Электронная библиотека » Алан Черчесов » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Дон Иван"


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:05


Автор книги: Алан Черчесов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Явление

Экспозиция: лето. Город. Жара. Он сидит обнаженный в белом кожаном кресле и считает себя. Стена напротив него – сплошь зеркало. Стена за спиной совершенно пуста. Он считает себя, а получаются трое: он, его отражение и тот, кто не он. У него есть двойник, которого в комнате нет, но если подставить зеркалу правую щеку, оно обнаружит того, кто здесь был час назад и уничтожил за час все те годы, что его не было.

Имен двойников пока я не знаю. Знаю только, что это враги – как и положено двойникам, решившим вдруг выяснить, кто из них подлинник. Чтобы их различать, я мечу лицо сидящего в комнате шрамом.

Человек со шрамом и зеркало – вот все, что мне нужно для заселения в дом одиночества. Отражение его умножает на два, а отражение двойника множит на целую жизнь и делает нестерпимым. Стена за спиной человека пуста, если не брать в расчет два серых бельма от снятых портретов. Дом у него огромный и тоже пустой. Настолько пустой и огромный, что уроненная на мраморный пол зубочистка цокает эхом.

С домом что-то неладно. Чутье мне подсказывает, что еще утром герой мой был в нем полноправным хозяином. Это выглядит странно, потому что от человека со шрамом так и веет бездомностью. Если догадка верна, то можно сказать: за былую свою бесприютность вознагражден он был щедро. И даже сверх меры. Все б хорошо, кабы награда сверх меры не напоминала проклятье…

Лето. Город. Жара. И голый мужчина, который сидит против зеркала и считает себя, раз за разом теряя в подсчетах себя настоящего. За окном духота. Стоит выйти наружу, она плавит мозги. Улицы начинают дышать ближе к ночи, так что день напролет он торчит в четырех стенах, спасаясь прохладой кондиционера, пускаемой волнами на его обнаженное тело. Под их размеренную рябь он то и дело гаснет мыслью и стекленеет взглядом, уставившись в дырявые глазницы ослепшего зеркалом времени (я о следах от портретов, по-моему, это следы трагичной любви).

Когда заявился двойник, мой одинокий герой молча впустил его в дом. Пока они поднимались по лестнице, человека со шрамом подгоняло тычками в хребет пистолетное дуло. Страха он не испытывал. Войдя в эту комнату, он предложил гостю выпить, плеснул бренди в бокалы, отпил из своего, улегся на диван и закинул ноги на подлокотник. Бокал он поставил на пол. Только теперь двойник его сел. Он был возбужден, как убийца, который его убивал уже тысячи раз, но никогда – наяву. Он пришел сюда отомстить – за то, что его для мужчины со шрамом до сего дня просто не было.

Поскольку это роман о любви, подоплекой конфликта должно быть соперничество. Но предмета их страсти я как-то не вижу. Возможно, ее нет в живых. Оттого-то и сняты портреты со стен. Оттого-то герою не страшно погибнуть. Оттого-то сюда и нагрянул двойник, чтобы мстить за смерть той, кого он боготворил. Но убить вот так сразу хозяина дома я ему не позволю, иначе он выстрелит в книгу, которой еще даже нет. Потому разговор их закончится там, где сюжет намечает предвестие развязки лишь многоточием. Бьюсь об заклад, это будет дуэль. Которой пока что не будет: отложим ее на финал.

Итак, экспозиция: лето. Жара. А город – Севилья. Потому что герой – Дон Жуан. Если он хоть немного похож на меня, то едва ли испанец. Но еще и не русский.

Нахожу компромисс: Дон Иван. Теперь и испанец, и русский. А лучше – ни тот ни другой: персонаж мой сплошная загадка. В том числе для себя (sic!). Так ему проще оставаться тайной для автора, а значит, читателю тоже его раньше срока не разгадать. Стало быть, мне перепадает двойная выгода: в кои-то веки я пишу тот роман, который мечтаю читать. Тут я и сам как двойник – и читатель, и автор.

Сложность в том, чтобы выбрать начало.

Начал у историй всегда много больше, чем вероятных концов. После того как сошлись на дуэли, у моей – возможных концов только два.

С началом труднее: к своему, например, мы совсем непричастны. Наше начало – случайность, и случайность фатальная. То же – с героями книги, случайность рождения которых обусловлена каждой страницей их жизни. И чем меньше написано этих страниц, тем случайней случайность рождения героев.

Лето. Севилья. Жара. На часах 10:10 утра. Дон Иван. Не испанец, не русский – загадка. Бездомность, одиноким двуличием заселившая необитаемый дом. Подкидыш в своем неуютном жилище…

Подкидыш?

Я иду в кабинет, отпираю ящик стола и копаюсь в бумагах, чтобы найти пару давно пожелтевших страниц, рассказавшихся раньше, чем сочинился для этого повод. Пробежав их глазами, решаю включить их в текст будущей книги зачином.

Дон Иван, появившийся в зеркале, теперь появился на свет. Под дребезжанье посуды на кухне я дарю ему разом бездомность, приют и сиротство.

Извольте удостовериться – проза взаймы и в пеленках.

Апрельское утро выдалось на редкость ярким. Без четверти шесть солнце стало сбивать горячие стружки с подслеповатого зеркала в детском приюте, одна из которых угодила в глаз свирепому в храпе дворнику Федору. Тот как раз возлежал беспризорной башкой на привольных грудях кастелянши Прасковьи. Основная часть его организма покоилась в недрах угомонившего прыть его пододеяльника, отчего, проснувшись обидно нетрезвым на затекшую правую сторону, Федор не совладал угадать, как ни тужился, степень доблести, с коей вчера согрешил. Прасковья была все еще удачно мертва, так что он, вскрыв конверт у себя на спине, чтобы выпростать из него зад и ляжки, переполз рыхлый труп и счастливо избегнул пинков (как водилось у них с пробужденьем, подло метящих Федору в пах). По утрам он Прасковью совсем не любил. Особенно голос, низкий и сиплый, как у драчливого мужика, отчего лезли дворнику в мозг неуютные мысли о том, что над ним давеча надругались. Относясь к адюльтеру терпимо и даже с азартом, извращения он презирал.

Прошлепав кривоного на крыльцо, Федор подставил под солнце свое невеликое тело, блаженно прищурился, вдохнул во всю мощь прокуренных легких прохладный и ласковый свет, распахнул, словно парус, подмышку трусов и ответил призыву весеннего дня к бесшабашной свободе перламутром звенящей по свежести травки струи.

Звук его вскоре, однако, подвел: сделался мельче и глуше, будто уткнулся в карман. Дворник уставился вниз и, сникая струей, озадаченно пробормотал: «Фу ты, мать твою, и штыком и прикладом! Третий сученыш за месяц…» – затем свернул парус и перекрестился. Шмыгнув в комнату кастелянши, смерил подругу стылыми зрачками, палаческим взглядом, сорвал с крючка на двери героический лиф и метнул им в сожительницу:

– Вставай, человечина! Да гири свои подбери. Опять у нас гости…

Прасковья очнулась, зыркнула глазом, зевнула, тревожа кровать, и угрюмо распорядилась:

– Пшел вон, тушканчик.

Дворник не возражал. Нацепив галифе запредельно усталого цвета, он запахнул телогрейку, влез в гундосые сапоги и спустился на стоптанных пятках в подвал, где ютилась его конура. Отплевав осадок ночи в щербатую раковину и ополоснув колючей водою лицо, он подхватил метлу и вышел на задний двор, чтобы приступить к исполнению прямых своих, уже не амурных, обязанностей. Обогнуть здание и подобраться к крыльцу ему доведется минут через десять. А за эти минуты всяко может содеяться. Например, кто другой наткнется на сверток в корзинке. Возиться в который уж раз со сморчком было Федору не с руки. Да и попробуй спросонья пойми, жив он или уже отошел. Дворник сердитей заерзал метлой по асфальту: обмочить ненароком младенца – куда ни шло, а вот полить мертвяка – никудышно…

Услышав с торца, как хлопнула дверь, уронив по ступенькам шаги, он вжал голову в плечи.

– Эге!.. Ты ж его чуть не утоп, лохмондей. Ну-к, поди сюда, пентюх. Помоги втащить в дом.

Действуя по инструкции, младенца доставили в кашеварню, где всегда припасен был бидон с молоком. Только то – с вечера, а тут уже утро…

– Ты сожрал?

– Жажда. Из-за твоей бормотухи. Да и кто ж на рассвете подкидывает? Совсем у народа совести нету.

Замечание сделано было в сердцах и относилось не столько к моменту подброса корзинки, сколько к тому, сейчас уж бесспорному, факту, что распеленатый ребенок не дал обнаружить во влажных одеждах ни записки, ни денежных знаков, что всерьез уязвило обоих спасителей.

– Пацан, – уточнила с веселым презреньем Прасковья. – Эх, горемыка. И зачем на тебя пожалели гондон?.. Теперь вот живи беспризорным ублюдком да страну обжирай.

Приглядевшись, добавила:

– А инструмент у него ничего. Посмотри-ка, стоит!

Слабый зрением, Федор пригнулся. В тот же миг «инструмент» выдал залп.

– Вот паскудник… Гля, отомстил!

Отсмеявшись до колик, Прасковья сказала:

– Я пойду, а ты жди Инессу.

Интерес к подкидышу у нее враз пропал. Дворника это задело:

– А как же малой? Че мне-то с ним делать?

– Разберетесь в два хера. У него он, смотрю, вновь торчком. Все одно Ванька-Встанька. Кой-кому не чета… Ладно, не жми себе лоб, чай не гармошка, музыку мне не сыграет. Водой подлечись да мальца охраняй, а я наберу телефон.

Аппарат обретался в кабинете заведующей. Ключ от него на период ночного дежурства (а оно выпадало Прасковье каждый третий день года – ровно так же и с дворником Федором: совместительство здесь поощрялось) переходил к кастелянше, что автоматически передавало сам кабинет под ее предприимчивую юрисдикцию и влекло за собою соблазны употребить помещение с максимальной хозяйственной пользой, отчего время от времени на приставном столе учинялись душевные сабантуи. Помимо сангвинических сожителей да полусотни юных питомцев различной степени вшивости, скудоумия и сопливости, в приюте в тот час обреталось еще два субъекта – дежурная нянечка Роза и воспитатель Егор. Обращаться к ним поутру было чревато скандалом: стопроцентно нарвешься на грубость – цена за вчерашний Прасковьин снобизм, не позволивший им поучаствовать в оргии…

На этом рассказ обрывается. Стиль его меня не прельщает: раздражает игривость, которой он покрывает свое равнодушие. От этих листочков мне как автору лучше отречься. Но как читатель я склонен за них постоять: начало забойное. Просто надо внести коррективы. Если роман о любви, пусть уже будет любовница. Смазливая дама-прозаик, которой герой мой доверился после того, как ее соблазнил. Ей и спихнем всю цитату…

Перебираю страницы из папки с наклейкой «Отстой». Она толще других и забита десятками файлов. В их дохлых объятиях сушатся жертвы абортов моей блудливой фантазии. Своеобразный гербарий-паноптикум, где можно найти что угодно – хоть мутантов, хоть ампутантов.

Похоже, нарыл! Назовем госпожу Жанна Клопрот-Мирон (так звали одну из почти не родившихся фурий в почти ненаписанном старом романе, что выдохся прежде, чем я дописал вторую главу).

Итак, Дон Иван. Севилья. Жара. Беспризорный подкидыш фортуны. Не испанец, не русский. Безуспешно считает себя и сверяет по желтым страницам, сочиненным со слов его Ж. Клопрот-Мирон, незабвенной подругой его уступчивой юности. Ее, так сказать, терпеливой наперсницей и нетерпеливой судией.

Я пробую сызнова, только уже от лица самого персонажа.

Перечитав начало рассказа, я, Дон Иван, вспоминаю:

«Неизвестно, куда занесло бы Жанну ее тренированное воображение, если б ее не сморил в этом месте заслуженный сон. Воодушевившись в вечер знакомства моим нехитрым рассказом (“Из твоего материала, мой друг, замечательный выйдет роман! Это же кладезь – герой-архетип, корневой культурный сюжет, продвигаемый анекдотичной твоей биографией, да еще и приправленный пошлостью века! Сотворю-ка я из тебя, Дон, бестселлер…”), она, как бывает с капризной писательской братией, помаленьку к нему охладела. А жаль! Мне начало понравилось, пусть получалось немного мудрено для обитателей детского дома. Кстати, сапоги у Федора, сколько помню, всегда были справные. И вообще, одевался он не то чтобы скудно, а даже щеголевато. Не каждый сподобился б в те времена обзавестись техасскими джинсами с кожаной вкладкой на стегнах и реальной бейсболкой цвета брезента – как нам казалось тогда, лучшего цвета из всех, что сотворил для мужчин Господь Бог, прежде чем сдаться на милость юннатам. Что до Прасковьи, то и здесь Клопрот-Мирон распалилась напрасно: грудка у кастелянши напоминала две шишки, набитые злым молоточком судьбы на дощатой конструкции плохо скрываемых ребер. (Урок наперед: вписать в правду ложь еще не означает соврать.)

Вот у кого грудь была грудью, так это у нашей Инессы!»

К такому сюрпризу я не готов. Причем здесь вдруг грудь директрисы?

Похоже, текст начинает дурачиться и вынуждает меня отложить сочинение на завтра. Я помещаю наброски в память компьютера и подчиняюсь жене, зовущей к столу.

* * *

За трапезой я развлекаю Светлану пересказом событий своей зарубежной поездки и, как заведенный, шучу, а сам размышляю о том, что сказал напоследок мне Герман в машине. Точнее, о том, что он не сказал. Я думаю: если б у них завязался роман, я бы, пожалуй, ушел. Не знаю, как далеко – на дачу или к праотцам. Если б у них завязался роман, я потерял бы все разом, кроме своих же романов, а таким ненадежным, хромым и горбатым богатством не очень-то проживешь. Если б у них завязался роман, я разразился б романом и, возможно, создал бы шедевр. К счастью, такой поворот невозможен.

К несчастью, мой мозг – извращенец. Для него нет ничего невозможного. Угодив под его твердолобую лупу, любое заведомо невозможное превращается тут же в одну из возможностей. Ужиться с этим распущенным монстром почти невозможно. Заткнуть ему рот можно разве что совестью, запасы которой всегда ограничены, к тому же я к ней аллергичен: если мне очень совестно, я обычно чешусь.

– Не чешись за столом.

– Это не я. Это руки, которым не терпится взяться за дело. Я, пожалуй, его напишу.

– Напиши.

– А что, есть подходящий сюжет? – Я совсем не краснею. Я с упоением чешусь.

– Есть идея. Она умирает, но для него остается живой.

– Ночной ускользающий призрак?

– Нет. Не то. Она умирает, а он ее любит – так сильно, будто смерть их любви не указчик. Будто она понарошку.

– А она понарошку?

– Конечно же нет! Но для настоящей любви она вроде пугала.

– Пугала? И кого же оно отгоняет?

– Всякие черные мысли. Как крикливых и глупых ворон.

– Непонятно.

– Ну если смерть – это пугало, то все остальное уже и не страшно. Теперь понимаешь?

– С трудом.

– Тогда иди спать. У тебя такой вид, будто ты пережил кораблекрушение.

– На борту нас порядком трясло.

– А под рукой у тебя не было выпивки.

– И не было выпивки.

– И ты глаз не сомкнул.

– И мне было стыдно.

– За что?

– За тарелку и галстук.

– И все?

– Не совсем. Я уезжал из Мадрида с одной странной мыслью.

– Какой?

– После нас – хоть потоп!

– Почему?

– Потому что я очень соскучился.

– Это действительно стыдно.

– Стыдно, что я тебе лгу.

– А ты лжешь?

– А я лгу.

– И зачем?

– Чтобы жить потом так, будто мне и не стыдно.

– Но тебе будет стыдно за то, что ты лгал!

– Не будет. Я же его напишу.

– Напиши, – вздохнула она, помолчав. – Только сначала проспись. Может, все не так плохо.

– А ты мне не врешь?

– А ты мне не веришь?

– Одно не помеха другому.

– Помеха. Если ты мне не веришь, правда моя будет врать не хуже вранья.

– Извини. Я, кажется, спал?

– Ты храпел и чесался.

– Пожалуй, пойду и посплю. В самолете порядком трясло, и я глаз не сомкнул в самолете.

Приятное чувство – сболтнуть сдуру лишнее и осознать, что ты сделал это во сне.

Мне везет. Я снюсь себе в роли счастливца, уцелевшего в кораблекрушении. Сперва все идет хорошо. Я плыву и плыву, плыву и плыву – жив-здоров и абсолютно свободен. Постепенно мое отношение к этой безбрежной свободе меняется: я понимаю, что ее мне не переплыть. Напрасно ищу я отчаянным взглядом случайную голову над водой, пока океан ленивой волной отпускает мне мириады пощечин, гоня из бескрайнего центра в равнодушную середину бескрайности. И вот я уже не счастливец, а поплавок, затерянный посреди пространства и времени, слившихся воедино, чтобы топить его в одиночестве. Топить, и топить, и топить, и топить, пока я дышу, прежде чем утонуть вечным сном.

Депрессивный пейзаж. Такие в музеях должны охранять санитары с аптечкой под мышкой. Но кошмары мои не музей, а хаотичный банк данных. Оттуда беру я метафору: человек-поплавок. Где-нибудь он да выплывет – прежде, чем я утону…

* * *

Я запираюсь с утра в кабинете и ожесточенно строчу. Грудь Инессы меня вдохновила: отныне у нас с персонажем есть, к чему припадать. От описаний ее я воздерживаюсь. «Есть громады, перед которыми непроизвольно немеешь, – говорит мой герой. – Их бы тискать дланью ваятеля, нежить оком художника или петь от восторга фальцетом – слова тут бессильны».

– Вот и славно, – считает Светлана. – А не то вас с ним понесет. Не забудь, вы еще карапузы.

– Ненадолго. Мы быстро растем.

– Молодцы. Только лучше растите умом.

Я уже им недурно подрос: телефонный номер в мобильнике Тети оказался испанским. Догадайтесь с трех раз, кто трезвонил супруге писателя, когда сам он сидел, прижав к уху трубку, в Мадриде?

Приятное чувство – заподозрить наличие соперника и обнаружить наутро, что он – это ты. Да и правду сказать, наше «я», как ты его ни крути, это всегда самозванец.

Дону Ивану приходится хуже: соперник-двойник все равно что соперник вдвойне. Чтоб подчеркнуть для читателя этот расклад, может, мне перейти с героем на «ты»?

Обязательно позже попробую. Пока же у нас получается вот что:


«Так уж совпало, что мое появление в приюте пришлось на ту пору, когда директриса отлучала от своей изобильной груди годовалую дочь. Разбуженная внеурочно, заранее раздраженная необходимостью тратить полдня на звонки в управление и составление кипы бумаг, Инесса прибыла на работу в не самом уютном своем настроении. Однако, чуть только ей предъявили меня, заметно смягчилась, углядев в подкидыше нечто такое, что понудило ее гнать мятый ликами персонал вон из комнаты и распахнуть настежь окна, чтобы следом за дворником и кастеляншей исторгнуть забытый здесь с ночи дух перегара.

Неожиданно Инесса замерла у проема, растроганная влетевшим вместе с легким, как пух, ветерком запахом сочной весны. Почему-то этот запах впервые за годы очень явно напомнил ей аромат позабытого лета ее подростковой влюбленности, в которое ей довелось, всхлипнув в экстазе от боли, и злости, и какой-то хитрющей, пронырливой радости, потерять впопыхах невинность на задворках борьбы с аллергическим сорняком…

Соблазнившись мороженым и воздушным шаром на нитке, что вручил ей вместо букета безобидный с виду комсорг в велосипедоподобных очках, она поддалась уговорам обустроить в сарае привал – не столько из-за вывиха лодыжки (левой или правой, она и сама еще путалась), сколько из озорного лукавства, избравшего целью внеурочную апробацию пустяковых азов обольщения. Для приличия поохав, Инесса удобно уселась в траву, скрестила опасно свои загорелые ноги, доверила голень объятиям чужой и пугливой руки и, вынуждая потеть стекляшками юношу, принялась слизывать шоколадномолочные слезки с тающего брикета. Внимая спотыкливым рифмам припасенных трепещущим ухажером стихов, она попутно боролась со своим внезапным порывом вцепиться ему коготками в небритость на шее и замурлыкать. Так и там, под дырявым навесом из мигавшего солнечным лучиком шифера, на пушистой перине бархатистой стеблями амброзии, в жизнерадостном ритме хорея – как она узнала позднее, сочиненного не комсоргом, а старым распутником Пушкиным – и состоялся обряд приобщения Инессы к скудным сюрпризам советской эротики. После чего ежегодно, по осени, ей приходилось расплачиваться за ту мгновенную, словно хлопок от воздушного шара (между прочим, так и застрявшего в пальцах, до конца защищавшего подступы к бюсту и, будто нарочно, лопнувшего в самый громкий, отчаянный миг, залепивши резиновой тряпкой хриплый и приторный, вкуса какао, неприлично икнувший в ней вскрик – показалось, то сердце взорвалось и дрожью стекло по защелкнутым на совратителе, словно наручники, бедрам), ту обманчивую, полудетскую, ту эскимошную усладу сопливой сенной лихорадкой. Да еще столь лютыми приступами, что аллергия на траву грозила по принципу аналогии перекинуться на саму сексуальную почву вместе со всем, что на ней прорастало – обычно случайным и мелким ростком. Натура ранимая и впечатлительная, Инесса долго еще не могла скрыть нервозность при виде подтаявшего мороженого, воздушных шаров и костлявых очкариков. Иногда от этих вещей ее прямо мутило. Иногда же они возбуждали такую свирепость желания, что зубы скрипели – до того становилось ей невтерпеж. Время от времени (когда улыбалась удача) ее навещал и оргазм – внезапный и редкий подарок; жизнь ее научилась вполне обходиться его субститутом – сериалом растленных, несбыточных снов.

Супруг ее, прежде худенький, как проводок в электронном приборе, бывший гимнаст с гуттаперчевым телом, с годами невзрачно припух, полысел и на солнце обидно лоснился. Близость с ним походила на скучную партию в шахматы, где оба соперника ленятся рисковать, заученно двигают пешки и в самом дебюте готовы сгонять вничью. Добровольная повинность их почти непорочных соитий выпадала все реже, прерываясь сначала на дни, потом на недели, а потом и на месяцы, грозя в скором будущем отмечаться в календаре разве что посезонной барщиной. Инессу это не слишком печалило. Но оттого, что это ее не печалило, в ней просыпалось порой неподдельное бешенство – сродни тому, что ни с того ни с сего охватывает смирного раба при виде птичьей клетки. В такие минуты, гася в душе ярость, Инесса глотала слезу и задавалась извечным российским вопросом – кто и за что ее проклял, – а в висках ее, как под яичной скорлупкой, начинала выстукивать дробь безнадежность: неужто же ей суждено томиться всю жизнь рядом с этим вот существом?

Существо между тем, хоть и позевывая, обеспечивало каждую пятилетку приплод: два сына и дочь народились легко и почти незаметно. Словно откуда-то сверху спускали в семью производственный план, согласно которому точно в срок и свершалось таинство деторождения (на поверку безыскусное и унизительное). Инесса воспринимала эти события без особенных мук и особенной радости, скорее с расчетливым удовлетворением, сопровождающим необходимые по хозяйству покупки: всякий раз по пути из роддома домой на языке у нее кисленьким леденцом вертелось присловье про то, что груз домой – и не груз.

К тридцати двум годам она достигла того положения, когда можно публично гордиться собой, помогая тем самым себе отвлекаться от хмурых предчувствий, что жизнь твоя в общем и целом – бездарное скотство. Пара отчаянных опытов “на стороне” доказать чрез неверность обратное успехом не увенчались. От кое-как учиненных на обочине брака измен память Инессы знобило и воротило, отчего не вспоминать о них вовсе было правильней, внутренне органичней. Неудивительно, что день за днем крепла ее убежденность в своей мужу преданности, о которой Инесса не забывала ему прокричать, попрекая, в минуты их редких, но изобретательных ссор…»


– Осади лошадей, – просит Тетя. – Объясни, зачем тебе директриса?

– Нужна ее грудь.

– Для чего?

– Терпение! Скоро узнаешь.

– Вижу, отрывок «из Клопрот-Мирон» тебя здорово подстегнул.

Светлана права. Подхватив на слух ритм, я запрыгнул в седло и пришпорил Пегаса забывчивой Жанны. Дон Иван извлекает урок на ходу: быстрее всего рассказать о себе языком кого-то другого. Особенно если рассказ твой о том, кто сам еще не говорит и чью не рожденную память подменяет мозаика предположений. Пусть это всего лишь иллюзия, сочинять из нее свою правду становится легче. Тем паче – правду Инессы.

Пока жеребец не остыл, скачем дальше!


«Работа в приюте не способствовала воспитанию отпрысков славного брака в чрезмерной заботе и нежности. На своих детей директриса смотрела трезво, а значит, критически, часто терзаясь вопросом, что было бы с ними, кабы не было рядом ее и супруга, и неизменно приходила к неутешительному, хотя и очень марксистскому выводу об определяющей роли среды в формирования личности.

Случалось, наедине с собой, изучая свое обнаженное отражение в зеркале, Инесса погружалась в оцепенение. На нее нападала такая тоска, что впору завыть. Тело ее было столь обильно, здорово, прозрачно, светло и красиво, что ей делалось страшно при мысли о его полнейшей ненужности в навязанных фатумом декорациях. Чтобы выполнять свои заурядные, как приседания, обязательства перед заурядным, как правила дорожного движения, существованием, с лихвой хватило бы и заурядной внешности. Какой прок обладать роскошным телом, если ему суждено увядать в бесполезном томлении по тому, чего ей на весь век, похоже, отпущено не было – по нормальной любви? Что такое в ее понимании “нормальность любви”, Инесса едва ли б смогла разъяснить. Впрочем, ее о том не просили: мыслями этими она не делилась даже с подругами.

Застыв у окна, слыша лицом дыханье весны, а спиною – дыханье чужого младенца, она вдруг отчетливо поняла, что ей надобно, что ей хочется сделать. Заперев дверь в кабинет, она вернулась к столу, села в кресло, подтянула поближе корзинку и какое-то время смотрела на то, что внутри. Потом бережно вытащила ребенка и выпростала из блузки грудь, наблюдая, как подкидыш сноровисто ловит сосок. Думаю, в этот миг Инесса чуть вздрогнула сердцем. Вздохнула. Зажмурилась. И унеслась с ветерком из окна куда-то совсем далеко…

Так ли, иначе ли, а то была первая женская грудь, которую я запомнил, хотя и вторая по счету – мамаша моя, пусть и не слишком завидная, вряд ли избегла необходимости снабжать меня молоком: судя по виду, я его уплетал недели четыре. Конечно, нельзя сбрасывать со счетов и возможность трагических обстоятельств, предшествовавших моему прибытию в казенный дом (да простится невольная эта гипербола!). Но в смерть роженицы при родах верится мало: где-то подспудно во мне тлеет мысль, что подкинут я был той же рукою, что подавала мне до того разбухшее под сорочкой зерно. В пользу этой версии говорила моя обаятельная упитанность, предъявленная новым хозяевам моей судьбы взамен свидетельства о рождении, записки с именем и каких-либо денег. Складывается впечатление, будто моя проказница-мамка, притащив на рассвете младенца в приют, искренне полагала, что не столько обременяет питомник очередной сиротской душой, сколько одаривает его незаслуженным подношением.

Стоит признать, мать была в чем-то права: нет на свете дитя, которого был бы достоин детдом…»


– Еще раз.

– Ты о чем?

– Перечитай последнюю строчку.

– …Нет на свете дитя, которого был бы достоин детдом. Тебя что-то смущает?

Она прячет глаза. (И откуда взялась у нее эта привычка?)

– Нет. Продолжай.

– Как думаешь, не лучше ли мне перейти к пересказу?

– Поменять я на он? И как это будет звучать?

– Приблизительно так:


Он отнюдь не преувеличивает, когда говорит, что грудь Инессы, грудь номер два в его жизни, он очень даже запомнил: милость директрисы в отношении сосунка-подкидыша распространилась не на какой-то там раз или час, и даже не на месяц и год, а на шесть лет с лишком, в течение которых он имел доступ к редкостному источнику. Детская память пускает корни, едва ребенок научается ходить, а уж к шести годам бойко плодоносит, отмечая зарубкой на сердце любое мгновение горя и радости. Сокровенные мгновения тех лет навсегда для него сохранят вкус материнского молока – хотя и без матери.

Привыкши всякую боль, растерянность или тоску, набитую шишку и оплеуху, полученную от глумливых своих сотоварищей, тащить в кабинет на втором этаже, мальчишка бежал к заветной груди, чье тепло замещало ему (вдосталь и досыта!) жар домашнего очага и мечты о семейном уюте. Инесса не возроптала ни разу. Покуда Ваня жадно сосал, лицо ее выражало сосредоточенность запретного удовольствия, стыд за которое проступал у нее на щеках розоватым румянцем. Поглаживая малыша по голове, она глубоко и ровно дышала, словно погружалась в сладостный сон, уходить из которого так же не торопилась, как ребенок – отрываться от щедрых персей. Время тикало часами под потолком, отмеряя им по секундам тягучую ноту восторженной близости. И было просторным и хрупким, как музыка, если где-то написана тихая музыка счастья.

Во избежание скандала огласки, Инесса сменила замок на английский. Достаточно было толчка, чтобы дверь надежно захлопнулась, ограждая священное действо от внезапного соглядатайства, а чистый, укромный и чувственный мир – от неминуемой катастрофы. Никто и не догадывался, чем они занимаются в кабинете Инессы, за что пришлось заплатить свою цену: среди обитателей детского дома прослыл найденыш доносчиком, с которым общаться чурались, зато совсем не чурались ударить его побольней, что прибавляло мальчику поводов лишний раз навестить покровительницу, оформляя замкнутый круг причинно-следственных связей между злом и добром.

К чести Ивана, он никогда директрисе не жаловался. Да и на что было жаловаться, если он ощущал себя на ее богоданной груди как на вершине блаженства! Вместо плача навзрыд из комнаты долетали бодрые марши поющего радио, усиленные ручкой транзистора, поворачиваемой Инессой практически в унисон с щелчком замка и расторопностью пальцев, уже отворяющих декольте.

– Я мне нравится больше.

– Почему?

– Он слишком со стороны.

– Может, попробовать ты?

– Пробуй все что угодно, пока не отыщешь.

– А я не нашел?

– Ты найдешь. Мне нравится то, как ты ищешь.

Задним числом кажется несколько странным, что твоя благодетельница не просила хранить в тайне ваш с ней секрет. Покуда ты был сосунком, ее сосунком, вы с ней почти и не разговаривали. Если по правде, в словах вы не больно нуждались и обнаружили надобность в них уже после того, как Инесса вдруг пресекла ваш «молочный интим».

Этот факт помогает кое-что нам раскрыть в существе человеческой речи. Природа ее такова, что, пока люди счастливы, говорить им не больно и нужно. Потребность в словах возникает с какой-то утратой: не в силах ее возместить, мы спешим оправдать ее неизбежность.

– Выходит, по своему призванью слова – спутники наших потерь? Ты это хочешь сказать?

– Мне важнее сказать, что слова, излитые на бумагу, суть признак того, что потери эти невосполнимы. Не перебивай!


Инесса отлично себе представляла, каким ударом окажется для тебя ее решение, а потому подкрепила довод наглядным примером:

– Посмотри на свой карандаш. Сколько помню, всегда у тебя очинен. А в последнее время и вовсе так вырос, что в пупок утыкается. Если так дальше пойдет, в подбородок упрется. Неудобно. Согласен?

Пунцовый как рак, ты кивнул.

– Больше нельзя рисковать: от перепитого молока может и хвост народиться. А куда ты с хвостом?

Сквозь слезы ты думал: в самом деле, куда? По привычке кинулся было туда, где, как чудилось, обретать будешь цель жизни вечно, однако Инесса, выставив руки вперед, тебя до груди не пустила:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации