Текст книги "Некоторые не уснут. Английский диагноз"
Автор книги: Адам Нэвилл
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Не могу пошевелиться.
– Кто там? – спрашивает она более низким голосом. Мне представляются косые глазки и выступающий ротик без губ. Снова слышу, как ее длинные когти скребут по деревянной поверхности прикроватного столика. Свет не должен загореться, иначе мне конец. Я кидаюсь на звук ее голоса.
Что-то твердое и холодное врезается мне в голени, и голову пронзают голубые иглы боли. Я налетел на металлический край ее кровати, а значит, попал не в ту часть комнаты, в какую хотел.
Сквозь стеклянный абажур настольной лампы вырывается зеленоватый свет, заставляя меня вздрогнуть. Госпожа Ван ден Брук восседает среди пухлых подушек с поблескивающими наволочками. Из-под соскользнувшего покрывала выглядывают ее острые плечики и шелковая ночная рубашка. Сквозь кожу проступают ключицы. Должно быть, она спит, не опуская головы, готовая цыкнуть на Джемиму, когда та утром принесет ей завтрак.
Красные маленькие глазки смотрят на меня. Лицо у нее удивленное, но не испуганное. Некоторое время она не может вымолвить ни слова, а я стою перед ней, ошеломленный, и по всей голове у меня выступают колючие капельки пота.
– Что ты делаешь в моей комнате? – В ее голосе нет и намека на сонливость; она давно уже бодрствует. Даже волосы у нее не спутались, не смялись на затылке. Ее голос звучит все резче, заполняет всю комнату: – Так и думала, что это ты. Всегда знала, что тебе нельзя доверять. Ты все время подворовываешь. Драгоценности. С самого начала тебя подозревала.
– Нет. Это был не я. – Я снова ощущаю себя пятилетним мальчиком, стоящим перед столом директора приюта.
– Утром я распоряжусь тебя казнить. Ты омерзителен. – Лицо у нее начинает трястись, и она подтягивает простыни к подбородку, словно пытаясь спрятать свое птичье тельце в блестящей ночнушке от моего взгляда. – Люди меня еще благодарить будут, что я тебя усыпила. Тебя надо было еще в колыбели придушить. Зачем вообще оставлять жить таких, как ты?
Все это я уже слышал раньше, когда она была не в духе. Но по-настоящему меня злит лишь ее подозрение, будто мне хочется пялиться на ее тощее тело в шелковой ночнушке.
В любой момент может войти Джемима и поднять вой. Потом прибежит Белый Примат, и жить мне останется несколько часов.
Я смотрю на птичье лицо с хохолком седых волос. Никогда никого еще я не ненавидел так сильно. Из горла у меня вырывается тихий булькающий звук, и не успевает она произнести еще одно слова, как я уже оказываюсь у ее изголовья.
Она глядит на меня удивленными глазами. Мы оба не можем поверить, что оказались так близко друг к другу в ее спальне. Ничего такого я себе не представлял: горит свет, я в ночной рубашке, а иссохшее тельце госпожи Ван ден Брук восседает между подушками.
Она открывает рот, но оттуда не вылетает колких слов, жалящих уши. Теперь моя очередь говорить.
– Вы, – произношу я. – Мальчики. Мальчики в грузовике. Вы приказали привезти их сюда.
– О чем это ты? С ума сошел?
Я вытаскиваю у нее из-за спины одну из подушек. Госпоже Ван ден Брук никогда не нравился вид моих кукольных ручонок, торчащих из рукавов форменной одежды. Поэтому будет справедливо, если они станут последним, что она увидит, прежде чем я положу подушку ей на лицо.
– Ой, – восклицает она голосом маленькой девочки. На ее хмуром лице все еще написан немой вопрос, когда я погружаю ее во тьму и перекрываю путь тонким струйкам воздуха, с присвистом проникающим в щелки ее клюва. Убивая ее, я улыбаюсь дикой безудержной улыбкой, от которой у меня содрогается все лицо. Этой злобной птичке больше меня не клюнуть!
Ее голубиный череп ворочается под подушкой. Из-под простыней выбиваются ноги-веточки, усеянные коричневыми пятнами, но лишь тихонько шуршат, словно мыши за плинтусом. Когти разжимаются, сжимаются, разжимаются, и замирают.
Я кладу свою большую голову-луковицу на подушку, чтобы усилить давление. Теперь наши лица близки как никогда, но мы друг друга не видим. Нас разделяет лишь чуточка пуха и немного шелка. От подушки пахнет духами и старушечьим телом. У меня в животе зарождается бурлящее ощущение торжества, отчего мне хочется по-большому.
Я шепчу слова сквозь разделяющую нас преграду. Провожаю ее в последний путь своим бормотанием.
– Мальчики из грузовика плакали, когда их тащили в душевую.
По матрасу чиркает длинный коготь.
– Им было страшно, но они не знали, что их будут мучить. Не понимали ничего.
Под простыней вытягивается костлявая нога.
– Как они выглядели на вашей тарелке?
Кривая ступня в последний раз дергается, и желтый ноготь цепляется за шелк.
– Вечером в зале заседаний звучал смех. Я вас слышал. Стоял за дверью и все слышал.
Тонкие косточки подо мной расслабляются и обмякают.
– А потом вы велели мне принести объедки сюда в белых пакетах. На лестнице они меня били по ногам. Очень тяжелые были. И внутри все сырые.
Теперь она неподвижна. Подо мной лишь птичьи кости, окаменелости, завернутые в шелк, немножко волос и больше ничего.
Я остаюсь лежать на ней какое-то время.
Теперь, когда дело сделано, по телу разливается тепло. На коже под моей ночной рубашкой остывает белесый пот. Убираю подушку с лица госпожи Ван ден Брук и отступаю от кровати. Разглаживаю место, в которое утыкался ее клюв. Склонившись над ней, засовываю подушку за ее еще теплую спину.
Внезапно подо мной оживает одна из ее цыплячьих рук – и движется быстрей, чем ожидаешь от такого старого и тощего существа. Желтая когтистая лапа хватает меня за локоть.
Я опускаю взгляд. Лоб цвета яичной скорлупы прорезают морщины. Розовые глазки открываются. Ахнув, я пытаюсь вырваться.
Птичий клекот. Ее рот широко распахивается. В мое запястье вонзаются два ряда крошечных желтых зубов.
Теперь тону уже я. Моя похожая на воздушный пузырь голова, словно горячей водой, заполняется болью и паникой. Я пытаюсь вырвать свою кукольную ручонку из ее острого клюва. Она кряхтит и не отпускает. Как может такое старое создание, как госпожа Ван ден Брук, сделанное из одних мелких косточек и бумажной кожи, издавать столь низкие звуки?
Упершись пятками в коврик, изо всех сил отталкиваюсь, но ее тело устремляется за мной вместе со скомканными простынями, скользящими по матрасу. Рыча и шипя, она мотает головой, и мне кажется, что мое запястье ломается. Надо было догадаться, что сто семьдесят лет порочной жизни не оборвать с помощью мягкой подушки посреди ночи.
Обезумев от боли, взмахиваю свободной рукой, и та ударяется о что-то твердое. Теперь у меня болят и костяшки – я задел ими тяжелую лампу. Силы уходят из моих ног прямо в коврик. Перед глазами пляшут черные точки. Я могу потерять сознание. Такое чувство, что ее зазубренный клюв пробил мне нерв.
Я валюсь на спину, стаскивая ее тощее тело с кровати. Оно беззвучно падает на пол. Встаю и стараюсь стряхнуть его с себя, словно футболку с узким воротом, которая вывернулась наизнанку и не слезает с головы. Слезы застилают мои глаза.
Тянусь к лампе на прикроватном столике. Моя рука сжимает горячее гладкое горлышко под самой лампочкой. Я стаскиваю лампу со стола и вижу, как толстое мраморное основание опускается на вцепившуюся в меня голову. Когда острый угол лампы ударяет ее возле уха, раздается глухой стук. Зубы разжимаются.
Высвобождаю руку из обмякшего клюва и, отступая назад, смотрю вниз. Трудно поверить, что из головы такой старой птицы могло вытечь столько жидкости. Жидкость черного цвета. Она курсировала по тонким шлангам и трубочкам сто семьдесят лет, и вот теперь впитывается в коврик.
Торопливо обматываю вокруг когтистой лапы белый провод от лампы и потуже затягиваю. Может, остальные подумают, что она сама свалилась с кровати и нечаянно сбросила лампу себе на голову. Затем подолом ночной рубашки вытираю все места, которых касались мои кукольные пальчики.
Выпархиваю из ее комнаты, словно привидение. Миновав длинный коридор, закрываю за собой входную дверь. Под светильником на лестничной площадке осматриваю кружок из кровоподтеков и порезов, оставленный ее клювом на моем одеревеневшем запястье. На вид все не так скверно, как казалось.
Не могу поверить, что Джемима не голосит, двери не распахиваются, телефоны не звонят и жильцы в ночных рубашках не шаркают по лестнице. Но в западном крыле царит тишина.
Потом приходит дрожь.
Я спускаюсь по лестнице на четвереньках, словно паук, у которого оторвали две пары ног. Возвращаюсь в свою койку.
Свернувшись калачиком в теплом гнездышке, который устроил себе посреди кровати, натянув на голову тонкую простыню и колючее серое одеяло, я пытаюсь унять дрожь и прогнать образы, кружащиеся в моем огромном тыквообразном черепе. В нем столько свободного места, что в него, наверное, вмещается больше воспоминаний, чем в голову нормальных размеров. Снова и снова я вижу прожорливую птицу, когда-то бывшую госпожой Ван ден Брук, ее клюв, впившийся в мое запястье. Потом вижу, как увесистая лампа опускается с глухим звуком: тук… тук… тук… Я слышу лишь одно: как острый мраморный угол пробивает ее хрупкий, как вафля, пронизанный венками висок.
Что же я натворил в этом гигантском доме? Что со мной теперь будет? Все непременно узнают, что именно мои кукольные ручонки воспользовались подушкой и прикроватной лампой, чтобы уничтожить эту бескрылую стервятницу в ее же гнезде. Я задаюсь вопросом: если перевести стрелки моих медных часиков назад, вернусь ли я в то время, когда я еще не прокрался к ней в комнату?
Внезапно лицо у меня сморщивается, и я плачу, сотрясаясь под одеялом всем телом. Потом я встаю с койки и смотрю на верхний ярус, где храпит Уксусный Ирландец. Жалко, что я это не он. У него в голове никаких кровавых картинок. Его неспокойные сны наполнены лишь мыслями о прозрачных жидкостях, которые он будет пить из пластиковых канистр.
Из-за царящего в спальне холода меня трясет еще сильнее. Запястье пульсирует. Мне хочется вернуться в кровать и свернуться в клубок. Как я когда-то лежал у мамы в животике. Пока меня не вырезали оттуда, и мама не умерла.
Выйдя из спальни, я гляжу на дверь, ведущую в душевую.
Никто не кричит, не звучит сигнал тревоги, не загорается свет. Во всем здании тихо. Никто не знает, что госпожа Ван ден Брук мертва. И никто не знает, что это я убил ее… пока не знает.
На душе становится легче. Меня никто не видел. Никто не слышал. Джемима все это время спала и видела сны о теплом зеленом крае за океаном, откуда она родом. Мне просто нужно сохранять спокойствие. Возможно, тогда никто не заподозрит меня – большеголового парня с кукольными ручонками. Да что он может сделать с такими игрушечными ножками и спичечными ручками? В этой голове-луковке, в которую втиснуто детское личико, не способны возникнуть такие мысли. Наверное, так они и подумают. Именно так думали и в приюте. Потому я и вышел тогда сухим из воды. Обо мне даже и не вспомнили, когда всех тех гадких воспитательниц, раздающих детям затрещины, нашли мертвыми в их постелях. Обо всех троих позаботились вот эти самые фарфоровые ручки.
Я радостно улыбаюсь. Мое серое сердечко успокаивается. Капельки пота на коже высыхают. По каждому крошечному пальчику ног, по тонким пальчикам рук, по всему моему прозрачному телу до самой круглой головы растекается тепло. И вот уже я весь сияю от радости – ведь я ускользнул от них, провел их. Одурачил всех, кто даже не представляет, какая сила прячется в моих крошечных ручонках.
И еще я представляю маленького мальчика, которого привезли в белом грузовике. Того, которого съели вчера. Сейчас он танцует в раю. Там, в вышине, небо ясное и голубое. Ему нравится длинная трава, мягко щекочущая ему ноги, нравится, как желтое солнышко пригревает его тело, нравится бегать и прыгать. Это ради него и его брата я уронил ту тяжелую лампу. Тук. Случившееся с ним нельзя забыть. Я снова все вижу. Вижу все своими черными глазами-пуговками, хотя они и крепко зажмурены.
Но что насчет второго?
И тогда я спускаюсь в душевую и отпираю дверь. Не успевает она отвориться, как я уже слышу, как быстро удаляются в угол шлепки его босых ног. А потом раздается всхлип.
Ну, уж нет, тебя они не получат.
Открыв дверь, я прохожу мимо темной мокрой скамейки у белой стены. Останавливаюсь перед мальчиком с желтой кожей, съежившимся в углу. Улыбаюсь. Он берет меня за мою протянутую руку, моргает заплаканными глазами.
Я думаю про Церковь Богородицы и про туман. Нам понадобится одеяло.
– Твой братик ждет нас, – говорю я, и он поднимается с пола.
Забыть и быть забытым
Даже в самых густонаселенных городах на Земле множество людей пребывают в одиночестве. И все же, вытерпев достаточный период времени, и испытывая при этом неловкость или отсутствие внимания в социальном или профессиональном плане, по собственному опыту знаю, что отдельные индивидуумы могут относительно комфортно чувствовать себя в роли «отстраненных», либо «частично допущенных».
По-настоящему отвергнутым я никогда не был, но оттеснялся толпой к краям дел человеческих. И лишь после значительного опыта в роли отщепенца, я, наконец, смирился со своей судьбой. Это весьма раскрепощало.
Я считал себя истинным аутсайдером, поскольку одиночество само по себе стало моей целью. Мое новое призвание заключалось в том, чтобы избегать всех тех вещей, которые сближают людей, и которые можно назвать обменом опытом. Ибо я развил желание создавать вокруг себя тишину, покой, и личное пространство, где я могу думать и читать. Ибо наиболее редкое желание, которое преследует любой индивид в моём солипсистском возрасте, это быть обычным. Просто обычным. Заурядным и невидимым. И именно эту цель я счел для себя наиболее важной.
Я занимал последнее место в задней части трамвая и сидел так тихо, чтобы не привлекать испытующих взоров. Стоял в тени у края толпы, если людных мест нельзя было избежать. Не волочился за повальным увлечением или модой. Подавлял любую особенность или атрибут, которые можно было назвать отличительными. Жил в ничем не примечательных квартирах без сожителей, в нефешенебельных районах. Не принимал участия в каком-либо сообществе или субкультуре. Никогда не поднимал руку и не говорил вслух. Сваливал с вечеринки и вздыхал с облегчением. Я был вежлив и корректен, если контакт был неизбежен, но если была возможность от него уйти, я ею пользовался. Всякий раз.
И я начал оживать так, как мало кто мог себе представить. Поскольку очень многое можно увидеть и понять, когда разум не требует внимания, одобрения или принятия окружающих.
Будь серостью. Это стало моим девизом, в котором я нашел освобождение и умиротворенность. И моя миссия привела меня к дому Дулле-Грит-Хёйс в Зуренборге, Антверпен.
Для людей самоустранившихся, не желающих иметь дел с «командными игроками» или профессиональным ростом, сама идея работы является неуместной. Хотя мне по-прежнему требовались средства для основных нужд, таких как жилье и еда. Была необходима толика безопасности, поскольку я не хотел, чтобы мое новое ментальное пространство страдало от финансовых забот. И я быстро осознал, что мне требовалось некое занятие, в противовес карьере, которым можно заниматься в одиночку. И такие виды деятельности, без коллег и надзора, существуют. На самом деле, ниш имеется множество, потому что мало кто хочет занимать их.
Если представить то, чему я собирался посвятить себя, то даже самое бедное воображение могло бы нарисовать глубокую изоляцию, отсутствие возможности для прогресса, нечеловеческий режим и сползание по скользкому склону, которое удалит меня от общества настолько, что я никогда не смогу найти дорогу назад.
– Отлично. Когда я начинаю? – спросил я менеджера агентства, проводившего собеседование при моем приеме на должность ночного сторожа.
Моя новая работа была самой скоростной трассой в Антверпене, ведущей вникуда, и я с радостью ступил на нее.
Единственными требованиями были отсутствие судимости, пунктуальность и готовность бодрствовать в течение двенадцати часов. По меркам агентства, которое нанимало таких странных индивидуумов, как я, и распределяло по старым, но благоустроенным многоквартирным зданиям в моднейших районах Антверпена, мои обязанности считались «легкими».
Я сменял консьержа в шесть вечера, а затем он сменял меня в шесть вечера следующего дня. Я работал четыре ночи подряд, затем следовал перерыв в четыре ночи. Будучи на дежурстве, я был обязан следить за мониторами, контролирующими девятиэтажный экстерьер Дулле-Грит-Хёйс, патрулировать каждые четыре часа помещения общего пользования, и оказывать содействие жильцам, когда потребуется. Остаток двенадцати часовой смены я был сам по себе.
Последний пункт в перечне моих обязанностей заставлял насторожиться, так как мне представилось постоянное взаимодействие с зажиточными жильцами и их гостями, которые, как все богачи, могли развлекаться, куражиться и шуметь ночи напролет. Но Питер, управлявший агентством по трудоустройству, меня успокоил. В Дулле-Грит-Хёйс было всего сорок квартир, и большинство из них пустовало. Все принадлежали иностранным компаниям, либо частным лицам, жившим за границей и почти никогда не пользующимся своей собственностью. В здании существовало строгое правило, запрещающее нахождение детей в возрасте до четырнадцати лет, поэтому семьи там не жили. И единственными постоянными обитателями были люди очень пожилые, редко покидавшие свои квартиры. Ночью, со слов Питера, здание вымирало.
– Вы никогда их не увидите. Так что, боюсь, вам придется самому себя развлекать.
– Без проблем, – заверил я его, с трудом сдерживая ликование от этой словно специально созданной для затворника вроде меня должности. – Читать можно? – спросил я. – Я люблю читать.
Питер быстро кивнул, словно был так же доволен заполнить должность, как я ее принять.
– Конечно. По ночам у меня работает много студентов, поэтому они могут выполнять какие-то задания, ни на что не отвлекаясь.
– И разве можно их винить за это? Мне эта должность идеально подходит, Питер.
– Вполне может быть. Терри, ваш предшественник, проработал в этом здании тридцать пять лет.
– Тридцать пять лет?
Питер кивнул.
Признаюсь, эта деталь встревожила меня, словно принимая эту работу, я подписывал некую гарантию того, что останусь здесь на неопределенный срок. Словно я принимал окончательное решение, которое изменит мою жизнь, и пути назад уже не будет.
Питер быстро закончил собеседование, передав мне форму для проверки анкетных данных.
И напомнил:
– Регулярно посматривайте на мониторы.
Я подавил в себе последние смутные сомнения и, насвистывая, покинул агентство. И я не помнил, чтобы, устраиваясь на работу, я был так возбужден. На самом деле, я не помнил, чтобы вообще когда-либо возбуждался от приема на работу, поскольку ранее не испытывал подобного чувства. Любая работа страшила меня. Но теперь-то, наконец, я буду свободен от манипуляторов. И буду настолько далеко от охотничьих угодий людей, испытывающих патологическое удовольствие от краха своего коллеги по службе, что они никогда больше не уловят мой запах. В Дулле-Грит-Хёйс у меня не будет сослуживцев, которые будут высмеивать, травить или дискредитировать меня. И никто никогда не будет использовать очередную мою идею как свою собственную, поскольку это не место для идей, конкуренции или амбиций. Это не место для кого-то кроме меня. У меня даже не было ответственного руководителя. Моими работодателями были жильцы, которые передали полномочия оплачивать мой труд внешней управляющей компании. Наконец, я смогу забыть и быть забытым.
* * *
Дулле-Грит-Хёйс отбрасывал длинную тень на закоулки Зуренборга и вызывал странную тишину на прилегающей площади. Глядя с улицы на десять этажей из надменно-красного кирпича, с балконами из белого камня, я поначалу испытал соблазн опустить глаза, и даже склонить голову в знак уважения к ауре исключительности, которую источало здание.
Беги прочь, любезный. Здесь нет ничего для тебя.
Интерьер здания был реконструирован в 20‑ые годы, и с тех пор не обновлялся. Само оно обладало жутковатым величием роскошного пассажирского лайнера. Там были антикварные лифты, обшитые панелями из латуни и красного дерева, лестничные клетки и коридоры, оклеенные шелковыми обоями, и декоративные светильники из узорчатого стекла, создававшие в общих помещениях коричневатую мглу. Я даже представлял себя во фраке и цилиндре, бродящим между столов в каком-то гигантском плавучем банкетном зале. И весь интерьер обладал тем специфическим запахом исторической важности. Не совсем таким, как в храмах, но близким к тому. Запахом законсервированных старых вещей, плохой вентиляции, дерева и полированного металла.
На каждом этаже – квадратная лестничная площадка, с входом в лифт и двумя обшитыми шпоном и снабженными латунными кольцами дверями, ведущими в квартиры. Под гигантскими зеркалами в позолоченных рамах, повешенными на уровне глаз, напротив дверей лифта, стояли изысканные мраморные короба для батарей отопления, напоминавшие детские гробницы конца девятнадцатого века. Между этажами лестница делала один поворот.
Мануэль, дневной портье, прибывал сменить меня таким усталым, и так жаждал выбраться из здания в конце каждой дневной смены, что контакт между нами был минимальным. И это нравилось нам обоим. Ни сплетен, ни интриг, ни козней. Просто один кивок, и мы расходились в разные стороны. Наша маленькая пересменка проходила без излишней суеты.
Стол дежурного располагался напротив дверей лифта в приемной на первом этаже, что было необычно, но эффективно. Под столешницей находилось шесть крошечных мониторов, демонстрировавших экстерьеры Дулле-Грит-Хёйс. В них они имели зеленоватый оттенок, словно площадь возле здания была дном некоего илистого океана.
Остальная часть приемной сверкала. Все очень тихо и цивилизованно. Неплохая среда, где можно коротать двенадцать часов за чтением отличных книг под хорошим верхним освещением в удобном кожаном кресле, спинка которого откидывалась назад. За ночь нужно было делать три обхода, по пятнадцать минут каждый. Только кто будет следить за выполнением этого правила? Но я всегда старался совершать обходы полностью. Было полезно размять ноги после неподвижного многочасового сидения. Также это было одним из моих обязанностей, и тем немногим, за что мне платили. Я – отшельник, но это не ширма для лени.
И первые четыре недели я частенько откидывался в кресле и поздравлял себя за обнаружение успешного пути эвакуации из жизни с ее обязанностями. У меня получилось. Я был по-настоящему свободен, по крайней мере, от них.
А также свободен исправить свое абсолютное невежество в большинстве тем, поскольку создал возможность для самообразования в областях, которые считал важными. Начал читать труды историков, философов и популярных ученых. Составил списки всего, что я хотел узнать. Проводил дни между сменами в книжных магазинах и публичных библиотеках, тщательно выбирая необходимые книги. Каждую ночь брал с собой широкоформатную газету, и чтобы подстраховаться, подписался еще на два литературных журнала. А зачастую, если хотел, просто сидел и смотрел на дождь. Высмеиваемое и недооцененное большинством времяпровождение, хотя использовать его необходимо дозированно, либо разум может обратиться против себя.
Моя новая должность была настолько многообещающей, что я даже начал предпочитать ночную смену тем дням, которые проводил в своей мрачной съемной квартире. Однако месяц спустя Дулле-Грит-Хёйс решил показать мне свое истинное лицо.
* * *
Сперва перемены внутри здания были едва заметными. Незначительные изменения температуры и освещения, на которые я не обратил внимания. Но эти атмосферные аномалии вскоре усилились, всецело захватили мое внимание и отбили всякую охоту проводить второй обход в два часа ночи, когда активность достигала своего пика.
Пользоваться лестницей становилось все некомфортнее. И потребовалось время, чтобы точно определить, что вызывало у меня столь странное чувство. Хотя я списывал все на необъяснимое воздействие замкнутого пространства. После полуночи, когда на внешний мир опускалась тишина, грудь у меня стягивало от чрезмерного напряжения, воздух вокруг казался неестественно холодным. И я с трудом пытался отдышаться, пока нечто все время пыталось проникнуть в мои мысли. Вызывало у меня внезапные приступы воспоминаний, паранойи и страха, что казалось необъяснимым, когда я возвращался на первый этаж, к своему столу.
Внезапное чувство клаустрофобии сопровождалось тенями. В каждом случае, я улавливал краем глаза мимолетное движение. Движение, предвещающее чье-то появление. Только никто никогда не появлялся. Тени, казалось, спускались по лестнице вслед за мной, словно их хозяева следовали за мной по пятам. Или время от времени, когда я спускался на нижний этаж, какая-то тень – не моя – юркала за угол впереди меня.
Несколько раз я даже окликнул: «Кто там?». Но никто не ответил и не показался. Когда я замирал и внимательно осматривался, никаких признаков движения в тенях больше не обнаруживалось. Но светильники на стенах и потолочные лампы на каждой лестничной площадке тускнели. Отчего мне казалось, что либо у меня садится зрение, либо окружающее меня пространство постепенно растворяется в темноте.
Либо это светильники теряли яркость? Может, все это – просто результат усталости моих глаз? То были лишь смутные и периферические галлюцинации, а я был непривычен к ночной работе. В конце концов, я не являлся ночным животным, и лишь становился таковым намеренно. Кто знает, как это влияло на меня? Поэтому я принял этот феномен за первые последствия недосыпания, так как он всегда имел место около двух часов ночи, когда необходимость в отдыхе достигала своего пика.
Шумы были более тревожными из-за их неподконтрольности. Они возникали вслед за появлением теней. Фактически, присоединялись к ним. И проверив график дежурств, я понял, что звуки исходят из пустых квартир.
Как будто мощный порыв ветра влетал в открытое окно, гулял по комнатам и коридорам квартир, после чего со страшной силой врезался во входные двери. От удара двери содрогались в рамах.
Я думал, что это, возможно, вызвано сильными воздушными потоками из вентиляционных стояков. Я ничего не знал о физике циркуляции воздуха в таких старых зданиях. И спросить, конечно, было некого. Но внезапный удар в дверь в тот момент, когда я пересекал лестничную площадку, начал творить странные вещи с моими нервами и воображением. Меня не покидала тревожная мысль, что кто-то бросается на дверь всей своей массой, словно потревоженный сторожевой пес при звуке почтальона. Усиливающаяся паранойя подсказывала мне, что нечто в пустующих квартирах требует моего внимания.
– Простите? – говорил я закрытым дверям. – Это я. Джек. Ночной вахтер. Все в порядке? – Но ответа никогда не было, и я понимал, что отвечать не кому, поскольку, когда я проверял регистрационную книгу, неспокойные квартиры были отмечены, как «Нежилые». Но шумы случались, даже когда ночь была безветренной и тихой. И с обеих сторон здания.
Все же, это была работа моей мечты, и к середине третьего месяца я убедил себя, что могу жить с неисправными светильниками, странными ветрами внутри здания и психическими побочными эффектами от бессонных ночей. Но не успел я возобновить свой обет остаться, как моя терпимость к Дулле-Грит-Хёйс вновь была подвергнута сомнению, хотя и более ощутимой угрозой.
Мое знакомство с обитателями заселенных квартир, оказалось более тревожным, чем те игры, которые свет или воздушные потоки играли с моими нервами. И я никогда не видел такого количества стариков, собравшихся под одной крышей. Сообщество, находящееся на пике дисфункции и эксцентричности, и остававшееся полностью скрытым от меня первые десять недель моей работы. Я подозревал, что именно мое упорное присутствие в здании пробудило их.
* * *
Первыми жильцами, которых я увидел, были сестры Аль Фарез Хуссейн, из 22‑ой квартиры. Обеим было по сто с лишним лет. По крайней мере, так сказал мне Мануэль, когда однажды сестры появились во время моей смены. И у меня не было причин не верить ему.
Входя в здание (хотя Мануэль не помнил, чтобы они выходили во время его дневной смены), сестры на невероятно медленной скорости пересекали приемную, словно исполняли странный регентский танец, замедленный до такой степени, что не было заметно движения куда-либо, лишь покачивание вверх-вниз, как при переступании с ноги на ногу.
Привычно улыбнувшись и помахав, я возвращался к чтению книги, после чего периферийным зрением улавливал значительное ускорение движения. Казалось, они падали на четвереньки и поспешно удирали.
Это было невероятно. Несомненно, очередная игра разума из-за недосыпания. Поскольку эти две фигуры, закутанные в халаты, одна в белый, другая – в черный, были настолько сморщенными и сгорбленными, что двигаться с какой-либо скоростью, не говоря уже о легкости, представлялось для них невозможным.
Они никогда не обращались ко мне на каком-либо языке, но, пока они шли к дверям лифта, их взгляды всегда были прикованы ко мне. Одна поворачивала ко мне свое маленькое лицо, коричневое, как патока и сморщенное, как изюм, и два крошечных обсидиана в запавших глазницах изучающе смотрели на меня. Вторая носила маску. Золотая маска в виде клюва была закреплена на голове несколькими цепочками, терявшимися в недрах ее паранджи. Думаю, она символизировала лик ястреба.
Но были в этом здании и другие непривлекательные курьезы, гораздо более серьезные, чем сестры.
Первое, что привлекло мое внимание в миссис Гольдштейн, это ее необычная прическа. Идеальный шар из серебристых прядей. Но полностью просвечивающий под любым углом. И сквозь иллюзорный блеск этого сферического творения просматривался жуткий птичий череп, белесый и покрытый пигментными пятнами. Ее нос напоминал нож для резки бумаги, а кожа лица, в тех местах, где стерся грим, была полупрозрачной, как у вареной курицы. В возрасте 98‑ми лет ее тело было высохшим до такой степени, что макушкой она едва достала бы до низа моей грудной клетки. Но двигалась она от парадного входа до дверей лифта в приемной довольно быстро, по паучьи, с помощью двух черных тростей, напоминавших палочки для еды. Я никогда не видел, чтобы она носила что-то, кроме туфель на высоком каблуке и старых черных костюмов, в которые ее горничная, Олив, облачала ее скелетообразное тело. Она напоминала мне марионетку с дьявольским лицом из папье-маше. Зрелище не для слабонервных, особенно ночью.
Миссис Гольштейн и Олив проживали в роскошном пентхаусе с тремя спальнями. И миссис Гольштейн не было до меня совершенно никакого дела. Так сказала Олив. Сообщила мне шепотом, когда ее круглая филиппинская физиономия проплыла однажды вечером мимо моего стола.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.