Автор книги: Адель Алексеева
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
А статуя так и осталась с протянутой рукой.
Голос Кавальканти дрожал, когда он рассказывал эту историю, и он часто бросал красноречивые взгляды в сторону Примаверы, которая слушала, скромно опустив глаза, как и подобает девице столь благородного дома. Но – увы! – его хитрость не была понята, и когда его друг принялся горько сетовать на жестокость прекрасных дам, Примавера заметила, что, несмотря на всю занимательность только что рассказанной истории, она всем рыцарским романам и любовным новеллам предпочитает книги благочестивого содержания и в особенности «Цветочки» Франциска Ассизского. Сказав это, она поднялась и вышла с таким благородным достоинством, что к ней можно было приложить слова древних поэтов, воспевающих походку богинь.
Видя столь полную неудачу давно лелеянного плана, Кавальканти ощутил в сердце горькое отчаяние и, не надеясь, что сумеет овладеть собой, попрощался со своим другом, прося его не отягощать себя скукой проводов. Солнце уже село, и по залам плавали сумерки, когда вдруг у самых дверей Кавальканти заметил нежную Примаверу, одну, смущенно наклонившуюся к синеватому мрамору пола. «Я уронила кольцо, – сказала она немного тише обыкновенного, – не хотите ли помочь мне его найти?» И, когда он нагнулся, рука, тонкая, нежная, с бледно-голубыми жилками, будто случайно скользнула по его лицу, но на миг задержалась у губ. И быстрота, с которой он поднял голову, не могла сравниться с быстротой Примаверы, скрывшейся за тяжелой из французского дуба дверью. Тогда Кавальканти понял, что он все равно не найдет кольца, как если бы оно упало в пенные воды Адриатического моря, и пошел домой с душой, достигнувшей высшей степени блаженства.
II
Последнее время Кавальканти часто встречался с прекрасной Примаверой то на собраниях, где юноши благородных домов удостаиваются высокой чести быть служителями своих дам, то во время благочестивых процессий, то в доме ее родителей. И ни нежные взгляды, ни тяжелые вздохи или любовные сонеты не могли поколебать того особенно холодного невнимания, с каким Примавера относилась к внушенной ею любви. В то время вся Флоренция говорила о заезжем венецианском синьоре и о его скорее влюбленном, чем почтительном, преклонении перед красотой Примаверы. Этот венецианец одевался в костюмы, напоминающие цветом попугаев; ломаясь, пел песни, пригодные разве только для таверн или грубых солдатских попоек; и хвастливо рассказывал о путешествиях своего соотечественника Марко Поло, в которых сам и не думал участвовать. И как-то Кавальканти видел, что Примавера приняла предложенный ей сонет этого высокомерного глупца, где воспевалась ее красота в выражениях напыщенных и смешных: ее груди сравнивались со снеговыми вершинами Гималайских гор, взгляды с отравленными стрелами обитателей дикой Тартарии, а любовь, возбуждаемая ею, с чудовищным зверем Симлой, который живет во владениях Великого Могола, ежедневно пожирая тысячи людей; вдобавок размер часто пропадал, и рифмы были расставлены неверно. Но все-таки в минуты унынья сердце Кавальканти томилось безосновательной, но жгучей ревностью, подобно тому, как благородная сталь военного меча разъедается ржавчиной в холодной сырости старых подвалов.
Задумчивый, чувствуя себя первым в доме печалей, шел он однажды по площади, размышляя о том, чтобы уехать навсегда в далекие страны, или просто ударом стилета оборвать печальную нить своей жизни. Был полдень, жаркий и душный. Тихие улицы старинной Флоренции, казалось, дремали в ожидании вечера, когда по ним грациозной вереницей пройдут прекрасные и нежные дамы, а влюбленные юноши, стоя в отдалении, будут опускать пылающие взоры. Кавальканти шел, весь отданный своим черным думам, и, только случайно подняв глаза, заметил Лоренцо, старого нищего, хитрость которого была хорошо известна среди молодежи. Он стерег влюбленных во время их встреч и условно постукивал костылем, когда приближались нескромные или ревнивцы. Нежные дамы только ему доверяли относить письма, назначая тайные свидания. И сейчас старый Лоренцо с лукавой усмешкой запрятывал что-то в бездонные складки своего шерстяного плаща, а рядом с ним, тщетно стараясь скрыть смущение, стояла стройная Примавера в платье, сверкающем ослепительной белизною.
Столь же острая, сколь и внезапная, мука ревнивого подозрения огненным облаком окутала взоры Кавальканти, и, когда он снова получил возможность владеть своими чувствами, Лоренцо уже скрылся за соседним углом, а Примавера торопливыми шагами направлялась домой. Его присутствие осталось незамеченным обоими. С горьким отчаянием в сердце, чувствуя на лице смертельную бледность, Кавальканти быстро догнал Примаверу и голосом, дрожащим от страха быть прерванным, начал рассказывать, как давно он любит ее, как велики его страдания, и просил, как последней милости, сказать, какому счастливцу старый Лоренцо понес письмо; он выражал надежду, что ее сердце отдано действительно достойному, и клялся умереть сегодня же, никому не открыв доверенной ему тайны.
Примавера шла, не поднимая головы и смущенно перебирая тонкими пальцами ароматные четки, но по мере того, как Кавальканти говорил, ее губы вздрогнули, щеки покрылись румянцем, и, не дослушав, она принялась отвечать горячо и быстро. Она удивлялась даже мысли, что ею может быть послано письмо. Никогда благородные дамы не решились бы на такой поступок. Так можно думать и говорить разве только о бродячих певицах из Неаполя или о женщинах предместья, с которыми Кавальканти, конечно, очень хорошо знаком. Она не понимала, как осмелился он подойти к ней на улице и даже говорить о своей любви. Разве он не знает, как тяжело и непристойно для благородной дамы выслушивать такие вещи? И, не закончив свою речь, с лицом, розовым от обиды и напоминающим индийский розоватый жемчуг, она скрылась за массивной дверью своего дома.
Полный стыда за свои подозрения и неосновательную ревность, Кавальканти медленно пошел обратно, утешая себя мыслью, что эта нежная дама равно недоступна для всех, и обещая себе в будущем не тревожить ее стыдливости ни вздохами, ни взглядами, чтобы хоть как-нибудь заслужить прощение своей вины. Из этих размышлений его вывел старый Лоренцо, давно бродивший вокруг его дома, как большая летучая мышь. «От прекрасной Примаверы, – сказал он, осторожно протягивая письмо, – она дала мне за это целый дукат».
III
Немного времени спустя случилось так, что Кавальканти заболел и волею Всемогущего Господа Бога должен был перейти в число граждан вечной жизни. Заплакала стройная и нежная Примавера, роняя частые крупные слезы на положенное в мраморную гробницу тело ее возлюбленного, а благородные синьоры с грустными лицами вспоминали, какие прекрасные вещи сделал отошедший в своем неустанном служении великолепной музе итальянской поэзии; называли его сонеты, баллады и дивную канцону о природе любви. Задумчивая Флоренция одевалась в траур.
Светлый Ангел ввел Кавальканти в райские двери, на которых зеленоватым лучистым светом были начертаны следующие слова: «Высшая радость, вечное счастье вам, входящие, отныне бессмертные». И сказал Ангел: «Хочешь, я поведу тебя туда, где в свите девушек, окружающих Деву Марию, находится нежная, как шелковистое облачко, кроткая Беатриче, прелести которой дивятся даже ангелы». И Кавальканти ответил: «Как мне благодарить тебя, о светоносный? Ты знаешь, чем усладить страдающее сердце. Веди меня к прекрасной Беатриче и дай мне смелости хоть изредка взглядывать на ее сверкающие одежды. Ведь она была подругой Примаверы».
И сказал Ангел: «Хочешь, я поведу тебя туда, где в серебряных рощах рая проходит яркий, как солнце, невинный, как восточная лилия, Иисус Христос; с нежной лаской целует он всякого вновь приходящего к Нему». И Кавальканти ответил: «Светоносный, твоя благость превосходит все мои ожидания! Я попрошу у Иисуса Христа то золото, которое принесли Ему с востока три мудрых царя, и, сделав узорное кольцо, как жемчужину, возьму я слезу, ночью упавшую из кротких глаз в саду Гефсиманском. И у меня будет, что подарить Примавере, когда она придет».
И сказал Ангел: «Хочешь, я поведу тебя туда, где в Силе и Славе, окруженный легионами светлых духов, восседает на троне Бог Отец? Золотой венец над головой, на плечах золотая мантия, а в ногах лестница, сияющая золотом, по которой ангелы сходят на землю, а души праведников поднимаются к райским блаженствам». И Кавальканти ответил: «Если хочешь исполнить самое сокровенное желание мое, о светоносный, пойдем туда и ускорим наши шаги; и по той золотой лестнице, о которой ты говоришь, я спущусь на землю, где живет моя Примавера».
* * *
…Гумилев снова мчится к Анне, в Киев. Волнуется, ждет ответа. Рассказывает ей о журнале «Сириус», который задумал издавать.
– Сириус – это самая яркая, самая синяя и самая ранняя звезда. Туда мы все стремимся, и так я назвал свой журнал. Я напечатаю твои стихи, Аня!
Она слушала его с холодной печалью… И вдруг сказала:
– Я согласна выйти за вас замуж.
А что касается стихов для нового журнала, то они у нее есть:
Я умею любить,
Умею покорной и нежной быть,
Умею заглядывать в очи с улыбкой
Манящей, призывной и зыбкой.
(1905)
Молюсь оконному лучу —
Он бледен, тонок, прям.
Сегодня я с утра молчу,
А сердце – пополам.
На рукомойнике моем
Позеленела медь.
Но так играет луч на нем,
Что весело глядеть.
Такой невинный и простой
В вечерней тишине,
Но в этой храмине пустой
Он словно праздник золотой
И утешенье мне.
(1909)
Еще раньше Анна писала фон Штейну: «Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилева… Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю».
Николай и Анна! Каждый из них был личностью, талантом (если не гением) – и это сразу привнесло сложности в их союз. Он любил путешествия, она – ничуть. Его притягивала экзотика, ее – человеческие отношения. Он был старше ее на три года, и она боялась попасть под его влияние. Отголоски разногласий уже звучали в ее стихах:
И когда друг друга проклинали
В страсти, раскаленной добела,
Оба мы еще не понимали,
Как земля для двух людей мала,
И что память яростная мучит,
Пытка сильных – огненный недуг! —
И в ночи бездонной сердце учит
Спрашивать: о, где ушедший друг?
А когда, сквозь волны фимиама
Хор гремит, ликуя и грозя,
Смотрят в душу строго и упрямо
Те же неизбежные глаза.
(1909)
Любовь чередуется с недоразумениями, ссорами – какой-то предсвадебный угар! В одно из своих писем Николай вложил о многом говорящее стихотворение:
Она говорила: «Любимый, любимый,
Ты болен мечтою, ты хочешь и ждешь,
Но память о прошлом, как ратник незримый,
Взнесла над тобой угрожающий нож…
Ты знаешь, что женское тело могуче,
В нем радости всех неизведанных стран,
Ты знаешь, что женское тело певуче,
Умеет лечить от тоски и от ран…»
Венчались они в Никольской слободе под Киевом, в церкви Святого Николая. А год спустя Гумилев написал стихотворение «Из логова змиева»:
Из логова змиева
Из города Киева
Я взял не жену, а колдунью…
Я думал – забавницу,
Гадал – своенравницу,
Веселую птицу-певунью.
Покликаешь – морщится,
Обнимешь – топорщится.
А выйдет луна – затомится.
И смотрит, и стонет,
Как будто хоронит
Кого-то, – и хочет топиться.
Твержу ей: «Крещеному,
С тобой по-мудреному
Возиться теперь мне не в пору.
Снеси-ка истому ты
В днепровские омуты,
На грешную лысую гору».
Молчит – только ежится.
И все ей неможется.
Мне жалко ее, виноватую,
Как птицу подбитую,
Березу подрытую,
По счастью, Богом заклятою.
Анна Андреевна в год свадьбы создала одно из лучших своих стихотворений:
То ли я с тобой осталась,
То ли ты ушел со мной,
Но оно не состоялось,
Разлученье, ангел мой!
И не вздох печали томной,
Не затейливый укор,
Мне внушает ужас темный
Твой спокойный ясный взор!..
После свадьбы Гумилев, как и обещал, дал жене личный вид на жительство, положил на ее имя две тысячи рублей в банк и подтвердил свое слово: она не должна чувствовать себя связанной узами брака и может распоряжаться своей судьбой как хочет.
В свадебное путешествие они решили отправиться в Париж. Но прежде – Царское Село!
Вот аллеи, где гуляли Дафнис и Хлоя, вот мужская гимназия, вот озеро и лебеди… – все приметы вызывали в памяти то Пушкина, то Жуковского, то Анненского!
Прекрасно Царское Село! И влажный воздух ранней весны, и смех амуров-купидонов, расшалившихся там, под облаками, и потиравших ручки: «Вот и славно, все уладилось! А все же кто-то из нас слишком много стрел пустил в эту милую девушку!»
Райвола. Дом с привидениями
То же солнце, что светило новобрачным и в Царском Селе, и в Киеве, и в усадьбе Слепнево, заливало летом 1911 года берег Финского залива, дачные места, Райволу, где обосновались в жару петербургские жители. Среди них и будущая Муза Гумилева – Лариса Рейснер, пока гимназистка. Здесь же по соседству, находилась и дача писателя Леонида Андреева.
В облаках резвились розовые амуры, ибо что может быть соблазнительнее для амурчиков, чем юная гимназистка, к тому же с мечтаниями в хорошенькой головке под густыми каштановыми волосами, читающая стихи и с восторгом глядящая на прославленного писателя?…
…Бледно-голубое небо казалось совсем близким, тяжелым и жарким, но, когда жаворонок взлетал ввысь, небо становилось бесконечным. Солнце, маленькое, белое, расплавилось и запуталось где-то в небесной кисее.
Было жарко, как где-нибудь на Кубани. Давно не помнили здесь такого лета. Большая компания дачников двигалась по реке на четырех лодках.
– Стой! – скомандовал человек на первой лодке, поднявшись во весь рост.
Был он высокий, крупный, с темной бородкой и откинутыми назад волосами. Белая рубашка, расстегнутая у ворота, свободно свисала с плеч. Он сильно оттолкнулся веслом, и лодка легко уткнулась в песчаный берег.
– Здесь состоится первое действие нашей комедии! – возвестил этот красивый мужчина и тихо добавил: – А быть может, драмы…
Он артистически поднял руки, как Иоанн Креститель на картине Иванова.
– Господа! Несите ваших прекрасных дам на берег – они достойны этого! Рыжик! – позвал он и легко подхватил старушку в серенькой широкой кофте – свою мать.
– Ой, Лёнушка! – счастливо охнула та. Но сын уже поставил ее на землю.
В своих высоких сапогах стоя по колено в воде, он протянул руки следующей женщине:
– Принимается раба Божия Анна…
Осторожно ступив на песок, Анна Ильинична, его жена, деловито отряхнула юбку.
– О, – снова зазвучал глуховатый баритон, – при виде столь юной и милой особы мне становится страшно.
Девушка лет шестнадцати, высокая и крепкая, протянула ему руку. Сквозь смуглый загар проступил яркий румянец.
– Боюсь, милая Лариса, что вы вознесетесь на небо, когда я подниму вас над водой. Вон ангелы смотрят на вас во все бинокли, и если бы не ваш загар, приняли бы они вас за свою. Вот вас-то мы и выберем сегодня хозяйкой пикника. У кого зеленые глаза и такие волосы, тому предписано судьбой повелевать. Это говорю я, Леонид Андреев!
Девушка, хоть и смутилась, но твердо оперлась о его плечи, спрыгнула на землю и церемонно произнесла:
– Благодарю вас, Леонид Николаевич.
(Это была вторая героиня нашей книги, и звали ее Лариса Рейснер. Пользоваться только воспоминаниями – это скучно, хотя необходимо, – да и может ли быть «запротоколирована» вся жизнь человека? Важно то, что кроме воспоминаний у меня были встречи с теми, кто ее знал, а также автобиографические записки Ларисы. И потому тут уместным оказался жанр повести, в котором можно полнее отобразить формирование характера и путь ее к «синей звезде».)
В тот год Рейснеры сняли дачу под Петербургом, поселились в Райволе, неподалеку от писателя Андреева.
И вот мы застаем Ларису, стоящей на берегу и весело смотрящей на то, как Леонид Андреев переправляет на берег шумных дачниц и их вещи. На берегу уже сгрудились десятки корзин и сумок, тюки, стул для бабушки, одеяла, бутыли, кастрюли, свертки, удочки, мячи, большой медный самовар и даже огромный фотоаппарат.
Осталась одна, последняя лодка. В ней были старый садовник, гувернантка и мальчики – Игорь Рейснер и Вадим Андреев. Большеглазый, улыбающийся Вадим доверчиво протянул руки отцу, на минуту прижался к нему и встал на песок, не сводя с отца влюбленных глаз.
Игорь был постарше, лет двенадцати, шустрый и веснушчатый. Он легко оттолкнулся о край лодки и прыгнул на берег. Гувернантка схватилась за борт, ее широкая шляпа с лентами упала на воду, и она растерялась. Андреев быстро извлек какой-то ящик, треногу и принялся спешно устанавливать фотоаппарат, решив сфотографировать эту сценку.
– Мадемуазель, прошу вас, не двигайтесь! Вот так, всплеснув руками, а шляпа пусть плывет. Вы же сами потом посмеетесь!
Он привинтил аппарат к треноге, набросил на голову черную ткань и, дирижируя рукой, умолял не двигаться.
– Внимание! Раз! – легким движением был снят колпачок объектива, гувернантке пришлось схватиться за борт и всплеснуть руками. Игорь хохотал, а остальные отчего-то чувствовали себя неловко.
Фотография – его последнее увлечение, а в своих увлечениях он не знал меры. Недовольный собой, писатель молча спрятал аппарат, закурил трубку и широким шагом направился в лес.
Компания разбрелась.
Послышался колокольный звон, тревожный и однотонный. На лбу у писателя пролегла глубокая вертикальная складка, и он заткнул уши. Звон не прекращался. Мрачнея, Андреев все дальше углублялся в лес.
На тропу из зарослей вышла деревенская женщина, белобровая и беловолосая под темным платком, в вышитом черном фартуке.
– Что там звонят так долго? – спросил Андреев, затягиваясь трубкой.
– Две девчатки померли. Царствие им небесное! – Женщина перекрестилась.
– Сколько лет?
– Да и лет-то всего одной двенадцать, а другой и того менее – осемь.
Женщина еще раз мелко перекрестилась и пошла дальше.
– Слава богу, не мальчики, – прошептал Андреев, лицо его побледнело, и чернее сделались брови, усы, бородка.
Вот так всегда: жизнь, ее прелести, красивые девушки, природа, чувства простые и добрые – а рядом она, слепая и глупая. Не подвластная ни здравому смыслу, ни человеческим законам. Ей все равно – старик или младенец, подлец или добряк, революционер или анархист, – она глуха, тупа и беспощадна.
За что? Быть может, вчера матери этих девочек выстраивали их жизнь по своему разумению лет на десять вперед. Но пришел «Некто в сером» – и конец.
Кто разгадает тайну смерти? Кто ее победит? Пока нет этой победы – нельзя жить спокойно. Миг – и вечность, доброта – и подлость, жизнь – и смерть. Как победить в себе страх смерти, этой непрошеной гостьи, приходящей и бессонной ночью, и на рассвете, и средь веселого дня, и после буйной гульбы?
Страшно! Люди должны понять, что жить надо светло и чисто, как Марк Аврелий. Ведь в любую минуту за тобой может прийти «Некто в сером». Это не Бог – кто-то сказал, что Бог существует лишь для тех, кто что-то уже потерял или еще не нашел. Для человека важен ответ не просто перед Богом, а перед вечностью. Вечность – это время, идущее по жизни. Только оно и есть наш мир, только оно и делает историю.
Андреев стоял, плотно сжав губы и глядя в далекое, бесцветное небо.
…Никто не знает, для чего пишет свои пьесы Леонид Андреев. Никто из критиков не догадывается, почему он пишет о страшном – о смерти. А пишет он потому, что безумно, до болезненности любит жизнь. Любит это небо, тихое, русское, эти березы, сирые, скромные, эту непоказную красоту лугов и полей. Любит до замирания сердца, до боли. Любит красивых и нежных женщин.
Когда он думал о несчастных и обездоленных, сердце его разрывалось от жалости. Когда представлял себе, в чьих руках находится власть, сколько богатых дураков было, есть и будет на свете, душа его сжималась от боли. Когда он хотел точно определить границы добра и зла, обнаруживал, что границы эти трудно различимы. Но когда он искал выход – голова раскалывалась от бессилия. Вот и сейчас подступала эта боль, а правая рука невралгически ныла…
Андреев сделал несколько шагов по тропинке.
И тут его увидела Лариса, в первую секунду даже не узнав: красивое, благородное лицо его было искажено. Вот он, автор «Анатэмы», «Жизни человека», «Иуды Искариота»! Перед ней уже был не просто дачник, хлебосольный, шумный хозяин, а писатель, пьесы которого потрясают зрителей. Она увидела того Андреева, чьи слова из «Жизни человека» так потрясли ее когда-то в театре, что она помнила их наизусть: «… вы, пришедшие сюда для забавы и смеха, вы, обреченные смерти, смотрите и слушайте; вот далеким и призрачным эхом пройдет перед вами с ее скорбями и радостями быстротечная жизнь Человека». И перед зрителями проходила его жизнь – от рождения до смерти, через заботы и радости, через муки и одиночество. Все уходили из театра с тяжелым сердцем, с безнадежностью и посеянным в душе хаосом.
Но почему непременно такая жизнь – одинокая и мучительная? А если яркая и короткая, как свет в ночи?… После его пьес у Ларисы возникало одно желание – перевернуть, сломать нудный мещанский мир, который обрекает человека на такое бессмысленное существование.
Ей говорили: она так красива, что больше ни о чем не надо думать, но… Но что же дальше? И как?… Ответа не было. Да вряд ли знал ответ и сам писатель. Вот он стоит рядом, здесь, но он далеко, в неизвестных ей мирах…
Лариса наконец опомнилась и спряталась за дерево, чтобы он не увидал ее. Ей стало неловко, будто она что-то подсмотрела, и она сделала несколько шагов назад. Хрустнула ветка, и Андреев увидел ее:
– Постойте!
Быстрыми пальцами отбросил назад волосы, будто вместе с волосами хотел отбросить мысли – и пристально, очень пристально посмотрел на нее, чему-то удивляясь. Было чему дивиться: лицо девушки дышало такой энергией, здоровьем и отвагой, такой жаждой жизни, что он, убежденный пессимист, даже оторопел. Темные косы, как раковины, уложены на ушах, глаза – большие, зеленые и светлые, русалочьи… Она тоже смотрела на него неподвижным взглядом. Чувствовала, что нельзя так долго смотреть на мужчину, и не могла отвести глаз.
Он сорвал ветку, щелкнул ею по сапогу и, глядя в землю, неожиданно заговорил:
– Мне очень нравится ваш уклад жизни, добропорядочность вашего семейства… Я не говорю уже о том сиянии, которое идет от вашего лица… Ваш собранный Игорь – полная противоположность моему рассеянному Вадиму. Не стоит ли отдать его на перевоспитание в вашу семью, милая Лариса?
У нее расширились глаза: отдать в их семью? Резко повернувшись, она сорвала цветок иван-чая и рассмеялась.
– Вадима – к нам? Это замечательно! Тогда я могла бы и зимой с вами говорить о литературе.
– Между прочим, – продолжал Андреев, – все сегодня отправились на пикник, а ваши родители остались дома. Вы не знаете, почему?
Лариса пожала плечами. Мать ее, Екатерина Александровна, была большая любительница шумных компаний. Отец хоть и не таков, но никогда не отставал от жены. Действительно, если подумать, странно, что они сегодня не присоединились к дачникам. Утром, вспомнила она, у них шел какой-то нервный разговор, оба были расстроены. Она погрустнела. Андреев шутливо всплеснул руками:
– О, у вас есть сердце, милая Лариса? Не ждал! Напрасно я встревожил вас своим вопросом… Давайте лучше договоримся так: послезавтра в воскресенье вечером вы придете на мою виллу «Аванс», и непременно с матушкой и отцом. Хорошо?
Вилла «Аванс» – так в шутку Андреев называл свою дачу, построенную им на издательские авансы.
Это было необыкновенное сооружение. Писатель сам участвовал в разработке архитектурного плана, в строительстве, и дача носила черты хозяина. Одни считали ее красивой и величественной, другие – нелепой и бестолковой, третьи видели в ней смешение разных стилей. Ларисе этот гигантский дом, расположенный на голом холме, казался одиноким, гордым, не желающим знаться с соседними домами. И еще ей думалось, что в нем должны водиться привидения.
В темноте этот «Аванс» мог бы кого-то и испугать, но не Ларису. Ей хотелось в нем побывать, познакомиться с его обитателями, обстановкой. Ведь дом человека – жилище и его души…
Вечером следующего дня к Андреевым съехались гости, родственники и много молодежи.
* * *
Было тепло и тихо. Розовеющая полоска заката прорезала небосвод. Стоял тот белый, перламутровый вечер, какие бывают только к северу от Петербурга.
Барышни в белых кисейных платьях гуляли по саду. Молодые люди собрались на веранде. Слышались звуки фортепиано, гитары, кто-то пробовал голос. Обычно у Андреевых было шумно и бестолково, но тут пришел «комариный час».
– Вон, кровопийцы! Все в отставку! – кричал Андреев. – Да они обезумели! Выход – двигаться, двигаться всем! Или всем идти в дом…
Хозяин всегда старался занять гостей. Здесь ставили спектакли, устраивали розыгрыши, соревновались на лучший рисунок, песню, шутку.
Андреев усадил вокруг себя молодежь, мельком бросив взгляд в сторону Ларисы: отчего и теперь нет ее родителей?
– Господа, как вы смотрите на то, чтобы нынешний вечер посвятить стихам, любимым и нелюбимым? – спросил он, одергивая красную косоворотку, подпоясанную ремешком.
В те годы стихи читали все. Печатали их всюду. Сочиняли почти все. Это была мода, граничившая с эпидемией. И Лариса на гимназических вечерах с успехом декламировала. Особенно ей удавался монолог Марины Мнишек. Стихов знала множество, писала сама, только пока их никто, кроме домашних, не слышал. Стеснения, робости она не испытывала, вот и сейчас первая вызвалась:
– Давайте угадывать, чьи это стихи, а?! – И чистым, звонким голосом стала читать:
В моей стране – покой осенний,
Дни отлетевших журавлей,
И, словно строгий счет мгновений,
Проходят облака над ней.
Безмолвно поле, лес безгласен,
Один ручей, как прежде, скор,
Но странно ясен и прекрасен
Омытый холодом простор…
Послышались фамилии поэтов, но никто не угадал автора, и Лариса торжествовала победу.
Юноша в полосатых брюках прочитал Бальмонта – и она же угадала название стихотворения, добавив при этом:
– Вообще-то Бальмонта я не люблю.
– Напрасно, – заметил Андреев. Похоже, он осуждал ее за самоуверенность.
– Вот у Брюсова всегда отточенная форма и глубина мысли, правда, Леонид Николаевич? – спросил юноша в полосатых брюках.
Белокурый студент вытащил из кармана свернутый журнал и, открыв его, прочитал почти шепотом:
Имею тело: что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?
– Чье это? – быстро отнял пальцы от лица Андреев.
– Это Мандельштам. Осип Мандельштам, совсем молодой поэт.
– «Имею тело: что мне делать с ним, таким единым и таким моим…» Недурно… А ваш Бальмонт, – он кивнул молодому человеку с бантом, – писуч, певуч, но…
– Леонид Николаевич, что вы! Его весь мир признает. Он сейчас Париж покоряет. Говорят, ходит по городу – медный, рыжий, вольный!
– А-а… заграница… Россия не глупее заграницы. «Златовейный», «звонкоструйный» – это песенки для барышень.
Серьезная девушка с серыми глазами спросила, как относится писатель к русскому символизму и чем он отличается от европейского?
Андрееву не хотелось в этот летний благоухающий вечер, среди очаровательных девушек пускаться в теории, и он сдержанно ответил, что предпочитает наслаждаться искусством, а не теорией литературы.
– Но мы вас очень просим, – упрямо продолжала сероглазая. – Некоторые критики считают, что символизм уже умирает, на смену ему идет акмеизм. А вы как считаете?
– Леонид Николаевич, пожалуйста! – поддержала ее Лариса, умоляюще глядя на Андреева, похожего сейчас на какого-то знаменитого артиста.
Брови ее поднялись, губы приоткрылись, в наступающих сумерках блеснули белые зубы и загоревшиеся вызовом глаза.
Андреев полушутливо прикоснулся ладонями к ее косам-раковинам и заговорил охотнее.
– По-моему, у символистов слишком многое идет от разума, а Брюсов и Белый холодны, как покойники… Возможно, критики правы, предрекая смерть символизму, но… – он сделал упор на этом «но», – никогда не умрет такой поэт, как Блок. Потому что никакой настоящий писатель не вмещается в рамки одного придуманного течения. Как Афина Паллада рождается из пены морской, так поэт рождается из сердец человеческих. А это посложнее, чем просто литературное направление.
Андреев постучал трубкой по дереву, вытряхнул остатки табака, почему-то помрачнел и заговорил снова, теперь тяжело, раздельно, словно вынимая каждое слово из груди:
– Вот читали вы стихи… Хотя вообще-то я не знаток и не любитель стихов. Это были недурные стихи, но… – снова он споткнулся на своем «но», – есть еще то, что выше поэзии, что необъяснимо с обычной человеческой точки зрения… Не стихи, не музыка даже рождают самые яркие образы. Это – любовь! Кому удастся ее пережить и остаться… в живых – тому удача! Только любовь способна победить хаос.
Зажав в одной руке трубку, подняв другую, левую, простреленную когда-то в юности, глуховатым голосом он закончил:
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
И об игре трагической страстей
Повествовать еще не жившим.
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар!
Вдали, на темнеющей линии горизонта пролетели большие птицы, показалось, что это лебеди. Откуда-то послышался высокий женский голос, с чувством запел «Я встретил вас…», зазвучали переборы гитары.
Лариса улыбалась… Ей всего шестнадцать, она первая ученица в гимназии, она красива, все ее любят, чуть не целое лето на даче прожила рядом с таким человеком, как Андреев. Он завораживает ее, кажется, она влюблена. И показалось: ничего не было лучше и уже ничего не будет более важного, чем этот вечер…
И… кто-то из темноты шепнул ей: «Все, чего ты пожелаешь, свершится, жизнь тебе удастся, и кое-кто из отчаянных моих друзей тебе поможет, так что – вперед!»
* * *
Мысль, казалось бы, случайно возникшая в голове писателя, тем не менее в скором времени воплотилась: своего сына Вадима Андреев решил отдать на «перевоспитание» в семью Рейснеров. Пусть одаренный, но разбросанный мальчик поживет в строгой благовоспитанной семье.
Отец Ларисы, Михаил Андреевич Рейснер, происходил из старинного прибалтийского рода, восходившего чуть ли не к крестоносцам. Мать, Екатерина Александровна, – из русских дворян, в числе ее предков был Храповицкий, секретарь Екатерины II.
В семье царили порядок и непреклонность установленных правил. Избави бог перепутать приборы за ослепительно белой скатертью, положить локти на стол или есть с открытым ртом. Это почиталось чуть ли не смертельным грехом.
Отец, специалист по юридическому праву, работал в Томском университете, но в 1903 году из-за лояльного отношения к студенческим беспорядкам вынужден был уехать за границу. Там он сблизился с русской эмиграцией, в том числе с социал-демократами. После амнистии 1905 года Рейснеры вернулись в Петербург.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?