Текст книги "Святая с темным прошлым"
Автор книги: Агилета
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Разумеется, лекари на Руси существовали всегда и даже подразделялись на зеленников (этакая смесь фармацевта с терапевтом) и резанников (хирургов), однако возможности их были настолько же ограничены, насколько широки они у их современных коллег, в порядке вещей возвращающих пациентов с того света. Медом с кислым питьем лечили простуды, подорожником вытягивали гной, но воспаление легких оставляло больному очень немного шансов, а аппендицит и вовсе их не оставлял. Настоем ромашки промывали кожные высыпания, чеснок был столь же универсален, как аспирин, но глотошная (скарлатина) становилась смертным приговором для ребенка, а корь – верным шагом к слепоте. После жаркой бани вправляли вывихи и соединяли переломы, но смерть младенца во время родов была настолько привычной, что осташковский мещанин Нечкин, потерявший подобным образом новорожденного сына, спокойно писал об этом в дневнике: «Роды – как и должно быть».
Эпидемии оспы, чумы и холеры вольно гуляли по стране, не сдерживаемые ничем, кроме карантинных кордонов, внутри которых смерть сгребала себе жертвы частыми граблями. За XVIII век холерное поветрие налетало на Россию 9 (!) раз. А в армии сыпной тиф, дизентерия и малярия уносили едва ли не больше солдат, чем военные действия. С малярией боролись рвотными и кровопусканиями. Тифу же и дизентерии больной противостоял в одиночку, зачастую, проигрывая этот неравный бой. Ведь никто, включая врачей, и не догадывался о том, с какими незримыми противниками ведется сражение внутри организма.
Что удивительно, с течением времени медицинских познаний практически не прибавлялось. Еще в XVII веке студентов госпитальных школ учили по травникам и лечебникам (эдаким народным медицинским энциклопедиями), составленным века назад. Лишь при Петре I, который, помимо своего плотницкого хобби, был весьма неравнодушен к медицине, любил сам оказывать раненым первую помощь и во время путешествий по Европе частенько заходил в анатомические театры, наметились сдвиги. При нем медицинское образование наконец-то было поставлено на регулярную основу, и стал перениматься западный опыт, однако, качество подобного образования по-прежнему оставалось под большим вопросом. Если даже в первой четверти XIX века Пирогов покинул медицинский факультет московского университета, не произведя ни единого вскрытия, то что говорить о веке XVIII! Практически никаких единых принципов подхода к лечению болезни не существовало; лекари пользовали больного кто во что горазд. Одни хирурги перевязывали рану по нескольку раз в день, а другие не снимали повязку, наложенную на Бородинском поле, до самого Парижа. Кто применял повязки влажные, кто сухие; одни пропитывали бинты нейтральным составом, другие практиковали раздражающие припарки. И в результате даже самые незначительные раны почти всегда гноились, прежде чем образовать рубец. Кстати, дренажей еще не знали, поэтому гной удаляли из раны с помощью тампонов. Вы можете представить себе запах, царивший в лазаретах! Счастье еще, что он не вызвал преждевременные роды у беременной Софьи Романовны!
Операции при отсутствии анестезии отличались от пытки разве что гуманными мотивами, страданий же причиняли не меньше. Лучшие хирурги того времени гордились своим умением удалять конечность в кратчайшие сроки, пока исходящего криками пациента удерживали помощники. А как обойтись без ампутаций, если альтернатива – заражение крови и смерть? Осколочные ранения и открытые переломы почти неминуемо вели к гангрене, поэтому поврежденную руку или ногу старались отнять как можно раньше, не дожидаясь, пока ткани начнут мертветь. При этом, хотя еще в начале XVII века французский врач Амбруаз Паре стал применять перевязку сосудов для остановки кровотечения, современники Якова Лукича или не знали об этом, или, зная, сохраняли упорную приверженность к тампону и каленому железу, «склеивавшему» края сосудов[14]14
Современный вариант этой мучительной процедуры – электрокоагуляция.
[Закрыть]. Даже в 1812 году перевязка сосудов еще не получила признания, и генеральный хирург прусской армии Теден протестовал против использования торсионного пинцета[15]15
Инструмент, используемый для зажимания сосудов во время операции.
[Закрыть], а главный врач прусской армии Герке не много не мало отдал приказ, чтобы медики не прибегали к «варварскому способу перевязки сосудов». В армии российской дела обстояли не лучше – истечь кровью, на операционном столе, было в порядке вещей.
Словом, «лечение» и «мучение» не только рифмовались друг с другом, но были едва ли не полными синонимами. Печальной иллюстрацией тому, как страшил раненых предстоящий ад в руках врача стала трагедия князя Багратиона, чья малая берцовая кость была раздроблена осколком снаряда во время Бородинской битвы. Решительно заявив врачам, что «лучше провести шесть часов в бою, чем шесть минут на перевязочном пункте», он отказался от ампутации и умер семнадцать дней спустя от заражения крови.
Инфицирование раны вообще было бичом военной медицины того времени, поскольку вплоть до второй половины девятнадцатого века врачи имели примерно такое же представление об асептике, как о полетах в космос. Мне хотелось бы написать, что прежде, чем взять в руки ланцет, Яков Лукич простерилизовал его горячим паром или обработал карболовой кислотой, а сам тщательнейшим образом вымыл руки с помощью специальной щеточки от кончиков пальцев почти до локтей. Что он протер спиртом кожу пациента на месте предполагаемого разреза и обложил операционное поле чистой тканью. Я бы с радостью упомянула хотя бы о том, что перед операцией он надел чистый передник, но, увы, он этого не сделал. И вовсе не потому, что с преступной халатностью относился к своим обязанностям, а потому что даже не подозревал, что медицина вообще и хирургия в особенности должна покоиться на прочном фундаменте чистоты.
Итак, любое оперативное вмешательство в те годы неизбежно инфицировало и без того не стерильную рану, а до изобретения антибиотиков оставалось более полутора столетия. Добавьте к этому невозможность остановить внутреннее кровотечение, неумение зашить стенку внутреннего органа в случае повреждения, и вы перестанете удивляться тому, что врачи не сумели спасти Пушкина, раненого в живот шестьдесят три года спустя.
А был ли шанс остаться в живых у Федора после того, как пулю с пыжом извлекли из его тела? Был, но при условии, что его иммунитет обладал достаточной силой, чтобы побороть занесенную в рану инфекцию.
Только на резистентность организма больного и приходилось рассчитывать врачам, не имевшим в своем распоряжении ударных способов воздействия на организм и обладавшим весьма смутными представлениями об анатомии и физиологии. В громадном большинстве случаев врачебная помощь сводилась к утешительной для больного иллюзии, что для его спасения сделано все возможное. Но с подобной иллюзией – согласитесь! – и умирать легче, и выздоравливать способнее. А уж если видишь неподдельное участие в глазах врачующего тебя человека, то, сколь бы обессилен ты ни был, неминуемо потянешься к жизни, точно растение – к солнцу из-под земли.
XXV
«…Ни на единый миг не поколебалась я в своем решении и после ни разу в нем не раскаялась…»
Всякий раз с волнением приближалась Василиса к постели Федора, чтобы сменить ему повязку, но волнение неизменно сменялось облегчением. Определенно, он выздоравливал! Не наблюдалось у него ни одного из тех зловещих признаков белой рожи, что приводили ее в отчаянье при взгляде на иных других раненых. В первые дни после извлечения пули кожа на животе и на спине не побледнела и не приобрела особого нездорового блеска. А значит, уж не появятся на ней серые пятна, пронизанные пузырьками зловонного воздуха. Как надавишь на такую плоть, чудится, что под пальцами у тебя зернистый мартовский снег, что днями неизбежно растает. Так и есть – превращаются крепкие розовые мышцы на солдатской руке или ноге в черно-серую гниль.
Но Федора чаша сия миновала: недели через две пулевое отверстие покрылось коркой, под которой нарастала молодая розовая кожа. Еще того раньше появился коричневый струп в том месте, где Яков Лукич вырезал пулю, и можно было уже не сомневаться, что солдат встанет на ноги. Болезненная немощь отступала от него, как дождевая сырость от просиявшего солнца. Когда Василиса подносила ему еду и питье, он уже улыбался и даже шутил, что не она его, а он ее потчевать должен. А позже стал всерьез говорить и о том, что хотел бы усадить ее на почетное место в своей горнице и в ноги поклониться за спасение. Василиса бормотала в ответ что-то любезное, но старалась отводить взгляд. Словно бы раздваивалась ее душа: и горькая память об отце не отпускала, и, чисто по-женски, не могла она оставаться безучастной к тому, что сильный, статный и видный мужик, коего и недуг не смог обезобразить, так тянется к ней всем сердцем и ищет ее расположения. Иной раз, когда Федор днем засыпал (слаб еще был и в долгом сне восстанавливал силы) украдкой присматривалась она к нему, и, чем дольше глядела, тем более пригожим и достойным ответной благосклонности он ей казался.
С Михайлой Ларионовичем не виделась она в эти дни, утопая в море забот и почти не покидая лазарета. Лишь вечерами выходила на свежий воздух, веявший на нее, как благовоние, после лазаретного смрада. Оглядывалась по сторонам, словно бы надеясь кого-то увидеть, но не видела, и с опущенной головой возвращалась обратно.
Месяц спустя Федор вернулся в строй, но в лазарете продолжал появляться каждый день. Заходил он якобы проведать не до конца оправившихся от ран товарищей, но почему-то очень скоро оказывался возле Василисы и от нее уже не отходил. Заглядывал в глаза, старался взять ее за руку и едва ли не каждый раз приносил гостинцы: вяленый инжир, пригоршню лесных орехов, а то и какую-нибудь затейливую татарскую сладость. Осмелев, стал приглашать девушку пройтись с ним вдоль берега моря, где вел разговоры о том, как хотел бы остаться на поселение здесь, в Тавриде, как посчастливилось некоторым его товарищам, не пригодным более к строевой службе. Василиса резонно возражала, что уж лучше в строю здоровым оставаться, чем в отставку калекой выходить, на что Федор открывал ей свою заветную мечту: выслужиться в обер-офицеры и, получив, благодаря этому дворянский чин и свободу, уйти из армии и осесть на земле. В единый миг становясь косноязычным, начинал толковать и о будущей своей семье. Солдатам ведь жениться не воспрещено, лишь бы полковое начальство разрешило, а оно препоны вряд ли станет чинить. Жены же солдатские, как и офицерские, право имеют следовать за мужьями. И, будь на то их желание и дозволение командиров, могут даже приторговывать в армии съестным и другими товарами. Чем не жизнь? Не труднее той, что ведет она, Василиса, теперь. А со временем, как выслужится он и в отставку уйдет, осядут они с женой в Тавриде и займутся виноградарством…
Василиса слушала молча, с внутренним трепетом, понимая, куда он клонит, но не зная, что и сказать в ответ. Здравый смысл ее к солдату подталкивал, а сердце на дыбы вставало. Неужто вновь связать свою жизнь не с тем, кто мил, а с тем, кто в жены взять готов? Мысленно спрашивала совета у батюшки и с удивлением ощущала, что благословляет он ее на этот брак, невзирая на то, что жених – его невольный убийца. Ведь кому как не батюшке сознавать, что, выйдя замуж за солдата, дочь наконец-то займет подобающее для женщины место в миру, пусть и скромное, но достойное – место жены и, в будущем, матери. А чего ей еще от жизни желать? Не страстей же любовных, кои никогда добром не кончаются! Не блудного же греха, не приведи Господи!
Так, погруженная в свои мысли, ступала она рядом с Федором, пока нечто, словно бы кольнув ее изнутри, не заставило девушку поднять глаза. А как подняла, так и встала на месте: проходил мимо них Михайла Ларионович, беседуя с другими офицерами, и, хоть не глянул он на девушку, и, неизвестно, заметил ли вообще, но стало ей душно и ноги отнялись. Провожала она его взглядом, как собака, которую хозяин в лесу привязал, а сам и пошел восвояси; только что не скулила, ему вслед глядя. И, вернувшись затем в лазарет, до самого заката ходила, как потерянная, воскрешая в памяти его лицо.
А на следующий день Федор явился свататься. Солдатское платье сидело на нем опрятнее, чем всегда, и хорош он был так, что глаз не оторвать: сильный и ладный, русые волосы волнуются вокруг лица, точно море вокруг скалы. Вывел девушку из лазарета и долго приискивал место, где им наедине никто бы не помешал; наконец, нашел такое – возле моря, на камнях. Чувствуя неловкость, оба присели на покатые валуны друг против друга. Сперва молчали в сильнейшем волнении, затем солдат, откашлявшись и потемнев от румянца, заговорил:
– Я, Васенька, век не забуду, что ты меня от смерти избавила. Сам-то я с жизнью тогда уж распрощался.
– Да я – что? – смущенно отвечала Василиса. – Это Господь чудо явил.
– Стало быть, ты у Господа праведница, раз он через тебя чудеса являет.
Не нашлась девушка, что сказать, и залилась краской. Знал бы Федор, что она за праведница! Беглая жена, лже-монахиня, без пяти минут прелюбодейка! Темным-темно у праведницы в прошлом.
– Ты сама, небось, уж догадалась, почто я пришел, – продолжал Федор.
Девушка кивнула, не в силах говорить. Лихорадило ее от волнения.
– За счастье почту, – пробормотал солдат смятенно, глядя при этом в землю, – с тобой соединиться.
Он с надеждой поднял на нее глаза.
Дорого б дала Василиса за то, чтобы взвиться прямиком в небо и, птицей затерявшись в синеве, не произносить тех слов, что больно обожгут открывшегося ей человека.
– Не взыщи, Федя, – проговорила она через силу, – не могу я.
– Отчего же? – с изумлением спросил Федор, явно не ожидавший отказа.
Василиса отвела взгляд, подбирая слова.
– Всем ты хорош, – заговорила она через некоторое время, – но не про мою честь.
– Да про чью же еще, как не про твою? Мы с тобой уже и сроднились почти! – Федор попытался улыбнуться.
Василиса мучилась вынужденно причиняемой ему болью:
– Не могу я, прости, – повторила она.
– Что, другому обещалась?
Девушка покачала головой.
Через некоторое время осмелившись взглянуть на солдата, Василиса заметила, что лицо его изменилось. Боль и недоумение сменились возмущением и насмешкой.
– Ты гляди, не прогадаешь ли, мной побрезговав, – со значением проговорил он. – Не больно ли высоко метишь? Мы-то с тобой одного поля ягоды, а он? Нужна ему такая, как ты! Сам благородный, на благородной и женится.
Василиса с ужасом осознала, что ее сердечная тайна и не тайна вовсе.
– Или посулил тебе чего? – усмехнулся Федор и, по изменившейся в лице Василисе поняв ответ, презрительно сузил глаза:
– Нешто поверила? Дура ты дурой! Будешь ему жена… на один поход. А я-то хотел, чтоб с кем венчаться, с тем и кончаться…
Резко поднявшись и повернувшись к ней спиной, он зашагал в гору, к лагерю. Василиса, как пригвожденная, осталась сидеть на камне. Вспотев от волнения, не замечала она ледяного дыхания моря. Разум горько корил ее за совершенную ошибку, но на душе разъяснивало, как после грозы.
XXVI
«…Чем пленил он меня, многажды пыталась я уразуметь, но и по сей день не нахожу ответа. Смолоду был он пригож и глаза имел дивные, но разве ж не видела я и других пригожих? Нравом был весел, и с женщинами знал, как обойтись, но и других весельчаков обходительных я знавала, а сердце к ним не легло. В ратном деле мало было ему равных, но в ту пору я по молодости не могла о том судить. И остается мне только уверовать в то, что любовь, как и дух Божий, веет, где хочет и нисходит на кого ей будет угодно…»
История о неудачном сватовстве Федора облетела лагерь в считанные дни, хоть Василиса и держала рот на замке, и сам солдат наверняка предпочитал молчать о случившемся. Но девушка догадывалась о том, что всем все известно, по долетавшим до нее обрывкам разговоров и по взглядам, устремлявшимся к ней с любопытством и недоумением. Чаще же всего глядели на нее с полным непониманием и даже неприязнью, словно не просто отказала она мужику, звавшему ее замуж, но погнушалась иметь дело с простым солдатом. Хоть сама-то кто? Не из благородных же будет! Даже Яков Лукич, успевший привязаться к своей помощнице и проникнуться к ней уважением, отнесся к выбору Василисы неодобрительно, заметив, что «без мужа, ты не пришей кобыле хвост».
Василиса, которая в тот момент как раз заканчивала наводить чистоту в опустевшем лазарете и взмокла от усталости, едва не разрыдалась. С веником в руках и смятением в душе она горячим шепотом принялась защищаться. Дело тут не в гордыне ее и не в заносчивости, она, может быть, и пошла бы за солдата, тем более такого видного, да только… И, не имея возможности открыть истинную причину своего отказа, вынуждена была выложить всю историю о батюшкиной смерти, добавив, что из уважения к его памяти не может выйти за того, кто пусть и невольно, но жизни его лишил.
И опять неизвестно каким образом (Яков Лукич божился, что не сказал никому ни слова), но в скором времени стало об этом известно всем, кроме разве что самых нелюбопытных. И совсем уже другими взглядами встречали девушку солдаты – потрясенными и восхищенными. Виданное ли дело – убийцу отца выхаживать и печься о нем, как о родном! Сам же Федька всем и каждому рассказывал, как Василиса своей прозорливостью к жизни его вернула. Как пулю в теле нашла там, где никому и в голову бы не пришло искать. Как добра с ним была и сострадательна. Видать, ни словом не обмолвилась о том, что знает, кто он. Ну, святая, ни дать ни взять!
Так и осталось за Василисой это прозвище – «святая» – к вящему ее смущению. «Вон святая наша идет», – слышала она теперь постоянно за своей спиной и терялась. Каждый раз хотелось ей возразить, что нет в ней ни капли святости – ведь не стяжала она мира в душе. Клубятся в ней сомнения и захлестывают страсти, а паче всего обуревает неискоренимая жажда любви. Ведь, казалось бы: будь довольна тем, что уважают тебя люди, даже чтут, что пользу приносишь, так нет же! Тянешься и тянешься к чему-то недосягаемому, а оно не то что не приближается, но как будто удаляется от тебя.
В декабре еще по-настоящему не прихватили холода, даже погожие дни то и дело баловали. В один из них Василиса устроилась на пустом ящике из-под снарядов снаружи лазарета щипать корпию. Брались для этого изорванные пулями или осколками снарядов солдатские рубахи, заштопать которые не было никакой возможности, и раздергивались на отдельные нитки. Получалось таким образом что-то вроде шерсти, отлично впитывавшей и кровь, и гной. Прижать ее к ране, а сверху обмотать полотном – лучше не придумаешь! Хоть и однообразной была работа, но не трудной и не мешала предаваться своим мыслям, что Василиса и делала, подставляя лицо неяркому, уже не греющему солнцу.
Погружаясь попеременно то в мечты, то в воспоминания, она не сразу и услышала, что изнутри лазарета доносятся голоса. Одним из них был голос Якова Лукича, который устало сетовал на нехватку всего, что только может быть потребно при лечении – полотна для повязок, спирта, инструментов – другой голос, задававший, видимо, вопросы, звучал приглушенно, и девушка не сразу смогла догадаться, кому он принадлежал. А как догадалась, то руки ее замерли и спина оцепенела. Что же, он, получается, пришел к ним с инспекцией – разузнать, какие у лазарета нужды? Выходит, что так.
– Вот и выкручиваемся, как можем, – продолжал тем временем Яков Лукич, – спирт у солдат выпрашиваем, а корпию сами щипаем, извольте посмотреть!
Судя по звуку шагов, и врач, и Михайла Ларионович, вышли из лазарета и смотрели сейчас на нее, однако, она не решалась бросить в их сторону ни единого взгляда.
– А что, Яков Лукич, доволен ты своей помощницей? – услышала она вопрос, прозвучавший, как ей показалось, слишком уж весело для инспекции в лазарете.
– Как не быть довольным! – услышала она в ответ. – Не девка, а золото: и руки золотые, и такое же сердце.
– Стало быть, рассчитал я верно: этой чернице место в миру.
Василиса заставила себя подняться им навстречу и поклониться Михайле Ларионовичу. Под мышкой у него она приметила какой-то сверток.
– Я гляжу, ты ни полчасу без дела не сидишь! – улыбнулся офицер.
Девушка пожала плечами, пытаясь не обнаруживать перед ним свое волнение:
– Сиди я – не сиди, а дела меня сами найдут.
Михайла Ларионович рассмеялся. Яков Лукич, осознав, что роль его сыграна, предпочел удалиться.
– Ткань ты давеча у меня позабыла, – вкрадчиво напомнил ей офицер, протягивая сверток.
Василиса притворно удивилась:
– Разве сие не для вашей сестрицы подарок? Позабыли, небось? На машкерадный костюм к Рождеству. Самое время его отослать!
Михайла Ларионович посмотрел на нее так пристально, что девушка пришла в смятение.
– Будет! – сказал он коротко. – Насмешек я не люблю.
Василиса неловко приняла у него из рук сверток, не зная, поблагодарить ли, или вернее будет просто промолчать.
– Это дело у тебя ведь не срочное? – уверенно спросил Михайла Ларионович, кивая на корзину с нащипанной корпией.
Девушка покачала головой.
– Тогда пройдемся, составишь мне компанию! – скорее приказал, чем предложил офицер и, к вящему ее смущению, добавил:
– Насладиться хочу… твоей беседой.
Они долго ступали друг подле друга в молчании. Не произнесли ни слова, пока не остался позади русский лагерь, а вслед за ним и татарское селение, близ которого тот был расположен. Наконец, вышли на холмистое пустое пространство, с правой стороны окаймленное морем. По краю его они и пошли. Василиса поплотнее запахнула полы тулупа (ветер гулял тут беспрепятственно), а Михайла Ларионович как будто и не чувствовал его пронизывающих порывов.
– Непривычно здесь без наших-то лесов, – начал он разговор, – зато и неприятелю укрыться негде.
– Укрыться негде, – согласилась Василиса, – но и наступать в степи сподручнее, чем в перелесках.
– Мыслишь, как стратег! – Михайла Ларионович поощрительно глянул на девушку. – Не по-бабьи ты умна, пустынница.
– Сколько дал Бог ума, столько и в дело пускаю, – с легкой улыбкой отвечала девушка.
– Любопытно мне, что ты в дело пустила, когда у Федьки Меркулова пулю в спине нашла? – офицер остановился и взглянул на нее в упор. – Тоже ум? Или что-то еще?
Василиса часто задышала, отводя глаза:
– Велика ли, право, разница, Михайла Ларионович?..
– Велика! – офицер не отрывал от нее взгляда. – По всему выходит, ты насквозь человека видишь. Так это, или нет?
Василиса вскинула опущенную голову. Слезы стояли в ее глазах, заслоняя взгляд словно бы расплывчатым стеклом:
– Не пытайте вы меня, ваше благородие! Что я вам турок пленный? Не по своей воле, бывает, вижу то, что другим не дано. Точно находит на меня что-то. Сызмальства это. Объяснить не умею. И проку мне в том никакого нет, – добавила она горько.
– Зато другим есть, – возразил Кутузов, в то время как Василиса готова была уже разрыдаться от того, что лишь интерес толкнул его к ней, а не чувство, – почитай, с того света Федьку вернула.
Василиса безучастно мотнула головой: что ей тот Федька?
– Что же ты судьбу свою с ним не захотела устроить? – уже более мягко, даже вкрадчиво допытывался офицер.
– А я и так хорошо устроена вашей милостью, – отвечала Василиса неестественно высоким голосом, безуспешно пытаясь подавить бурю в душе.
Михайла Ларионович отвел взгляд, устремив его на море, неспокойное в тот день, все в пенных валах и натурально черного цвета, будто бы решило оно оправдать свое название.
– Развела нас с тобою служба, – произнес он мягко, оборачиваясь к ней и беря ее за обе руки, – ну да нынче затишье. Пора уж сызнова друг о друге вспомнить!
У девушки пламенело лицо, точно зажег он свечу в ее душе.
– Разве ж я вас когда забывала? – еле выговорила она.
Михайла Ларионович смотрел на нее так ласково, как если бы держал перед ней полные медом соты и предлагал его отведать.
– Да и тебя захочешь не забудешь! – произнес он не то в шутку, не то всерьез, и, наклонился к ней, видимо желая поцеловать. Однако Василиса в смятении опустила голову, и ему удалось прикоснуться губами лишь к волосам у нее на макушке.
Оставшись наедине с собой в лазарете и развернув принесенный им сверток, чтобы вновь полюбоваться тканью, обнаружила Василиса поверх лазоревого полотна зеркальце в серебряной оправе с хитроумно украшенной рукояткой. И тут же непроизвольно прижала руку к груди, словно надеясь тем самым утихомирить высоко подпрыгнувшее сердце.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?