя молодая княгиня вышла замуж вторично, но, будучи искренне привязанной к своему первому мужу и мучимая угрызениями совести, лишила себя жизни.
Не боясь погрешить против Людовика XIV, скажу еще, что двор Екатерины имел некоторое сходство с двором великого короля. Сказать, что любовницы короля играли совершенно ту же роль в Версале, какую играли фавориты Екатерины в Петербурге, не будет грехом против его памяти. Что же касается безнравственности, распущенности, интриг и низостей петербургских куртизанов, то в этом отношении петербургский двор мы могли бы сравнить с двором византийским. В смысле же подчинения, преданности и уважения народа мы не найдем, кажется, подобного примера нигде, кроме Англии, зачарованной Елизаветой, такой же жестокой и честолюбивой, но одаренной большими талантами и мужской энергией.
Даже распущенность Екатерины, часто прибегавшей для удовлетворения своей чувственности к мимолетным связям, служила ее отношениям с народом, т.е. с армией, придворными и привилегированными классами. Всякий нижний офицерский чин, всякий молодой человек, лишь бы только он был одарен хорошими физическими качествами, мечтал о милостях своей властительницы, которую он возносил до небес.
И хотя она, подобно языческим богам, более чем часто спускалась со своего Олимпа, чтобы вступить в связи с простыми смертными, уважение подданных к ее авторитету и власти не уменьшалось от этого; напротив, все восхищались выдержанностью и умом императрицы. Те, кто стояли к ней ближе и, независимо от своего пола, пользовались ее милостями, не могли достаточно нахвалиться добротой и приветливостью государыни и были действительно ей преданы.
Некоторое время нам было запрещено приближаться к этому очагу милостей и могущества, лучи которого ослепляли взгляды всех. Другими словами, мы не получили разрешения представиться ко двору, который, по обыкновению, с первых весенних дней переехал в Таврический дворец. И только 1 мая, в день нашего приезда, когда весь народ отправляется на гулянье в Екатерингоф, мы встретили в толпе гуляющих молодых великих князей с их свитой.
Вскоре мы уже приобрели обширные знакомства и получили приглашение на одно празднество, которое должно было длиться приблизительно около двадцати четырех часов, так как, начав с завтрака, собирались перейти к танцам, затем к прогулкам, затем к спектаклю и окончить ужином. Празднество это устраивалось княгиней Голицыной, дочерью портретной дамы[5]5
Придворные дамы имели особые знаки отличия, включая миниатюрные портреты императрицы, обрамленные бриллиантами, их носили на правой стороне груди.
[Закрыть], обер-гофмейстерины жены великого князя Александра. Мы тогда еще не были представлены ко двору, но княгиня Голицына пригласила нас сообразно инструкциям, которые получила от своей матери, графини Шуваловой, получившей это разрешение свыше; это придало нам некоторый вес в обществе. Трудно было встретить более прекрасную пару, чем великий князь Александр, тогда всего лишь восемнадцати лет, и его шестнадцатилетняя жена. Оба блистали изяществом, молодостью и были очень добры.
Вечера, как я только что сказал, проходили у нас в развлечениях и удовольствиях, но длинными летними днями выдавалось немало часов, когда нам ясно представлялась вся горечь нашего положения. Надо было наносить визиты, просить, гнуть спину. Это было унизительно и очень тяжело, и вот тут сказывалось все влияние на нас Горского. Он действовал всей силой своего авторитета, не давал нам ни минуты отдыха, постоянно повторял, что последствия нашего нерадения падут на наших родителей, что мы здесь только для того, чтобы вернуть им их имения.
Любимым фаворитом Екатерины был тогда Платон Зубов, поэтому прежде всего мы должны были отправиться к нему. В означенный час явились мы в его апартаменты в Таврическом дворце. Он принял нас стоя, облокотившись на какую-то мебель. Это был еще довольно молодой брюнет, стройный, приятной наружности, одетый в коричневый сюртук, хохолок на лбу его был зачесан вверх, завит и немного всклокочен. Голос он имел звонкий и приятный. Принял он нас весьма благосклонно, с покровительственным видом.
На этот раз Горский взялся быть истолкователем нашей просьбы и сам отвечал на вопросы, задаваемые нам Зубовым. По-французски наш сопровождающий говорил неправильно, но внушал симпатию всем своим видом. Зубов сказал, что сделает все от него зависящее, чтобы быть нам полезным, но что мы не должны обманываться, так как все зависит от милости ее величества и ни он, ни кто другой не имеет достаточно влияния, чтобы воздействовать на ее решения, но, впрочем, мы скоро будем ей представлены.
Князь Куракин, взявшийся нам покровительствовать, приехал с нами к Зубову, но в ту минуту, когда надо было войти, он, кажется, скрылся, или, чтобы назвать вещи их собственными именами, скажу так: остался в передней. Присоединившись к нам вновь на выходе, он с улыбкой любопытства осведомился, что и как было, и все его вопросы доказывали его убеждение в том, что человек, с которым мы только что расстались, является самой могущественной персоной в империи.
Однако был еще и другой человек, обладавший таким же могуществом, – Валериан Зубов, брат Платона. Лицом и всем своим более мужественным видом он был даже лучше брата; говорят, что и императрица относилась к нему очень благосклонно и если бы он явился к ней первым, то, без сомнения, занял бы место фаворита. В настоящее время Валериан Зубов имел большое влияние на образ мыслей старой царицы, а стало быть, мы должны были обратиться и к нему. По странному стечению обстоятельств Валериан Зубов был начальником того самого отряда, который год тому назад разгромил Пулавы. Все знают об ужасах, ознаменовавших поход русских войск в Польшу. Хотя Зубов лично и не руководил разгромом Пулав, но трудно допустить, чтобы солдаты, как бы они распущены ни были, действовали так дико, если бы не имели разрешения своего начальника. А если, что весьма возможно, приказание и было высказано свыше, благородный и честный человек счел бы своим долгом дать понять, что исполняет подобную миссию против своей воли, и в исполнении ее придерживался бы известной меры. В данном же случае мера не была соблюдена вовсе. Теперь же разоренные и обокраденные шли выпрашивать милости у похитителя (у нас его считали таковым) и искать его покровительства. Более того, мы были вынуждены просить его посредничества, чтобы быть принятыми лично самим фаворитом, и именно ему были обязаны получением особой милости – частной аудиенции у его брата Платона. Однако этот самый Валериан во мнении русских считался честным и благородным молодым человеком. Говорили, что хотя он и предавался удовольствиям, но таким, которые не порочили его чести.
В какой-то стычке, предшествовавшей штурму Праги, Валериан потерял ногу, и его костыли, казалось, придавали ему еще больше обаяния в глазах императрицы и других дам. При более близком знакомстве в нем чувствовались беспечность, небрежность и непринужденность молодого человека, избалованного судьбой и женщинами. Его салоны всегда были полны льстецами всякого рода. Наш верный Горский, в интересах наших родителей, тоже тащил туда нас, но, как говорится, на аркане.
Когда благодаря постоянным визитам между нами установилось нечто вроде близости, мы начали задыхаться от скуки, так как не обнаруживалось совершенно никаких точек соприкосновения и было почти невозможно завязать разговор. Граф Валериан обыкновенно утверждал, что он и его брат имеют далеко не такое влияние на образ мыслей Екатерины, как им приписывают, и очень часто она делала обратное тому, чего они желали. Тем не менее, думаю, можно безошибочно утверждать, что граф Валериан Зубов был единственным человеком, принявшим к сердцу наше дело. Заговорила ли в нем совесть? Было ли это желание восстановить свою репутацию? Во всяком случае, именно он побуждал своего брата горячо ходатайствовать за нас перед императрицей.
Совсем иначе шло дело у главного фаворита. Граф Платон Зубов, как я уже сказал, оказал нам высокую честь, принимая нас во дворце. Как и другие, мы ежедневно отправлялись к его сиятельству, чтобы напомнить о себе и добиться его протекции. Около одиннадцати часов утра происходил «выход» в буквальном смысле этого слова. Огромная толпа просителей и придворных всех рангов собиралась, чтобы присутствовать при туалете графа. Улица запруживалась, как перед театром, экипажами, запряженными по четыре или по шесть лошадей. Иногда, после долгого ожидания, приходили объявить, что граф не выйдет, и каждый уходил, говоря: «До завтра». Когда выход все же начинался, обе половины дверей отворялись, и к ним бросались все: генералы, кавалеры в лентах, черкесы, вплоть до длиннобородых купцов.
В числе просителей встречалось очень много поляков, являвшихся ходатайствовать о возвращении им имений или об исправлении какой-нибудь несправедливости. Между другими можно было встретить и князя Александра Любомирского, который хотел продать свои имения, чтобы спасти остатки имущества, погибшего при разгроме отечества. Появлялся и униатский митрополит Сосновский, гнувший почтенную голову, чтобы добиться возврата своих имений и спасти униатские обряды: Московское государство уже тогда жестоко их преследовало. Очень интересный молодой человек, Оскиерко, также являлся туда, чтобы просить о помиловании своего отца, насильственно отправленного в Сибирь, и о возврате конфискованного имущества.
Число потерпевших, таким образом, было несметно, но только немногие имели возможность попытать счастья, впрочем, с очень сомнительной надеждой на успех. Одни из них стонали в кандалах, другие томились в Сибири. К тому же не все желающие получали позволение явиться в Петербург, все жалобы подавлялись. Правительственные чиновники, иерархический список которых был баснословно громаден, давали разрешение лишь в тех случаях, когда от этого имелась какая-нибудь выгода.
И вот каковы были результаты этих «разрешений». Например, митрополит, о котором я только что упомянул, всеми отталкиваемый и презираемый, не добился ничего, кроме жалкого ответа, что декреты императрицы, справедливые или несправедливые, неотменяемы, а жалобы и просьбы бесполезны, и что сделано, сделано безвозвратно.
Возвращаясь к приемной фаворита, скажу, что на лице каждого находившегося там просителя можно было прочесть, что его привело сюда. Лица некоторых выражали огорчение и желание защитить свое имущество, свою честь, само существование, другие, наоборот, выдавали желание завладеть имуществом другого или удержать то, что уже присвоено. Таким образом, одних приводило туда несчастье, других – алчность. Не казалось унизительным находиться среди этой толпы, видя тут первых сановников империи, людей с известнейшими именами, управляющих нашими провинциями генералов, перед которыми все дрожали и каждый из которых был вымогателем. Между тем сюда они являлись униженно гнуть шею перед фаворитом и уходили, не получив даже ни одного его взгляда, или стояли перед ним как часовые, пока он переодевался, разлегшись в кресле.
Это действо происходило всегда следующим образом: обе половины дверей растворялись. Зубов входил в халате, едва одетый в нижнее белье. Легким кивком головы приветствовал он просителей и придворных, стоявших почтительно вокруг, и принимался за совершение туалета. Камердинеры подходили к нему, чтобы зачесать и напудрить волосы. В это время появлялись все новые и новые просители; они также удостаивались чести получить кивок головы, когда граф замечал кого-нибудь из них. Все внимательно следили за мгновением, когда взгляд их встретится с его взглядом.
Мы принадлежали к числу тех, кого всегда встречали благосклонной улыбкой. Все стояли, никто не смел произнести ни одного слова. Каждый вручал свои интересы всемогущему фавориту в немой сцене, красноречивым молчанием. Никто, повторяю, не раскрывал рта, разве что сам граф обращался к кому-нибудь с каким-либо словом, но никогда по поводу просьбы. Часто граф не произносил ни одного слова, и я не помню, чтобы когда-нибудь он предложил кому-то сесть, исключая фельдмаршала Салтыкова, который был первым лицом при дворе и, как говорят, устроил карьеру Зубовых. Именно благодаря его посредничеству граф Платон заступил место Мамонова. Деспотичный проконсул Т.И.Тутолмин, наводивший в это время ужас на Подолию и Волынь, будучи приглашенным сесть, не посмел сделать этого, а лишь присел на кончик стула, и то всего лишь на минуту.
Обыкновенно в то время, когда Зубова причесывали, секретарь Грибовский подавал ему бумаги для подписи. Просители говорили друг другу на ухо, сколько нужно было заплатить этому секретарю, чтобы иметь успех у его начальника. Подобно Жиль Блазу, он принимал просителей с такой же гордостью, как и его хозяин.
По окончании прически, подписав несколько бумаг, граф надевал мундир или сюртук и удалялся в свои покои. Все это проделывалось с некоторой небрежностью, чтобы придать процедуре больше важности и величия; в этом не было ничего естественного, все делалось по известной системе. После ухода графа каждый бежал к своему экипажу, довольный или разочарованный аудиенцией.
Мы не обращались по своему делу ни к одному из министров, потому что, по мнению Горского и других питавших к нам расположение людей, лучше всего было держаться только протекции Зубовых. Все же мы не упускали случая быть представленными и другим лицам, имевшим влияние. Наиболее значительным из них был, несомненно, граф Безбородко. Будучи родом из Малороссии, Безбородко начал свою карьеру под командованием фельдмаршала Румянцева. Представленный фельдмаршалом императрице, он, благодаря своему таланту, большой способности к работе и огромнейшей памяти, быстро добился высоких чинов и богатства. Екатерина назначила его членом коллегии иностранных дел и поручала ведение самых секретных переговоров. С наружностью медведя он соединял тонкий, проницательный ум и редкую сообразительность. Ленивый до последней степени, любивший предаваться удовольствиям, Безбородко брался за работу только в случаях крайней необходимости, но взявшись, работал очень быстро и без перерывов. Поэтому императрица очень ценила его и осыпала милостями. Это был единственный из знатных персон, не льстивший Зубовым и совершенно не посещавший их. Все восхищались таким мужеством, но никто не подражал ему.
Старый граф Остерман, вице-канцлер, стоявший во главе коллегии иностранных дел, походил на вельможу со старых гобеленов. Длинный, худой, бледный, одетый в старинный костюм, в суконных сапогах, платье коричневого цвета с золотыми пуговицами и с черной повязкой на шее, он являлся ярким представителем эпохи Елизаветы. Преемник Панина, человек прошлых времен, Остерман был известен своей честностью; а его манеры были поистине величественны: молча, как автомат, он делал приветственный знак своей длинной рукой, это было вместе с тем и приглашением садиться. Он выступал теперь лишь на высокоторжественных обедах и в самых важных делах, когда нужно было утвердить окончательное решение или выпустить какую-либо декларацию, где его подпись должна была стоять на первом месте.
Уже преклонных лет и не обладавший большими способностями, граф Остерман все же был ценен своей долголетней практикой, опытностью, честностью и здравым смыслом. Он один восстал в совете против раздела Польши, высказав мнение, что этот раздел послужит больше всего интересам Австрии и Пруссии. Конечно, замечание это не было принято во внимание, так пусть за ним останется хотя бы честь этого выступления. После того его значение начало падать с каждым днем, и, хотя он сохранял свою должность во главе коллегии иностранных дел, в действительности его роль была кончена. Впрочем, это не мешало Екатерине относиться к нему со вниманием и уважением.
При восшествии на престол императора Павла Остерман удалился в Москву, получив титул канцлера. Его старший брат, сенатор, известный своей рассеянностью, также жил в Москве; оба старца были еще живы во время коронации императора Александра. Так как у них не было прямого наследника, они избрали наследником графа Толстого, принявшего фамилию Толстой-Остерман. Это был тот самый Толстой, который позднее отличился в сражении при Кульме, где он лишился ноги.
Граф Самойлов, генерал-прокурор (эта должность совмещала тогда обязанности министров внутренних дел, юстиции и финансов), хотя и был племянником Потемкина, но являлся одним из наиболее усердных льстецов Зубовых, бывших, как все это знали, открытыми врагами его покойного дяди. Самойлов не блистал умом, он был даже смешон своей глупой гордостью. В сущности, он не был злым, но, по очень верной характеристике Немцевича, вершил зло в силу отсутствия способности разбираться в вещах, низости и трусливости. Оставляя его у дел, Екатерина хотела доказать миру, что даже и с таким тупоумным министром может управлять огромным государством. Самолюбие побуждало ее утверждать, что она в совершенстве постигла законодательство и все, что касалось управления делами, и, надо сказать правду, в ее царствование внутренняя организация государства была и в самом деле значительно улучшена. Самойлов же не имел никакого значения, и горе тому, у кого было к нему какое-нибудь дело.
Так проходили дни и недели, всегда в движении, в новых впечатлениях, то неприятных, то безразличных, хотя всегда развлекавших нас. Но ни постоянная забота вернуть имущество родителей, ни великолепие общества, в которое мы были брошены, не заглушало других чувств, пустивших глубокие корни в наших душах.
Возвращаясь домой, мы принимались думать о родителях, о сестрах, об отечестве, о самих себе и о том грустном положении, в котором оказались. Самой горькой была для нас мысль, что в то время, когда мы развлекались на балах и пользовались разными удовольствиями, рядом с нами лучшие из наших соотечественников сидели под замком.
Было очень трудно и опасно пытаться получить о них какие-либо известия. Однако в этом деле нам помог случай. После второго раздела, когда часть польской армии, в Украине и Подолии, в силу необходимости перешла на службу в русскую армию, два малоизвестных молодых человека надели русский мундир и сумели проложить себе дорогу к службе при Платоне Зубове. Один из них, по фамилии Комар, теперешний подольский миллионер, был нам немного знаком, так как его отец управлял делами моего деда. Фамилия другого была Порадовский, впоследствии он достиг чина генерала, отличался храбростью и умер на войне в 1812 году.
Порадовский служил офицером в полку моего зятя, князя Вюртембергского. Таким образом, мы были старыми знакомыми. Эти два господина, главным образом Порадовский, нашли возможность добыть кое-какие сведения о наших заключенных. Через них мы узнали, что из военных только Немцевич, Конопка и Килинский, всего три человека, сидят еще в крепости, а Костюшко переведен в какое-то другое место, и относятся к нему со вниманием и уважением. Костюшко находился под надзором майора Титова, очень привязавшегося к нему. Титов рассказывал про него некоторые подробности, не имевшие, в общем, никакого значения (бедняга майор был чисто русский человек, очень малообразованный), но, поскольку они имели отношение к такому человеку, их с интересом слушали даже в Петербурге и передавали потом друг другу на ухо.
Потоцкий, Закржевский, Мостовский и Сокольницкий были заключены отдельно, в доме на Литейном. Не имея возможности сделать для них что бы то ни было, мы любили все-таки проходить или проезжать по этой улице, в надежде хоть мельком взглянуть на них. Иногда, действительно, нам удавалось видеть, как они проскальзывали, как тени, перед нашими глазами. Но нас-то они, по всей вероятности, никогда не видели, так как дом был тщательно охраняем и внутри, и снаружи. Как бы там ни было, у нас каждый раз сильно билось сердце, когда наши взоры обращались к окнам, за которыми были заперты люди, мало известные нам, молодым, лично, но дорогие каждому истинному поляку.
Вечером, вернувшись домой, мы делились впечатлениями за день. Наш верный Горский не скупился на прозвища для тех, к которым он вынужден был в обществе относиться со вниманием. Исключая только нескольких человек, действительно заслуживающих уважения, всех остальных он отделывал по-своему. Лишь только произносили имя кого-нибудь из них, он тотчас же добавлял: «Да, да, этот плут, негодяй…» Эти выражения применялись им главным образом к полякам с двусмысленной или запятнанной репутацией. К несчастью, ежедневно являлись такие, кто думал, что настал удобный момент равнодушием к судьбе родины и изменой приобрести милости министров и двора. Их старые заслуги казались им недостаточно вознагражденными, и они удваивали свои подлости, чтобы добиться большего. Нам не раз приходилось краснеть за такое недостойное поведение некоторых из соотечественников. Но нас с ними не смешивали: находившихся в Петербурге поляков делили на две различные категории, по их свойствам, настроению и образу действий.
К тем полякам, общество которых доставляло нам удовольствие, принадлежал и князь Александр Любомирский. Славный патриот, человек достойный и разумный, он обладал складом ума спокойным и в то же время веселым, благодаря чему мог иногда развеселить даже при самых грустных обстоятельствах, и мы часто отправлялись отбывать тяжелую визитную повинность вчетвером. В промежутках между визитами мы давали свободу замечаниям и критике, как это часто бывает с просителями, когда усталые, вынужденные скрывать свой образ мыслей и хотя бы каким-нибудь жестом, но все же присоединяться к тому, чего не разделяют, они наконец остаются наедине и в интимном кругу получают возможность выразить свои мысли и вознаградить себя этим за все унижения, которые обязаны были перенести. Князь Александр, будучи бригадиром французской армии, долго жил в Париже. Он не питал большого доверия к постоянству прекрасного пола, и это еще более оттеняло живость его мысли.
Но, несмотря на эти минуты, когда мы могли довериться друг другу и откровенно высказать свой образ мыслей, грустная необходимость постоянно скрывать свои настоящие чувства, страдания и все то, что мы думаем, невозможность громко заявить, что ты из себя представляешь, – все это страшно тяготило нас. Что касается меня, на мой характер и умственные силы все это подействовало самым гибельным образом. Гнет, наложенный на мою откровенность, сделал меня мрачным, молчаливым сверх меры и ушедшим в самого себя. Весьма возможно, что я по натуре своей был предрасположен к этому недугу. Более счастливые обстоятельства, быть может, совершенно рассеяли бы или, по крайней мере, ослабили его, но противоположные условия моей жизни только еще больше его увеличили. Я стал слишком осторожным, осмотрительным, слишком внимательно следил за тем, чтобы не высказать ни одного мнения, ни одного слова, не взвесив их. Всю жизнь потом я не мог побороть, изменить в себе этого настроения ума, насильно навязанного мне в молодости роковыми обстоятельствами.
Наконец, после нескольких месяцев ожидания, нас уведомили, что мы должны быть представлены Екатерине в Царском Селе, летней резиденции двора. Это была решительная минута, так как до тех пор мы не имели ни малейшего понятия о судьбе, предназначенной прошению отца, в котором он уведомлял, что посылает нас в Петербург, и испрашивал возврата его имений.
Нам посоветовали приехать пораньше: представление наше должно было состояться по выходе из церкви. В ожидании мы отправились к известному генералу Браницкому. Он был женат на племяннице Потемкина и оказал Екатерине важные услуги в польских делах. Генерал жил во дворце, где все его любили. Очень жаль, что этот человек лишил себя общего уважения, помогая гибели своего отечества. Придворный, погрязший в проступках, честолюбец без принципов, жадный к богатству, он все же, несмотря на свои семейные связи с русскими, в глубине сердца оставался поляком и предпочел бы удовлетворить свои вкусы и честолюбие скорее в Польше, чем в другом месте. Он все еще гордился той Польшей, которую погубил, сожалел о ней и страдал от ее унижения. Он ненавидел русских, которых хорошо знал, и мстил им за их господство молчаливым презрением и насмешками над их недостатками. С другой стороны, он был от всего сердца расположен к тем, кого знал с давних пор и кому мог безбоязненно открывать душу. Его живой, вполне польский ум и тонкие замечания делали речь интересной и веселой. В запасе у него всегда было множество польских анекдотов и разных шуток, и он рассказывал их очень своеобразно, но избегал малейшего намека на злосчастную Тарговицкую конфедерацию. Зато генерал любил вспоминать доброе старое время и тогда принимал тот вид важного вельможи, который совершенно исчезал, когда он находился среди толпы придворных или в присутствии Екатерины, часто приглашавшей его составить ей партию, – здесь он чувствовал все свое ничтожество.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?