Текст книги "Толстой. Повесть"
Автор книги: Алекс Лоренц
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Толстой
Повесть
Алекс Лоренц
Дизайнер обложки Юлия Фирсова
© Алекс Лоренц, 2024
© Юлия Фирсова, дизайн обложки, 2024
ISBN 978-5-0064-5558-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Персонажи и события вымышлены. Совпадения случайны.
I
Сергей Сергеевич Сергеев умер в августе 1996 года. Одинокий старик, школьный учитель словесности на пенсии, за последние годы он сильно сдал. Из школы его добровольно-принудительно выпроводили пару лет назад: пустело село, вымирали окрестные деревни – детей становилось всё меньше, целое крыло школьного здания теперь простаивало. Кого из учителей сократить? Сергеева первого «попросили», несмотря на выслугу лет, регалии и звания. Сослались на преклонный возраст. А что поделаешь? Ведь именно старые вещи принято сдавать в утиль первыми.
Вот и остался педагог после пятидесяти с лишком лет честного служения делу один в своей крошечной квартирке, забитой книгами и рукописями. В любимой школе он больше не появился – ни по зову сердца, ни тем более по приглашению директора или бывших сослуживцев. Больно сделалось бы очутиться снова в стенах, где вложил столько труда в воспитание нескольких поколений уроженцев этих мест, а вместо подведения сколько-нибудь достойного итога начальство, стыдливо опустив глазки, тебя тихонечко сократило…
А ведь его не раз приглашали выступить перед учащимися – никто в Красном Роге больше Сергеева не знал об Алексее Константиновиче Толстом. Поэт, прозаик и драматург какое-то время жил тут, в своём родовом имении, горячо любил эти места, здесь же умер, похоронен вместе с супругой Софьей Андреевной в склепе у деревянной церкви конца восемнадцатого века постройки. Тоже предмет гордости местных да и всего Брянского края – каким-то чудом пережила и большевиков, и немецкую оккупацию.
Красный Рог село старое, «коренное». Одни и те же роды жили тут из колена в колено, мало кто уезжал. Лишь когда с развалом Союза на деревне не осталось толком где заработать, молодёжь стала рваться в города. А так даже теперь, под конец века двадцатого, нет-нет да и услышишь от какой-нибудь старожилки преданья о графьях, рассказанные попервоначалу её бабкой или прабабкой… Знали, знали тут батюшку Алексея Константиновича. Знали, помнили и уважали.
Чтил Толстого и Сергеев. Собирал о нём по крупицам, что можно было отыскать в пыльных архивах да в устной памяти народной. Книгу большую писал – труд всей жизни. Только кому она в такие времена нужна, эта книга? На свои деньги не напечатаешь (нету их, тех денег), а издательство оплачивать тираж не возьмётся – не окупится он, широким массам такое нынче скучно читать. Им детективы подавай, фантастику остросюжетную. Да и в целом читать стали поменьше, чем в прежние времена. Чтоб читать, надо какое-никакое волевое усилие, а телевизор включить – только кнопку нажал да сиди смотри. Можно вполглаза – и занимайся себе домашними делами: гладь, стирай да готовь. Нынче даже на селе у многих «ящик» есть.
У Сергеева телевизора не было, только радио – и то теперь, после выхода на пенсию, вовсе незачем стало его включать. Целыми днями он перебирал, дополнял и систематизировал свои записи. Надежда закончить книгу о неизвестных страницах жизни Толстого всё никак не оставляла старого учителя, хоть напечатать он её и не надеялся.
Трудновато в таком возрасте свыкнуться с переменами, остаться без любимой работы, которая мать родную заменила. Вот Сергеев и стал сдавать – при ходьбе теперь мучила одышка, мутная пелена перед глазами сгущалась день ото дня. Ходил он нынче только к графскому склепу в погожие деньки. Было там чисто, ухоженно, тихо. В церкви исправно шли службы, прихожан в последние годы стало побольше, коммерсанты несли щедрые пожертвования. За родовым захоронением Толстых следили, на растерзание диким травам, дождям да ветрам не бросали. От осознания этого становилось спокойнее: если б осквернили забвением да запустением память о графе, Сергеев бы не перенёс – не осталось бы сил жить.
Старик заходил в церковную калитку, которую днём не запирали, тихонько прикрывал за собой, приближался к прямоугольному склепу с двускатной крышей и маковкой. Опираясь на костыль, стоял, смотрел. Слушал заговорщицкий озорной шепоток ветра в траве да листьях. Вспоминал, чем в какие годы занимался граф. В голове сменяли друг дружку образы из произведений Алексея Константиновича. Синие, как безоблачное небо, колокольчики в малороссийской степи… очарованное стрекозами-озорницами на берегу омута дитя… крадущиеся в ночи волки… казнь боярина Морозова… сгорбленная бременем неизбывного порока фигура Иоанна, страшного русского царя…
Это, пожалуй, было единственное место, где в погожие дни острый, беспокойный разум Сергеева умиротворялся. Особенно хорошо делалось в середине осени, в самом её сердце, когда мысли проясняются, сбрасывают душное покрывало изнуряющего летнего зноя, обретают кристальную, дрожащую чистоту.
А больше и некуда Сергееву было ходить. В магазин за продуктами да на почту заплатить по квитанциям – с этим Ерошка помогал. Славный мальчуган, пятнадцать лет, волосы – солнечная солома. Сын Евсея да Антонины Глуповых. У Тоньки Сергеев был когда-то классным руководителем, проводил её со школьной скамьи во взрослую жизнь. Его светлых уроков, его доброты, мудрости, преданности детям и своему делу она не забыла. Когда совхоз разорился, они с мужем заняли денег у коммерческого банка, купили за копейки широкий надел земли, завели скот, птицу. Кормились своим хозяйством, излишки соседям продавали да на районный рынок свозили. Грех было жаловаться. Пока у многих никак не получалось привести свою бестолковую жизнь в порядок, Глуповы (даром что фамилия такая карикатурная, салтыково-щедринская) не знали горя. Детей воспитывали достойно. Антонина поручила сыну Ерофею шефство над Сергеем Сергеевичем.
Заставлять паренька не пришлось. Родители велели – выполнил. И уже сам, не из-под палки, не как зря, дальше продолжал помогать, не бросал старика. Забегал к Сергееву после школы, а на каникулах поутру: приносил продукты с глуповского хозяйства. Пенсионер первое время возмущался, отнекивался, даже отправился к Тоньке «ругаться». Но Антонина, баба строгая да основательная, вмиг переспорила классного наставника: мол, слышать ничего не желаю; едите вы, Сергей Сергеич, всё равно мало, словно птичка поклюёт, так что, мол, не надо мне этих ваших «не хочу, не буду». Вот и стал паренёк если не каждый день, то через день-два приносить Сергееву молоко, масло, яйца, что-то из овощей – понемногу, но всякого разного, по мере надобности. Хлеба, соли, спичек тоже приносил – в магазине покупал.
Сергеев с юным Ерофеем подружился. Рассказывал ему про давнюю голодную жизнь в колхозе, про родной посёлок Сергеевский, где никого уж почти не осталось, километров двадцать к югу от Красного Рога. Рассказывал, как с троюродными братьями, с которыми они были когда-то не разлей вода, вместе ходили в один класс в школу в соседнем посёлке Петровском. Про изумрудную, свежую, поющую птицами да кузнечиками в мае месяце школьную рощу. Про учителей-наставников, которых Сергеев и сверстники почитали за кого-то вроде небожителей, – с их подачи Сергей Сергеевич и захотел стать педагогом. Про то, как ходил пешком с младшими братцами да сестричками в Емельяновку, откуда родом была мать, к бабке с дедом погостить да по хозяйству подсобить. Рассказывал, как немцы пришли, как страшно было, как уходили на фронт односельчане, как мёрли люди от холода и голода. Как хвори сводили в могилу младшеньких одного за одним. Как незадолго до конца войны самого призвали в Красную армию, но в боях поучаствовать так и не довелось. Рассказывал, как демобилизовался и сразу поступил в педагогический институт в Новозыбкове на учителя словесности. Как потом его отрядили трудиться в краснорогской школе, поближе к родным местам, как дали здесь квартирку в новёхонькой двухэтажке. И потянулись, потянулись, потянулись годы скромных, но нужных, полезных, важных свершений.
Юный Ерофей замирал и почти не шевелился, пока подопечный вещал: Сергеев был такой рассказчик, что заслушаешься. В силу хорошего воспитания Ерошка стеснялся спрашивать у пенсионера о семье. Но однажды отважился. Сергеев и об этом охотно рассказал: мол, так сильно затянула работа, что не до семейных отношений стало; зазнобу, мол, так и не нашёл – да и не искал, некогда. Жизнь кипела: уроки, планы, педсоветы, слёты, походы. Сергеев всего себя без остатка отдал любимому делу.
Потому и срослось к концу жизни всё так, что Ерошка – единственный близкий человек, который и поможет, и выслушает внимательно, и искреннее тёплое словцо скажет.
II
Оставаясь один, Сергеев до поздней ночи читал или работал над рукописями. Он торопился, торопился, торопился, но так и не успел кончить начатое. Мутная пелена перед глазами всё сгущалась. Однажды он понял, что буквы различает с трудом, а шариковая ручка пишет мимо строчек. Отложил ручку – вздохнул тяжко, грустно. На старые блёклые глаза навернулись слёзы. Собрал наработки в стопку – да и убрал в шкаф. И больше не вынимал.
Рассказал Ерошке. Тот – матери. Она стала бранить: мол, взрослый человек, учитель, до седин дожил, а так себя запустил; надо было, мол, к врачу глазному сразу идти, а не ждать, пока совсем ослепнешь. Евсей Глупов, муж Антонины, свёз Сергеева в районную больницу. Выявили глаукому. Дали направление в областную, в Брянск, на операцию. Операцию сделали, но не помогло: Сергеев продолжал стремительно слепнуть. Читал теперь мало. В конце концов и вовсе перестал. Только подходил к шкафам с книгами да с тоской медленно водил пальцами по шершавым корешкам. Стал просить Ерошку почитать вслух любимые произведения Алексея Константиновича Толстого. Просил кротко, тихо, словно бы говорил о самом-самом сокровенном. Называл том, произведение, страницу, иногда даже говорил, сколько строф или абзацев прочесть.
И Ерошка читал. Выходило складно, с выражением. На удивление хорошо. Сергеев усаживался в продавленное кресло. Шишковатые от артрита, усеянные пигментными пятнами кисти замирали на подлокотниках. Дрожащие веки смыкались. Только синие губы на сухом, худом лице беззвучно шевелились порой в унисон. И мелькала на них то и дело мимолётная, взволнованная улыбка. В такие мгновения Сергеев делался по-настоящему счастливым человеком. Он знал это сам, понимал это и Ерошка.
Подростку нравилось читать Толстого вслух. В Красном Роге графа любили и чтили, но в учебниках его произведения были представлены бедненько. Так уж повелось, что советская власть Алексея Константиновича поначалу сильно невзлюбила за оторванность якобы от простого народа и даже на какое-то время запретила – потом, правда, всё же признала, но через силу и стиснув зубы. А школьная программа по литературе мало поменялась за пять лет с распада Союза, так что присутствие краснорогского графа было обозначено там разве что каждому известными «Колокольчиками» да ещё парой-тройкой стихотворений о природе. Тематические мероприятия были по содержанию своему ещё беднее школьных хрестоматий. Так что для Ерошки Толстой, каким он был на самом деле, с его богатой сюжетной, эмоциональной и языковой палитрой, стал настоящим открытием, которое потрясло паренька до самых глубин.
Когда он дочитывал произведение или отрывок, Сергеев благодарил и отпускал молодого друга домой. Ерошка ставил книгу на место, обещал прийти завтра, послезавтра или через два дня и уходил, закрыв дверь до щелчка. А потом шёл домой через всё село и думал, размышлял над прочитанным. Сюжеты и образы вихреобразным хороводом неслись в голове – старые, новые. Все они намертво впечатывались в память – все-все до единого. Видел юный Ерофей своим мысленным взором пустой барский дом из стихотворения: словно бы вот оно, то дворянское гнездо, через речку, рукой подать. Луч света от полной луны льётся в чёрные разбитые окна, а внутри со стен глядят в пустоту «напудренные прадеды» в изъеденных червём увесистых резных позолоченных рамах. Вздрагивал Ерошка, когда представлял себе хитрых крупных стрекоз, что вьются вокруг засидевшегося на берегу омута дитяти да напевают ему в ушко вязкую, дурманящую песнь, увлекают за собой в воду. Представлялся ему порой одинокий, вечно задумчивый курган – последнее пристанище славного витязя, чьё имя уж позабыли потомки, а плачут по нём лишь тучи-бродяги. Изобильный малороссийский край с тучными хлебами, что золотит солнце… и богатырь с пустыми глазницами, что разъезжает на разлагающейся кляче по русским просторам да спаивает люд водкой, рушит раздором семьи, ломает судьбы – точь-в-точь как сейчас… и тревожный медный гул колокола, что сзывает на смертную сечу…
А однажды безлунной, тихой ночью подхватился Ерошка, закричал – приснились ему волки. Девятеро волков во главе со снежно-белым вожаком и с замыкающим хромым. Крадутся вереницей на двор корчмы, рыщут подле церкви – и глаза у них точно свечи. Мальчик поначалу наблюдал их словно на движущейся картине, будто бы самого его там не было. Но вот вожак остановился, поднял голову, уши торчком, шумно втянул влажными ноздрями воздух – замерли и другие волки. Принюхались-принюхались и разом повернули страшные треугольные бошки. И смотрят. И тут сознаёт Ерошка, что стоит напротив краснорогской церкви, а вокруг никого людей. Только он и волки. Белый скалится, рычит, припадает на передние лапы. То же делают и остальные…
Просил старый учитель порой почитать что-нибудь из дневников да писем Алексея Константиновича – вот тут Ерошке становилось скучновато. А сцены из драматической трилогии давались ему с трудом – не понимал он, как один человек может выразительно прочесть вслух пьесу, там ведь по ролям надо.
Читал Ерошка Сергееву и отрывки из повести «Упырь» – после пугающих, гнетущих толстовских баллад паренька вовсе не удивило, что граф сочинял и о вампирах. А вот другая повесть – тоже о мистических фольклорных кровососах – юношу потрясла. Однажды Сергеев попросил достать тоненькую книжицу-брошюрку, что затерялась на полке сверху среди других книжек того же формата. «Семья вурдалака». Будто бы припоминая и рассказывая самому себе, Сергей Сергеевич выдал краткую справку: мол, это первое прозаическое произведение Толстого, написано в 1839 году, опубликовано после смерти графа; написал он «Семью вурдалака» на французском языке, позже перевод на русский выполнил друг-литератор Болеслав Маркевич; в собрания сочинений не включалось. Ерошка открыл хлипенькую брошюрку на двух скрепках и на титульном листе увидел год издания – 1990, совсем недавно.
Он прочёл Сергееву повесть целиком – ушло всего-то часа полтора, произведеньице небольшое. Неприятные мурашки побежали по спине ещё до высшей точки напряжения – когда рассказчик понял, что его возлюбленная – ходячая покойница и что глаза её смотрят в никуда, в тёмную пустоту; не во внешний мир, а внутрь, в затхлое упырье нутро. Потом не раз образ тот заставлял Ерошку беспокойно ворочаться с боку на бок, прежде чем уснуть. Сведённое судорогой лицо живой в смерти сербской девушки стояло перед ним как настоящее…
«Спасибо тебе, Ерофей, – каждый раз перед уходом молодого друга молвил Сергеев. – Тебе, наверное, уже пора бежать. Матери передай от меня низкий поклон, что помогает и что сына такого воспитала». Пожилой педагог никогда не ленился повторить всё это вслух – по его разумению, лучше было лишний раз поблагодарить, чем промолчать.
Одним душным августовским днём Ерошка навестил Сергеева в последний раз перед смертью старика. Всё было как обычно – пенсионер чувствовал себя не хуже и не лучше, чем вчера или позавчера. Ерошка принёс ему продуктов, прочёл несколько избранных отрывков из «Князя Серебряного». Прибежал домой и сразу отправился на ближний покос собрать сено в стожок да укрыть плёнкой: у отца, Евсея, началась ломота в костях – он сам упорно твердил, что оно к дождю, хоть чаще это не сбывалось, чем сбывалось. С Ерошкой за компанию на покос отправился младший братец, девятилетний Сенька. Тоже притащил с собой грабли, как взрослый. В оборванном трико, рубахе навыпуск, картузе набекрень да с длиннющими граблями на плече, важно вышагивающий Сенька смотрелся уморительно – старушки, что сидели на крылечках да завалинках, тепло улыбались вслед, когда братья шагали по переулку.
Травы отец накосил с лихвой – в сухую погоду она вся чуть пожухла и налилась тем особым зеленоватым оттенком, когда уже подсохла, но ещё не сено. Ерошка взялся за грабли и стал споро работать, чтоб побыстрей поспеть к Ольке.
– Собирай ты с этого края, а я с того, – дал он указание Сеньке.
– Нет, давай-ка лучше вместе, – возразил тот.
– Зачем? С разных концов начнём – быстрей управимся.
– Я хотел, чтоб ты мне историю рассказал, – картинно огорчился Сенька. Едва ли не больше всего на свете он любил послушать истории, что ему рассказывал старший брат, по-своему излагая прочитанные Сергееву произведения Алексея Константиновича Толстого.
– Сегодня некогда, – отрезал Ерофей. – Давай работать.
– Ну пожа-а-а-а-а-а-алуйста! – взмолился братец.
– Эх, – сдался Ерошка, – ладно, так и быть. Какую хочешь послушать?
– Новые сегодня читал Сергею Сергеевичу? – обрадовался Сеня.
– Нет, новых не было.
– Давай тогда-а-а-а-а-а… – Младший закатил глаза, задумался. – Давай про стрекоз! – Он любил все истории, что рассказывал брат, и мог каждую с интересом слушать хоть каждый божий день, но та, про стрекоз, нравилась ему особенно.
– Так и быть, будет тебе про стрекоз. Но только давай уж не стоять без дела, а работать, пока рассказываю.
– Так точно, командир! – взял под козырёк Сенька и принялся орудовать граблями. Получалось у него неважно, но главное, что мальчишка старался.
Сгребая подсохшую траву в стожок, Ерошка начал:
– Жил-был у нас тут мальчик один… Ну, не прямо у нас, а, допустим… пусть в Богдановке. В общем-то рукой подать. Жил он с родителями, братиком да сестричкой в большом, крепком, дружном доме. Стояло лето – вот как сейчас, но на улицу мальчик не выходил, потому как заболел краснухой. Жар одолевает, голова кружится – надо лежать в кровати, покуда не выздоровеешь. Мама с папой отправились на работу на ферму, а братик с сестричкой уехали к бабушке с дедушкой в другую деревню погостить. В полдень у мальчика поднялась температура – всё лицо горело, перед глазами плыло. Воздух вокруг стал как будто бы густой кисель. Тогда таблеток от головы никто особо не пил, лечились по-народному. Мальчик выпил отвару, что мама наготовила, намочил марлечку, лёг обратно в кровать, положил марлечку на лоб. Ему чуть-чуть полегчало, и он уснул. Когда проснулся, воздух всё ещё был густой, словно кисель. Солнце катилось к закату, и в окошко лился чудесный такой, сочный, золотой свет. За окном появились и повисли в кисельном воздухе две большие-пребольшие стрекозы – мальчик раньше никогда таких не видал. Изумрудно-зелёные спинки весело переливаются в лучах, крылышки мерцают прозрачным серебром. Глядят стрекозы своими огромными-преогромными глазами да говорят: пойдём, мол, мальчик, с нами у омута поиграть. Возле Богдановки есть озерцо, а вокруг – ивы плакучие. Мальчику то укромное местечко очень нравилось, но родители никогда не позволяли ему ходить туда в одиночку. Почему – не объясняли… Зависли те стрекозы за окошком, глядят прямо на мальчика, а он на них. И шепчут они ему, словно бы не за окном, а прямо в ухо: мальчик, пойдём с нами к омуту; будем играть да резвиться. Только мальчик подумал сказать, что ему родители не разрешают, как стрекозы на его мысль отвечают своим вкрадчивым шепотком: ничего не бойся, мы тебя в обиду не дадим. Мальчик почувствовал, что оправился от краснухи и может бегать да резвиться, как обычно. Он поднялся, оделся, обулся и выбежал на двор. Стрекозы поджидали его. Побежали с нами! – пропели они медоточиво. И помчались вдоль извилистой тропинки к омуту, окружённому плакучими ивами. Последним человеком, кто видел мальчика, была одна деревенская старушка. Она маме его с папой так и сказала потом – сломя голову понёсся к омуту. Так мальчик и исчез. Семья долго искала, а ещё дольше горевала – мать все глаза выплакала, постарела разом. А через год или два его сестричка поделывала что-то в огороде за домом – напекло ей голову. Она встала между грядок и шатается как пьяная. Воздух загустел кисельно – так же точно, как и в тот день, когда к её братцу стрекозы прилетели да увели его в омут. И вот – к ней тоже огромная стрекоза подлетает, мотыляется перед глазами, глядит на девочку в упор. И вещает голосом братца, который исчез: это я, мол, пойдём со мной. У той в головке хоть и помутилось сильно, слабость навалилась жуткая, а всё равно нашла она в себе силы спросить: где ты всё это время пропадал? Мама, мол, чуть не померла с горя. А стрекоза и отвечает: я на дне омута теперь живу вместе с другими волшебными существами; мы там все бессмертные – только и делаем, что резвимся, веселимся да смеёмся; пойдём со мной – станешь одной из нас. Девочка потянулась к стрекозе, а та полетела было к тропиночке, что окольным путём вдоль деревни вела к омуту. И тут вдруг в воздухе просвистело. Толстая оглоблина огрела насекомое. Перешибленная пополам, с поломанными крыльями, с жёлтыми кишками наружу, стрекоза упала на грядку да и издохла. У девочки словно морок с глаз спал – пришла в себя. Рядом стоит старший братец с оглоблиной в руке. Лупают глазами то друг на друга, то на дохлую стрекозу. У той лапки подёргались-подёргались да и замерли. Братец старший взял лопату, подобрал на неё трупик да выкинул в канаву. Вот так вот.
– Ничего себе! – воскликнул Сенька, глаза по пять копеек. Словно бы в первый раз эту историю услыхал, хотя на самом деле уже, наверное, в сотый. – Это вот так прям Толстой написал?!
– Не совсем, – в который раз терпеливо объяснил Ерошка. – Это я тебе его стихотворение по-своему пересказал и кое-что добавил, как сам вижу.
– Слушай, Ероха, а может, тебе тоже, когда совсем вырастешь, писателем стать – как Толстой, а?! – загорелся братишка.
– Посмотрим, – уклончиво ответил старший.
– Представь – твои произведения в школе проходят! – расфантазировался Сенька. – Сам в Москве живёшь, к нам иногда только приезжаешь. Тебя в школу каждый раз приглашают, чтоб дети на тебя посмотрели и с тобой сфотографировались. Я всем говорю, что ты мой брат, а мне никто не верит, только смеются.
– Посмотрим-посмотрим, – отозвался Ерошка, формируя граблями стожок. – Вот сюда всё сгребай. Да пободрее, а то меня Олька уже ждёт.
А сам думал: а что, мысль-то стоящая! Почему бы не стать писателем. Если я так хорошо умею истории рассказывать, то наверняка и написать смогу! Надо, когда в следующий раз приду к Сергею Сергеевичу, с ним посоветоваться – чего он скажет.
– А хочешь, теперь я тебе историю расскажу, а?! – спросил Сенька.
– Тоже писателем заделался, мелюзга? – по-доброму усмехнулся Ерошка.
– Я про настоящую историю. Это и правда было.
– Ну-ка.
– С Маринкой и Женькой сегодня утром ходили в лес по голубику. Женька сказал, мол, знает место, которое больше никто не знает. Взяли ведёрки, пошли…
– И где это место? – перебил Ерошка.
– А во-о-о-он там, ближе к станции, – махнул рукой Сенька. – Только не вдоль дороги, а чуть вбок.
– Ну, и что дальше-то было?
– Там стёжка такая неприметная в лес уходит от главной дороги – если не знать, то и не заметишь. Мы с Маринкой забоялись, что заблудимся, но Женька сказал, что, мол, он эти места хорошо знает – не один раз с бабкой ходил по ягоды. Шёл уверенно, так что мы успокоились. Мне показалось, шагали очень долго. Место то оказалось прямо перед большой поляной. На поляне деревьев нету, зато трава высокая. Мы до поляны не дошли, видели её только сквозь просвет в деревьях, впереди по тропинке. Голубики было видимо-невидимо. И сами обожрались, и полные ведёрки набрали… На кухне стоит – ешь, а то потом не будет… Так вот, набрали мы вёдра с горкой, животы уже болят, есть больше не можем. У Маринки лицо всё перемазано ягодами. Собираемся уходить, и тут вдруг Женька говорит: мол, гляньте-ка туда. И в сторону поляны тычет пальцем. Мы с Маринкой пригляделись, а там лошадь стоит посреди травы, пасётся. Откуда и как пришла – непонятно.
Сенька замолчал. Ерошка хмыкнул:
– И что тут такого? Кобылу первый раз увидели, что ль? Мало ли – заблудилась, вышла из чащи на поляну. Бывает такое.
– Я ещё не дорассказал, – ответил Сенька. – Во-первых, мы почему-то не слышали, как она пришла. Не могла же она бесшумно идти по высокой траве. Во-вторых, она была… громадная! Лошадь-великан! Как три или четыре обычных! И страшенная! Нижняя губа не то оторвалась, не то отвалилась – зубища наружу. Одно ухо тоже рваное. Глаз нету – только две дырки чёрные. По бокам кое-где кожа разошлась, мясо коричневое наружу, на солнце блестит, как словно маслом натёртое. Мы, значит, стоим, перепугались, с места двинуться не можем со страху. И лошадь на нас своими двумя глазными дырками пялится. Тут Маринка говорит: запах чувствуете? Только тогда мы с Женькой обратили внимание: пахнет тухлятиной. Причём поначалу несильно, а потом сильнее и сильнее. Я пригляделся получше – смотрю, на лошади шкура её растресканная как будто бы движется непрерывно. Это мухи по ней сплошняком ползают, а она их хвостом даже не отгоняет! Хвост как будто бы ощипанный, наполовину лысый. Тут лошадь к нам шаг сделала – мы и драпанули. Когда шли мимо Маринкиного дома, встретили её прабабку на крыльце. Рассказали ей. Она послушала-послушала – аж в лице поменялась. Перекрестилась, сказала «Господи помилуй!» три раза, Маринку домой загнала и сама ушла. Вот так вот.
– Теперь-то всё? – спросил Ерошка после паузы.
– Теперь всё.
– Выдумщик ты тот ещё, конечно!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?