Текст книги "Бунтующий человек. Недоразумение (сборник)"
Автор книги: Альбер Камю
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
На протяжении ста пятидесяти лет метафизического бунта и нигилизма перед нами с упорством возникает один и тот же, несмотря на смену масок, изможденный лик – лик человеческого протеста. Все, кто восставал против своего положения и против Создателя, настаивали на одиночестве человеческого существа и отсутствии какой бы то ни было морали. Но одновременно все они пытались построить чисто земное царство, управляемое тем законом, который они сами выберут. Соперники Творца, они самой логикой своей мысли приходили к необходимости переделать творение по собственному вкусу. Одни признавали в этом заново сотворенном мире только закон желания и силы, что для них означало самоубийство или безумие; они воспевали апокалипсис. Другие возжелали навязать закон силой, их выбором стало пустое самолюбование, позерство или банальность – либо убийство и разрушение. Но Сад и романтики, Иван Карамазов или Ницше вступили в мир смерти только потому, что стремились к настоящей жизни. В результате, в силу обратного эффекта, в этом безумном мире зазвучал отчаянный призыв к закону, порядку и морали. Их выводы начали играть роковую и убийственную для свободы роль, лишь когда они сбросили бремя бунта, избавились от его напряжения и отдали предпочтение комфорту тирании или рабства.
Человеческое восстание в его высоких и трагических формах – это вечный протест против смерти и яростное обвинение против навязанного человеку неизбежного смертного приговора. Во всех рассмотренных нами случаях протест каждый раз направлен на те аспекты мироздания, в которых заметны диссонанс, мутность и разрыв связей. Таким образом, речь по большей части идет о непрерывном поиске единения. Пружиной всех этих безумств, как высоких, так и наивных, служит неприятие смерти и желание вечной жизни и прозрачности. Можно ли сказать, что это не более чем трусливый индивидуальный отказ умирать? Нет, нельзя, потому что многие из этих бунтарей, дабы соответствовать заявленной цели, заплатили высокую цену. Бунтарь требует не жизни, а ее разумного обоснования. Он отвергает последствия, вытекающие из факта смерти. Если ничто не вечно, ничто ничем не оправдано, то умирающее обессмысливается. Борьба против смерти становится равнозначной борьбе за обретение смысла жизни, за установление правил, за единство.
Показателен в этом отношении протест против зла, занимающий центральное место в метафизическом бунте. Возмущение вызывает не страдание ребенка как таковое, а то, что этому страданию нет оправданий. В конце концов, иногда мы согласны терпеть боль, мириться с изгнанием или заточением, если медицина или здравый смысл убеждают нас в том, что это необходимо. По мнению бунтаря, миру принципиально не хватает объяснения как его мучительных, так и счастливых минут. Восстание против зла остается в первую очередь требованием цельности. Миру осужденных на смерть и смертельной мутности человеческого состояния он неустанно противопоставляет требование жизни и окончательной яростности. Сам того не подозревая, он находится в непрерывном поиске морали или сакрального начала. Бунт – это аскеза, хоть и слепая. Если бунтарь богохульствует, то лишь в надежде обрести нового Бога. Он приходит в возбуждение под воздействием первого и наиболее глубокого из религиозных движений, но это религиозное движение несет на себе печать разочарования. Благороден не бунт сам по себе, а его требования, даже если то, чего он реально добивается, отвратительно.
Но мы должны, по меньшей мере, научиться распознавать это отвратительное. Каждый раз, когда бунт обожествляет тотальное отрицание сущего, абсолютное «нет», он становится убийцей. Каждый раз, когда он слепо принимает сущее и выкрикивает абсолютное «да», он становится убийцей. Ненависть к творцу может обернуться ненавистью к творению или исключительной и провокативной любовью к сущему. Но в обоих случаях бунт приходит к убийству и теряет право именоваться бунтом. Нигилистом можно быть двумя способами, но и тот и другой подразумевают неумеренность абсолюта. Несомненно, существуют бунтари, желающие умереть, и бунтари, желающие убивать. Но это одни и те же бунтари, снедаемые жаждой настоящей жизни, разочарованные в бытии и увечной справедливости предпочитающие всеобщую несправедливость. При таком градусе возмущения разум становится яростью. Если верно, что инстинктивный бунт человеческого сердца с ходом веков постепенно движется к все большему осознанию, то, как мы видели, он одновременно вырастает в слепую отвагу, пока не наступит миг утраты чувства меры и он не решится ответить на вселенское убийство метафизическим убийством.
«Даже если», о котором мы говорили как о ключевом моменте метафизического бунта, в любом случае воплощается в абсолютном разрушении. Сегодня мир охвачен не бунтом и не благородством, а нигилизмом. И мы должны разглядеть его последствия, не теряя из виду его истинных корней. Даже если бы Бог существовал, Иван Карамазов не сдался бы ему, наблюдая несправедливость по отношению к человеку. Но в результате слишком долгого пережевывания этой несправедливости, озаренного пламенной горечью, «даже если ты существуешь» преобразовывается сначала в «ты не достоин существования», а затем в «тебя не существует». Жертвы искали силу и обоснование последнего преступления в невиновности, которую признавали за собой. Разуверившись в бессмертии, убежденные в том, что они прокляты, они решились на убийство Бога. Нельзя сказать, что трагедия современного человека началась сегодня, но точно так же нельзя сказать, что сегодня она закончилась. Напротив, покушение на Бога знаменует высшую точку драмы, начавшейся на закате Античности, – драмы, последние реплики в которой еще не произнесены. С этого времени человек решает освободиться от благодати и жить собственными силами. Прогресс от Сада до наших дней заключается во все большем расширении того замкнутого пространства, в котором, согласно его собственным правилам, царит ожесточенный человек без Бога. Все дальше отодвигая границы укрепленного лагеря, в своем противостоянии божественному он всю Вселенную превратил в крепость, из которой изгнан низвергнутый Бог. Доведя бунт до логического конца, человек запирает себя; его наивысшая свобода – от трагического замка Сада до концлагеря – состоит в том, чтобы возвести тюрьму для своих преступлений. Постепенно осадное положение распространяется на всех, как и требование свободы. Тогда приходится возводить одно-единственное царство, противостоящее царству благодати и справедливости, и наконец собрать человечество воедино на обломках божественной общности. Убить Бога и построить Церковь – вот постоянное и противоречивое побуждение бунта. Абсолютная свобода наконец становится тюрьмой абсолютных обязанностей, коллективной аскезой и завершением истории. Так бунтарский XIX век переходит в век ХХ – век справедливости и морали, где каждый бьет себя кулаками в грудь. Шамфор, моралист бунта, сформулировал это так: «Прежде чем стать щедрым, следует стать справедливым – так прежде шьют рубашку, а затем пришивают к ней кружева». Поэтому следует отказаться от такой роскоши, как мораль, и отдать предпочтение суровой этике строителей.
Теперь нам пора исследовать это судорожное движение к господству над миром и установлению всеобщего закона. Мы подошли к той стадии, когда бунт, отказываясь от рабства, стремится присоединить к себе все творение целиком. Мы уже видели, что за каждой провалившейся попыткой достичь этого стояло определенное насильственное политическое решение. Отныне из всех приобретений бунта с его моральным нигилизмом сохранится только воля к власти. В принципе, бунт стремился завоевать лишь собственное бытие, защитив его от Бога. Но, утратив память о своих корнях и подчиняясь закону духовного империализма, он ступает на путь завоевания мирового господства и на этом пути множит убийства до бесконечности. Он изгнал со своих небес Бога, но, поскольку дух метафизического бунта открыто присоединяется к революционному движению, иррациональное требование свободы парадоксальным образом берет на вооружение разум – единственное орудие борьбы, представляющееся ему чисто человеческим. Бог умер, остаются люди, иначе говоря, история, которую следует понять и строить дальше. Тогда нигилизм, лежащий в основе бунта, поглощает его творческую силу и добавляет лишь, что для ее строительства хороши все средства. Достигнув высот иррационального, человек, сознавая свое земное одиночество, принимает преступления разума, направленные на построение империи людей. К формуле «Я бунтую, следовательно, мы существуем» он, размышляя о грандиозных планах и самой смерти бунта, добавляет: «И мы одиноки».
III. Исторический бунт
Свобода – «это страшное слово, начертанное на колеснице бурь»[24]24
Филофей О'Недди.
[Закрыть], – лежит в основе всех революций. Восставшие не представляют себе справедливости без свободы. Между тем наступает время, когда справедливость требует отмены свободы. Тогда революцию венчает террор – большой или малый. Всякий бунт есть тоска по невиновности и призыв к бытию. Но однажды тоска берет в руки оружие и мирится со всеобщей виновностью, то есть с убийством и насилием. Восстания рабов, цареубийства и революции ХХ века также вполне осознанно смирились с виновностью, которая становилась тем больше, чем более полное освобождение сулили бунтари. Это вопиющее противоречие не позволяет нашим революционерам сохранять выражение счастья и надежды, освещавшее лица и речи членов нашего Учредительного собрания. Насколько оно неизбежно? Является ли оно неотъемлемым свойством бунта или предает его ценности? Вот вопросы, которые встают перед нами в связи с революцией, так же как они вставали в связи с метафизическим бунтом. В действительности революция есть лишь логическое продолжение метафизического бунта, и, исследуя революционное движение, мы обнаружим ту же отчаянную и кровавую борьбу за утверждение человека и против того, что его отрицает. Революционный дух встает на защиту той части человека, которая не желает ни перед кем склоняться. Просто он пытается обеспечить ему временное царствование. Отвергая Бога, он, следуя якобы неумолимой логике, выбирает историю.
Теоретически слово «революция» сохраняет то же значение, в каком оно употребляется в астрономии. Это движение по замкнутому кругу, после полной смены лиц приводящее к переходу от одного правления к другому. Смена характера собственности без смены соответствующего типа правления – это не революция, а реформа. Не бывает экономической революции – ни мирной, ни кровавой – без политического наполнения. В этом уже заключается отличие революции от бунтарского движения. Знаменитое «Нет, сир, это не бунт, это революция» подчеркивает эту сущностную разницу. Точный смысл этих слов подразумевает «уверенность в новом правлении». Бунтарское движение быстро выдыхается. Оно лишь знак, не имеющий последствий. Напротив, революция начинается с идеи. Точнее говоря, революция – это включение идеи в исторический опыт, тогда как бунт – всего лишь движение, ведущее от индивидуального опыта к идее. Если история бунтарского движения, даже коллективного, это всегда история фактически тупикового выступления и смутного протеста, не затрагивающего ни систем, ни причин, то революция – это попытка подчинить действия той или иной идее и переустроить мир по теоретическому образцу. Вот почему бунт убивает людей, а революция одновременно уничтожает и людей, и принципы. По той же причине можно сказать, что в истории еще не было ни одной революции. Революция может быть только одна, окончательная. Движение, на первый взгляд замыкающее круг, уже начинает новый – в тот самый миг, когда учреждает новое правление. Анархисты во главе с Варле справедливо заметили, что правление и революция в прямом смысле слова несовместимы. «Противоречие заключается в том, что правительство никогда не может быть революционным по той простой причине, что оно правительство», – говорит Прудон. На основе имеющегося опыта добавим к этому, что правительство может быть революционным, только выступая против других правительств. Революционные правительства большую часть времени вынуждены выступать в роли военных правительств. Чем шире размах революции, тем выше предполагаемая ею военная ставка. Общество, родившееся в событиях 1789 года, рвалось сражаться за Европу. Общество, родившееся в событиях 1917-го, билось за мировое господство. Таким образом, всеобщая революция – и дальше мы увидим почему – ставит своей целью власть над всем миром. При поверхностном изучении можно прийти к выводу, что речь идет не столько о реальном освобождении, сколько о самоутверждении человека – все более широком, но так и не завершенном. Действительно, если бы революция свершилась хотя бы раз, никакой истории больше не было бы. Осталось бы счастливое единство и сытая смерть. Вот почему все революционеры в конечном счете стремятся к объединению мира и действуют так, словно они поверили в конечность истории. Оригинальность революции ХХ века заключается в том, что она впервые открыто заявила о претензии на осуществление старинной мечты Анахарсиса Клоотса об объединении всего рода человеческого и одновременно об окончательном завершении истории. Если бунтарское движение пришло к принципу «все или ничего», если метафизический бунт стремился к единству мира, то революционное движение ХХ века, столкнувшись с неумолимыми последствиями собственной логики, с оружием в руках требует себе всю историю. Тогда бунт, чтобы не превратиться в устаревшую «пустышку», вынужден становиться революционным. Для бунтаря речь уже не идет о самообожествлении по примеру Штирнера или об одиночном спасении в позерстве. Речь идет об обожествлении вида, как у Ницше, и об ответственности за идеал сверхчеловека, призванного обеспечить спасение всех, как мечтал Иван Карамазов. Тогда на сцену впервые выходят «Бесы», иллюстрируя один из секретов эпохи: тождество разума и воли к власти. Бог умер, значит, надо изменить и заново организовать мир силами человека. Одной силы проклятия для этого недостаточно, необходимо оружие и полное завоевание. Революция, даже такая – и особенно такая, – которая претендует на материалистичность, на самом деле является всего лишь метафизическим крестовым походом, забывшим о чувстве меры. Но является ли тотальность единством? На этот вопрос и должно ответить настоящее эссе. Очевидно одно: наш анализ не преследует цель дать описание, стократно повторенное, феномена революции или еще раз перечислить исторические и экономические причины великих революций. Наша цель – найти в некоторых революционных событиях логическую последовательность, наглядные примеры и постоянные проявления метафизического бунта.
Большинство революций обретают форму и самобытность в убийстве. Все или почти все революции сопровождались убийствами людей. Но некоторые из них вдобавок практиковали цареубийство и богоубийство. Как история метафизического бунта началась с Сада, так и наша тема по-настоящему начинается с цареубийц – современников эпохи, когда люди дерзнули поднять руку на земное воплощение Божества, но пока еще не на вечный принцип. Но еще раньше человеческая история показывает нам прообраз первого бунтарского движения – восстание рабов.
Когда раб восстает против хозяина – это восстание одного человека против другого, и оно происходит на жестокой земле, вдали от небесных принципов. Результатом становится всего лишь убийство одного человека. Восстания рабов, жакерии, войны гёзов, крестьянские бунты утверждают принцип эквивалентности: жизнь за жизнь, и точно тот же принцип, несмотря на всю новизну и все мистификации, мы обнаруживаем в самых чистых формах революционного духа, например в русском терроризме 1905 года.
Показательно в этом отношении восстание Спартака на закате Античности, за несколько десятков лет до наступления христианской эры. Прежде всего отметим, что речь идет о восстании гладиаторов, то есть рабов, обреченных сражаться друг с другом ради удовольствия хозяина и в поединке убить или быть убитыми. Поднятое группой из семидесяти человек восстание вскоре объединило в своих рядах семьдесят тысяч бунтовщиков; эта армия разбивала отборные римские легионы и захватывала одну область Италии за другой, пока не подошла к самому Вечному городу. Между тем, как отмечает Андре Прюдомо[25]25
La Tragédie de Spartacus. Cahiers Spartacus.
[Закрыть], этот бунт не дал римскому обществу ничего принципиально нового. Призыв Спартака ограничивался обещанием предоставить рабам «равные права». Действительно, этот переход от факта к праву, который мы проанализировали, рассуждая о первом побуждении бунтаря, представляет собой единственное логичное достижение, доступное на подобном уровне бунта. Бунтарь отказывается быть рабом и провозглашает себя равным хозяину. Он хочет в свою очередь стать хозяином.
Восстание Спартака постоянно дает примеры этого принципиального требования. Армия рабов освобождает других рабов и тут же отдает им в рабство бывших рабовладельцев. Восставшие даже могли бы, согласно традиции – признаемся, сомнительной, – устроить гладиаторские бои между сотнями римских граждан и наблюдали бы за ними со ступеней амфитеатров, вне себя от возбуждения и восторга. Но убийство людей ведет лишь к необходимости убивать все больше. Чтобы добиться торжества принципа, надо убить другой принцип. Град солнца, о котором мечтал Спартак, мог бы воздвигнуться только на руинах Вечного Рима, со всеми его богами и институтами. Итак, армия Спартака движется к Риму с намерением его осадить; город, понимая, что придется платить за свои преступления, в ужасе. Но в самый решающий момент, когда уже видны городские стены, армия вдруг замирает и откатывается назад, словно отброшенная принципами и укладом жизни города богов. Если он будет разрушен, что займет его место, кроме дикого желания справедливости, кроме раненого и оттого яростного самолюбия, до сих пор позволявшего держаться этим несчастным[26]26
На самом деле восстание Спартака воспроизводит модель всех предшествовавших ему восстаний рабов. Но эта модель ограничивалась переделом земли и отменой рабства. Она прямо не касалась римских богов.
[Закрыть]? Как бы то ни было, армия отступает без боя и по какому-то странному наитию решает вернуться туда, откуда начала свой поход, то есть проделать в обратном направлении весь долгий путь своих побед и снова оказаться на Сицилии. Складывается впечатление, что эти обездоленные люди, одинокие и безоружные перед небесами, не смея осаждать Рим, возвращаются к самому чистому и теплому мигу своей истории, к той земле, что слышала их первый крик и где умирать не страшно.
Тогда начинается поражение и мученичество. Перед последней битвой Спартак приказывает распять на кресте римского гражданина – чтобы показать своим соратникам, какая участь их ожидает. В ходе сражения – и мы понимаем, насколько это символично, – охваченный яростью Спартак пытается добраться до Красса, командующего римскими легионами. Он готов погибнуть, но в поединке с человеком, в данный миг олицетворяющим всех римских рабовладельцев; он готов умереть, но в противостоянии равного с равным. Это ему не удастся: принцепсы воюют на расстоянии, и римский полководец держится в стороне. Спартак умрет, как он и хотел, но умрет под ударами наемников – таких же рабов, как он сам, вместе с его свободой убивающих и свою свободу. В отмщение за гибель единственного римского гражданина Красс казнит тысячи рабов. После всех справедливых бунтов на дороге от Капуи до Рима встанут шесть тысяч крестов, глядя на которые покорная толпа убедится, что в мире силы никакого равноправия не существует, а хозяева за каждую каплю своей крови требуют двойную плату.
Крест – это и орудие казни Христа. Можно представить себе, что несколько лет спустя Христос изберет для себя ту же рабскую казнь с целью сократить чудовищную дистанцию, отделяющую человеческое создание от сурового лика Господа. Он вступается за человека и, в свою очередь, терпит крайнюю несправедливость, чтобы бунт больше не рвал мир надвое, чтобы и небеса почувствовали боль, а страдание перестало быть только человеческим проклятием. И разве стоит удивляться, что впоследствии революционный дух, мечтавший разлучить землю и небо, начал с разбожествления Бога, убивая его земных представителей? В 1793 году время бунта в определенном смысле заканчивается и наступают революционные времена – времена эшафота[27]27
В настоящем эссе не рассматривается тема бунта внутри христианства, поэтому мы не говорим здесь ни о Реформации, ни о предшествующих ей многочисленных выступлениях против церковных властей. Но мы можем, по меньшей мере, сказать, что Реформация подготовила революционное якобинство – в некотором смысле она начала то, что закончил 1789 год.
[Закрыть].
Королей убивали задолго до 21 января 1793 года и цареубийств XIX века. Но и Равальяк, и Дамьен, и их соперники стремились уничтожить того или иного короля лично, а вовсе не принцип. Они желали иметь другого короля – или ничего. У них и в мыслях не было, что трон может навсегда опустеть. 1789 год стоит на стыке эпох потому, что люди Нового времени пожелали, помимо всего прочего, низвергнуть принцип божественного права и ввести в историю бунтовскую силу отрицания, сложившуюся в ходе интеллектуальных схваток последних веков. К традиционному тираноубийству они, таким образом, добавили взвешенное богоубийство. Закваской для этой революции послужила так называемая вольнодумная мысль, родившаяся в умах философов и юристов[28]28
Сами короли способствовали этому, постепенно навязывая религиозной власти политическую роль и тем самым закладывая мину под принцип собственной легитимности.
[Закрыть]. Для осуществления и легитимации этого предприятия потребовалось, чтобы Церковь – и она несет за это безграничную ответственность – сначала с расцветом инквизиции, а затем и в прямом сотрудничестве с властями земными встала на сторону властителей и взяла на себя роль палача. Мишле не ошибается, видя в революционной эпопее всего два действующих лица: христианство и Революцию. Он объясняет 1789 год борьбой между благодатью и справедливостью. И, хотя Мишле в полном соответствии со своим неумеренным веком проявлял явную склонность к большим обобщениям, он увидел в этом явлении одну из причин революционного кризиса.
Если прежняя монархия в своем правлении далеко не всегда руководствовалась произволом, то принципом ее правления, бесспорно, оставался произвол. Наделенная божественным правом, она не нуждалась в легитимации. Тем не менее эта легитимность часто ставилась под сомнение, в том числе парламентом. Но те, кто был ее носителем, воспринимали ее как аксиому и в том же убеждали остальных. Известно, что Людовик XIV твердо придерживался этого принципа[29]29
Карл I настолько держался за божественное право, что не считал необходимым быть справедливым и честным по отношению к тем, кто его отрицал.
[Закрыть]. Ему помогал Боссюэ, заявлявший королям: «Вы – боги». В одной из своих ипостасей король – это уполномоченный Бога, призванный вершить земные дела, в том числе справедливый суд. Он, по образу и подобию самого Бога, – последняя надежда сирых, слабых, нищих. В принципе, народ может обратиться к королю с жалобой на тех, кто его притесняет. «Если бы король знал, если бы царь ведал…» – такое чувство действительно владело французским и русским народом в периоды несчастий и часто находило свое выражение. Правда, монархия, во всяком случае во Франции, если «узнавала», то часто пыталась защищать простой народ от притеснений вельмож и буржуа. Но разве это справедливость? С точки зрения абсолюта, разделяемой тогдашними писателями, – нет. Если к королю можно обратиться за помощью, значит, принципиально невозможно выступить против него. Он раздает благодеяния, если и когда захочет. Одним из атрибутов милости является каприз. Монархия в форме теократии – это тип правления, который ставит милость выше справедливости, всегда оставляя за ней последнее слово. Напротив, оригинальность профессии савойского викария проявилась в том, что он поставил справедливость выше Бога, со свойственной тому времени немного наивной торжественностью открыв современную историю.
Действительно, начиная с момента, когда вольнодумная мысль ставит под сомнение Бога, проблема справедливости выдвигается на первый план. Просто тогдашняя справедливость смешивается с равноправием. Бог поколеблен, и справедливость ради достижения равенства должна нанести ему последний удар, напав на его непосредственного представителя на земле. Противопоставление естественного права праву божественному и принуждение последнего к сделке, имевшее место в 1789–1792 годах, уже разрушало божественное право. Милость ни с кем не входит в сделку. Она может пойти на кое-какие уступки, но никогда не уступит в главном. Впрочем, этого недостаточно. Если верить Мишле, Людовик XVI и в тюрьме все еще хотел быть королем. Таким образом, в принципиально новой Франции побежденный принцип все еще заявлял о себе в тюремном застенке, движимый одной силой существования и верой. У милости и справедливости есть одна – но только одна – общая черта: стремление к полной и абсолютной власти. Как только они вступают в конфликт, начинается борьба не на жизнь, а на смерть. «Мы хотим не осудить короля, – безапелляционно заявляет Дантон, лишенный хороших манер настоящего юриста, – мы хотим его убить». В самом деле, если отрицают Бога, приходится убивать короля. Судя по всему, на казни Людовика XVI настоял Сен-Жюст, но когда он восклицает: «Определить принцип, согласно которому, возможно, умрет обвиняемый, – это значит определить принцип, по которому живет судящее его общество», – он показывает, что короля убивают философы: король должен умереть во имя общественного договора[30]30
Разумеется, Руссо этого не хотел бы. Чтобы показать границы нашего анализа, его следует предварить твердым заявлением Руссо: «Ничто здесь не стоит того, чтобы платить за него человеческой кровью».
[Закрыть]. Это требует пояснения.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?