Текст книги "Деревенский гипнотизм"
Автор книги: Александр Амфитеатров
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
II
Поутру мы, оповещенные молвою, зашли к Галактиону взглянуть на порченую. Старик встретил нас очень встревоженный; рябоватое лицо его было красно, потно и пестро от постоянного утирания рукавом. Левантина, успокоившаяся лишь засветло, проснулась незадолго до нашего прихода и сидела еще в сонной одури. Остальная семья, кроме старухи-матери, была в поле.
– Что с тобою, Валентина?
Она подняла глаза.
– Ничего-с…
– Как ничего? А припадок? Да ты погоди, не хнычь!.. Болит у тебя что?
Она потерла рукою около сердца.
– Тут сосет… и ровно бы подкатывает.
Очевидно, Левантину душил globe hystérique[5]5
Здесь: припадок удушья (фр.).
[Закрыть].
– Вот и верь наружности! – заметил Мерезов, – кто бы мог думать, что ты нервная.
– Чего-с?
– Пуглива очень.
– Как не пужаться, батюшка? – застонала старуха-мать, пустив обильные потоки слез по морщинистым щекам, – экое, злодей, горе навел на девку… срам в люди выйти.
– Полно врать, Анна Матвеевна, – перебил Мерезов. – Никто ничего на нее не наводил; эта болезнь самая обыкновенная, называется истерией. Если вы все, а в особенности ты сама, Валентина, не будете уверять себя в глупостях, так она пройдет без всяких лекарств.
Старуха слушала и качала головою, с откровенным недоверием. Галактионов поддакивал:
– Так-с… вот оно что-с…
Но уже по конфузливой суетливости, с какою он обдергивал на себе рубаху, я видел, что он поддакивает только из вежливости, не верит ни в одно слово Мерезова, и барин, по его мнению, говорит великие глупости. Левантина сидела в отупении, точно речь шла не о ней. Я сбегал в усадьбу за гофманскими каплями. Левантина проглотила лекарство с неохотою: зачем, мол? все равно не поможет…
– Прошло?
– Нет, сосет.
А у самой глаза все больше и больше выцветают под серым налетом суеверного ужаса. Так мы ее и оставили, в предчувствии нового припадка и в молчаливой, но твердой вере в свою порчу. Повстречали Виктора: едет зверь зверем на сенном возу. Скатился на землю.
– Что, господа, слыхали наши дела хорошие? Я, Василь Пантелеич, теперь в одной надежде – переломать подлецу Артему ноги колом.
– А я, Виктор Галактионыч, посоветую тебе – не горячись. Изуродовать человека и попасть за это в острог недолго. Я было думал, что ты, как парень грамотный, бывалый, не веришь пустякам. Но уж если и ты поддаешься этой дури, постарайся покончить дело миром, без насилия. Если ты считаешь Артема способным посадить болезнь в женщину, то он должен уметь и снять ее обратно. Поговори с ним.
– Барин хороший! как я буду с ним говорить, коли у меня сердце кипит? Я было уже искал его сегодня… с колом-то… Догадлив, треклятый: ударился в лес, будто за дровами… Да нет, брат, шалишь! у нас не отбегаешься! найдем! Девок портить… это что же такое?
– Ну, если ты не можешь спокойно перетолковать с ним, давай, я поговорю.
– Благодарствуйте, – подумав, сказал Виктор. – Известно: вас он лучше послушает. А ваша, Василь Пантелеич, правда: хоть мы много обижены, худой мир лучше доброй ссоры. Если ему, собаке, надо сорвать с нас денег, вы, барин, обещайте, не скупитесь: тятенька для Левантины не пожалеет…
– Хорошо… Хотя – вместо денег, не пообещать ли ему лучше урядника?
– Урядником ли, за деньги ли – только, чтобы он нашу девку освободил. А не то – не быть ему, смердюку, живу. Так и скажите. Я, брат, шутков-то не очень уважаю.
– Ишь какой Валентин своей собственной Маргариты! – засмеялся Мерезов, провожая Виктора глазами. – Ты посмотри, как он сидит на возу: даже в спине чувствуется угроза. Конечно, я говорил очень благоразумно, но, сказать откровенно, было бы превесело стравить его с Артемкою.
– Черт знает что лезет тебе в голову, Василий Пантелеич! Убийства захотелось!
Мерезов покраснел.
– И представь: совершенно искренно, – проворчал он, – Вот оно, одичание-то. У людей горе, а ты пуще всего боишься, чтобы оно не разошлось пустяками и не пропал для тебя трагический анекдот.
Мы отправили Савку на поиски Артема. Пришел Галактион: Левантине опять было нехорошо. Он просил у Мерезова лошади – доехать девке с матерью до Мисайловки.
– Хочешь свести к фельдшеру? Хорошее дело.
– Я так полагаю: не лучше ли к батюшке? – замялся Галактион.
– Покажи и фельдшеру, и батюшке; в один конец коня-то гонять. Но как же Левантине ехать вдвоем со старухою? Твоя Матвеевна – тоже сосуд скудельный; я думаю, сама не помнит, когда была здорова. Если с больною случится в дороге припадок, она и помочь не сумеет.
– Что поделаешь, Василь Пантелеич! Горячая пора: больше посылать некого. Сено свозим. Все: и люди, и лошади – в лугах. У меня своих четыре коня, а вот пришел кучиться твоей милости насчет меренка. Жарынья парит… не дай Бог скорого дождика: сгноит весь сенокос. Вот и поспешаем, как в котле кипим. И то горе, сударь, что Левантина занедужала: две руки вон из поля… как других-то отнимешь от работы?
– Саша, – сказал Мерезов, – мы давно не были у отца Аркадия. Не проехаться ли за компанию?
Я не имел ничего против. На прощанье Мерезов долго внушал Галактиону, чтобы он присматривал за Виктором и не допустил сына до какой-нибудь мстительной дикости.
– Слушаю, батюшка, – печально согласился старик.
До Мисайловки считалось верст восемь. Больную с матерью усадили в телегу на сено. Мерезов правил. Я сел на облучок. Едва телега тронулась, Левантина почти тотчас же задремала. Я следил за нею. Она, заметно, грезила. Мало-помалу ее сонное и при сомкнутых глазах грубоватое лицо оживилось улыбкою – чувственною и самодовольною. Губы раскрылись, на щеках разыгрался тяжелый румянец. Сон забирал ее глубже и глубже. Она начала бормотать. Мерезов оглянулся и головой тряхнул: очень уж привлекательною показалась ему Левантина с этим новым для нее страстным выражением в лице, с таинственным лепетом на губах… Вдруг она вскрикнула, взметнулась и – сразу все лицо и шея в поту, как в бусах, – села в телеге, дико озираясь мутными глазами.
– Привиделось что-нибудь страшное? – спросил я.
Она прошептала:
– Не…
Но потом, утирая лицо передником, прибавила:
– Так… мерезжит…
– Что мерезжит? – не понял я.
– Нечто… маячит…
– Коротко и неясно! – проворчал Мерезов, постегивая кнутом меренка.
– Ты не бойся: это от дурноты, – утешил я Левантину. Она молчала.
– Под ложечкой все томит?
– Томит.
Мы огибали хомутовский крестьянский лес. Левантнна шепталась с матерью, вероятно рассказывая ей свой сон, и, должно быть, очень страшный, потому что худое лицо Матвеевны вытянулось выражением мертвого ужаса; она охала и крестилась. Глядя на встревоженную мать, Левантина распустила губы и захныкала без слез, но с ревом, словно блажной ребенок. Она завывала до самой Мисайловки, но, въезжая в околицу, сразу оборвала свою волчью музыку и утерла кулаком сухие глаза.
Мы издалека заслышали широкий разлив скрипичных звуков. О. Аркадий встретил нас уже слегка в настроении Гекубы.
– Откуда вы, эфира жители? – завопил он и не хотел ничего слушать о деле, пока не угостил нас водкою и таранью. Мы объяснили, зачем приехали. О. Аркадий слушал на ходу, бегая по своему маленькому зальцу из угла в угол, широко вея полами парусинного полукафтанья и рыжею бородищею, которую он сам называл «небесною метлою». Потом стал в позицию, таинственно сощурил зеленоватые глазки и зачитал:
Но слушай: в родине моей
Среди пустынных рыбарей
Наука дивная таится.
Под кровом вечной тишины,
Среди лесов, в глуши далекой
Живут седые колдуны;
К предметам мудрости высокой
Все мысли их устремлены;
Все слышит голос их ужасный,
Что было и что будет вновь,
И грозной воле их подвластны
И гроб, и самая любовь.
И я, любви искатель жадный,
Решился в грусти безотрадной
Наину чарами привлечь
И в гордом сердце девы хладной
Любовь волшебствами зажечь.
Он окинул нас торжествующим взглядом, щелкнул языком и подбоченился.
– Каково прочитано, ребята?
– Отлично, батя: хоть бы Александру Павловичу Ленскому.
– Ага! меня Николай Карлович Милославский, Василий Васильевич Самойлов, Иван Васильевич Самарин, Николай Хрисанфович Рыбаков слушали и одобряли… А я сижу, как пень, в Мисайловке, и ко мне возят отчитывать порченых девок! Я царь, я раб, я червь, я бог! Слушайте, братцы!
Он схватил скрипку и запилил по струнам с диким воодушевлением. Мерезов нахмурился:
– Ты, Александр, недавно попрекнул меня, что я ничего не читаю, – заговорил он. – Вон – ответ тебе, полюбуйся: хорош наш Гекуба?
– Чтение-то при чем?
– При том, что я глупостей не чтец, а умная животворная книга порождает волнения, опасные для нашего брата, слабохарактерного человека, заброшенного на дно колодца… Помнишь, как у Щедрина меринос захирел и издох оттого, что увидел во сне вольного барана? Мы, брат, тут тоже мериносы в своем роде. Прозябаем и так и сяк, пока спит мысль, пока чужая далекая жизнь не видна и не завидна. А чуть растормошил себя – и окружат тебя насмешливые и укоризненные призраки, и… и сам не заметишь, как либо сопьешься, либо удавишься.
Мерезов спохватился, что говорит с чрезмерным волнением, и перешел в свой равнодушно насмешливый тон.
– А мне жизнь дорога, и водка здешняя не нравится. Поэтому – черт с ним, с вольным бараном! Пускай его Гекуба видит… Хочешь, я покажу тебе, откуда его «слабость»? Вот он лежит, корень-то зла.
Мерезов кивнул на толстую книгу, забытую на подоконнике. «Шопенгауэр. Мир как воля и представление», – прочитал я на корешке.
– Это ты верно! – торжественно возгласил о. Аркадий, опуская скрипку. – С него началось, с Шопенгауэра. Ибо он меня сперва огорчил, а потом вознес.
– Всякий раз запивает, когда проглотит книгу себе по сердцу, – объяснил Мерезов.
Аркадий мотнул своею сверкающей бородою:
– Верно! Потому что тогда дух мой жаждет парить, а мысль расшириться, – горизонт же мой низок и узок, и вмещаться под него, без этого напитка, весьма огорчительно.
– Хорошо парение духом – к выпивке!
– Врешь, киник! подтасовываешь! Я не парю к выпивке, но выпиваю, скорбя, что парить бессилен.
– Ну, не пари, семинария несчастная! кому надо?
– Мне надо, ибо я не самоотчаянный киник и не эгоист, подобно тебе, погрязший в животном самосохранении, но любопытный и доброжелательный человеколюбивец, алчущий знания и надежд… «Духа не унижайте!», – сказал апостол.
– Пришибет тебя кондрашка – вот тебе и будет знание, – с досадою сказал Мерезов.
– Эк чем испугал! – равнодушно сказал Аркадий, набивая рот таранью.
– Смерть, стало быть, не страшна?
– Чего ее бояться? Я не троглодит, мню себя бессмертным быти. У Бога, брат, все на счету. Блажен раб, его же обрящет бдяща. Позовет Он мою грешную душу, – вот он я, Господи, весь, каков есть… со всем моим удовольствием.
– В таком-то неглиже, пожалуй, и неудобно явиться, – поддразнил Мерезов.
О. Аркадий невозмутимо отразил насмешку:
– Уж это – Его воля: каким позовет, таким и предстану. Грех мой со мною и вера моя, упование жизни моей, при мне. А Он, брат, благой – не нам чета, людишкам зложелательным, насмешливым и брезгунам… Он вникнет и разберет…
– Ты и мужикам это внушаешь?
Аркадий мотнул головою:
– И мужикам.
– То-то твоя Мисайловка вовсе с пути спилась!
Аркадий не смутился:
– Да ведь и ты вовсе с пути спился, а тебе я никогда ничего не внушал.
Мерезов не нашелся что ответить.
Я напомнил о Левантине и Матвеевне, ожидавших на крыльце. Мерезов поднялся с места:
– В самом деле, пойдем-ка, поп.
Я остался в комнате, убоясь солнечного пекла. На полочке под образами я заметил черную книжку, календарь-поминанье Никольского издания. От нечего делать я стал просматривать длинный список друзей, сродников и излюбленных прихожан, записанных о. Аркадием за здравие и за упокой.
Мерезов возвратился: бабы пожелали говорить с о. Аркадием наедине.
– Что ты нашел? – спросил он, заметив улыбку на моем лице.
– Взгляни.
Под 7 апреля отец Аркадий записал: «Упокой, Господи, душу раба Твоего болярина Георгия (он же Гордей) из англиканских иноисповеданцев». Под 27 января был помянут болярин Александр, от супостата неправедно убиенный. Иноверец-англичанин Василий предназначался к поминовению во все дни.
Мерезов расхохотался.
– Экий чудище! Ведь это он поминает своих любимцев лорда Байрона, Пушкина и Шекспира. Совсем дитя этот поп! даже трогателен. Батька! – обратился он к входящему Аркадию, – что ты чудишь? Вздумал молиться за упокой шекспировской души!
– Коли я его люблю?! – пробормотал Аркадий, опускаясь на стул.
– Смотри: дойдет до благочинного – будет тебе ужо «иноверец Василий»!
Аркадий махнул рукою:
– Доходило… Сосед донес… Знаешь, емельяновский Вениамин, что в воротничках ходит и таксу за требы завел…
– Что же?
– Ничего. Благочинный вызвал в город. «Правда ли, говорит, будто вы молитесь за упокой иностранного писателя Вильямса Шекспира, именуя его иноверцем Василием?» – «Сущая правда, ваше высокоблагословение». – «Зачем же это?» – «Затем, что ежели я, любя сего писателя и желая ему небесного царствия, не помяну его, кто же другой догадается его помянуть? Молитва же и Шекспиру нужна, как всякому покойнику… Ну, благочинный – он у нас академик – принял мой резон… опять же каноническими правилами оно не запрещено… отпустил меня с миром. А Вениаминке – нос».
Мы возвратились в Хомутовку вдвоем с Мерезовым, без Галактионовых баб, потому что о. Аркадий приказал Левантине остаться до другого дня, на обедню и молебен об исцелении болящей. Ехали мы довольно мрачно. От жары и вина у Василья Пантелеича разболелась голова и разгулялись нервы.
– Проклятая судьба! – твердил он, – проклятое безденежье! Не угодно ли медленно издыхать в безвинной ссылке, в медвежьем углу, где еще привораживают девок и сантиментальный поп записывает в поминанье Василия Шекспира!
– Кто тебя держит здесь? Поезжай в Москву, возьми службу.
– На пятьдесят целковых в месяц? Спасибо.
– А тебе – чтобы прямо в рот летели жареные рябчики?
– Так воспитан – не перевоспитываться стать на тридцать третьем году. Разве определиться учителем хороших манер к коммерции советнику из бывых свиней? Говорят, недурно платят и хорошо обращаются: даже метрдотелем не зовут. Но ведь я все-таки Мерезов. Одного моего предка царь Петр повесил за ребро, другого Борис Годунов за шею, а третьего царь Иван посадил на кол. Как же мне, после кола, ребра и шеи, в прихлебатели к бывой свинье-то? Еще эти висельники-предки начнут сниться по ночам… А пятьдесят рублей в Москве – одна игра ума, на голодный желудок. Здесь я, по крайней мере, сыт и – каков ни на есть – барин, а не пролетарий.
Артем поджидал нас. От перепуга, со злости, с недавних ли введенских побоев, он был желт, как пупавка.
– Изволили спрашивать? – хрипло спросил он, отвесив поклон и прыгая глазами то на меня, то на Мерезова.
– Изволили. Что ты, братец, наделал? А?
Артем воодушевился.
– Барин! ваше высокоблагородие! Сами судите – вы господин, разум имеете, наукам обучались – статочное ли дело взводят на меня наши сиволапы? Кабы я знал бабий приворот, нешто бы я был Артемка-бобыль? Ступай бы прямо в губернию да полони самую богатейшую купчиху, со всем мужниным сундуком. Эка невидаль их Левантина, – глаза его блеснули враскос, – стану я из-за нее, белоглазой, губить душу, вязаться с нечистым! А Вихтарь Глахтионыч, между прочим, обещает меня извести… Господи! где же правда-то? Правда-то где, я говорю, Василь Пантелеич?
– Погоди, не трещи. Значит, ты не колдовал над Валентиною?
– Василь Пантелеич? Мудрый вы господин, наукам обучались: какое колдовство есть-живет на свете? Я – за генералом Ганецким – прошел наскрозь всее Турещину; одначе и там видел колдунов не гораздо много, а больше ни одного. А они тут, идолы, в лесу сидя, до колдунов додумались. Коновал я хороший – это точно. Лечу лошадей, коров, знаю такую молитву против овец, чтобы сгонять с них червя. А больше – хоть присягу принять – ничего мне не ведомо.
– Я, братец, и сам, без тебя, знаю, что колдунов не бывает на свете. Но видишь ли: кто, по суеверию своему, верит в колдовство и думает, что он околдован, тому может сделаться нехорошо, без всяких снадобий и наговоров, от одного воображения. Так, по моему мнению, заболела Валентина. У тебя скверная слава, что ты привораживаешь женщин… квасом, что ли, каким-то…
– Лопни глаза мои, напраслина, Василь Пантелеич.
– А помнишь, на Троицу ты сам похвалялся над этим?
Артем досадливо передернул плечами:
– Запамятовал, ваше высокоблагородие. Хмелен был. Мало ли что у пьяного язык болтает – голова не знает. Кабацкая хмелина сильна: захочет – головою о тын ударит.
– А за что побили тебя введенские мужики?
– Опять глупость ихняя, ваше высокоблагородие. У мужика с наших выселков – Мокеем зовут – захромал конь: насекся в болоте на остролист. Я мастерил коню пластырь, а введенские дуроломы выдумали, будто я готовлю питье для девок. Необразованность!
– Объяснение правдоподобно, – заметил мне Мерезов по-французски. – Однако он что-то лжет.
Мне тоже сдавалось, что Артем, хотя издевается над колдовством, сам верит в него глубоко – и только заигрывает вольнодумством с неверами-господами.
– Что меня произвели в колдуны, тут, ваше высокоблагородие, я должен сказать спасибо мисайловской дьячихе, с нее пошло… что она, выходит, была со мною в грехе. Но я тому ничем не причинен: она сама повесилась мне на шею. Не дубьем же было отбиваться от нее – не монах я. Народ видит, что баба дурит не путем, и загалдел: колдун Артемка, приколдовал дьячиху. А чего было колдовать? Вы, ваше высокоблагородие, видали ли дьячка-то? Мразь несуразная! От этакого мужа сбежишь и к водяному деду, не то что к Артемке… Насчет же колдуна я на народ не обижался; потому полагал так: пусть лаются, от слова не станется, а по коновальской части мне от этой славы, будто я колдун, даже большой фарт – верят крепче… Да вот и наконовалил себе беду!
– Надо ее поправлять, Артем. Девка болеет оттого, что убеждена, будто ты ее околдовал. Значит, ты должен расколдовать ее, то есть выгнать из нее это убеждение. А сделать это очень просто. Завтра я приглашу сюда Галактиона, Виктора, самоё Валентину. Ты при них поцелуешь икону, что не имел, не имеешь и не будешь иметь злого умысла на Валентину и желаешь ей впредь доброго здоровья. Согласен?
Артем переминался с ноги на ногу – угрюмый, сутулый – и молчал, не поднимая глаз.
– Увольте, ваше высокоблагородие, – глухо пробормотал он наконец.
– Не хочешь? почему?
– Так… неподходящее дело…
– Странно, Артем, очень странно. Ты понимаешь ли, что своим отказом ты подтверждаешь подозрение Галактионовой семьи?
– Точно так-с.
– Ты подвергаешь себя большой ответственности и опасности.
Артем сделал плаксивое лицо.
– Я, ваше высокоблагородие, коли что, побегу к уряднику жалиться.
– А урядник, когда узнает, из-за какого дела Галактионовы ребята злобятся на тебя, отправит тебя к судебному следователю.
– Стало быть, погибать надо? – горько усмехнулся Артем. – Не в бессудной стороне живем, барин.
– Разумеется. Только мне сдается, что лучше бы тебе с Комолыми честью, без суда. Ты так опорочен, что на суде тебе придется плохо. Я не неволю тебя, поступай, как знаешь, но мое дело предупредить.
Долго длилось молчание.
– Нет, не могу я этого! – решительно воскликнул Артем. – Обидно очень.
– Твоя печаль.
– Хоть вы-то, Василь Пантелеич, не отступайтесь от меня, дайте сколько-нибудь защиты!
– Ну, брат, извини: я тебе указываю средство помочь делу, ты не согласен. Больше я ничего не могу придумать, чем тебя выручить. Будь что будет. Я умываю руки.
– Так-с…
Артем повесил голову.
– Больше я не надобен вашему высокоблагородию?
– Нет. Ступай.
Он шагнул к двери, почесал затылок и опять вернулся.
– Вот что, барин. Икону целовать я не стану. Дело не стоит того, чтобы беспокоить угодников. А – просто – скажите вы Вихтарю Глахтионычу, что – пес, мол, с ихней девкой! – я о ней и думать забуду, какая она. И он бы тоже свои дурачества оставил – насчет то есть дубья. Ну, и дары бы они мне прислали: должен же я за свой срам профит иметь; за многим не гонюсь, но чтобы честь честью.
На том покончили. Наши министры, узнав, что Артем обещал оставить Левантину в покое, решили хором:
– Врет.
– Время волочит, – объяснила Анютка, – либо выпить хочется: надумал сорвать с Комолых мало что на кабак.
– Не таковский парень, – трубила Федора, – чтобы отступаться от своего. Тоже непутные-то, которых он держит на послушании, не очень любят, коли хозяин заставляет их работать понапрасну, – сперва испорти, а потом поправь.
Савка поддерживал:
– Да и девка больно зазнобила его. Энта – как поджидал он вас – разговорились мы по душам. Так у него, чуть помянешь Левантину, глаза светятся, ровно у волка. Плевать, говорит, я хотел на Вихтаря! Уволоку девку из-под носа у Комолых: моя будет. Не то что бить меня, – сами придут ко мне кланяться в ноги, чтобы взял Левантину замуж, снял срам с семьи. А дубье, говорит, нам не диво: не на одних девок – и на дубье бывают заговоры. Иной бы, говорит, и не встал после введенского бойла, а я – хоть пощупай – жив человек.
Однако Комолые поверили Артему. Анна Матвеевна послала ему кушак, шапку и рубль денег. Левантина успокоилась; истерики ее прекратились, как только она освободилась из-под гнета суеверного страха. Дары Артем, как предсказала Анютка, немедленно пропил у Федулы Пихры.
– Что мало носил? – посмеялся кабатчик.
– Наносимся и других, почище, – хвастливо возразил Артем. – Теперь, брат, Комолые сидят у меня в кулаке: чего хочу, того прошу.
– Ты же, сказывают, снял наговор с девки?
– Ничего не скидывал, и невозможно его снять, потому – слово мое прибито крепко-накрепко… прямо сказать, прогвозжено. Так – даю девке прохладу: пущай отдохнет, пока ко мне с уважением. Опять же и господа с усадьбы просили: Артемий Филиппович! сильный ты человек! пожалей, не позорь Комолых!.. Я что же? Я, брат, добер: коли ко мне с уважением, я ничего, прощаю. Но ежели, заместо уважения, гордыбачат, сейчас произведу все действо назад. Вихторка у меня еще попляшет!
Эти пьяные похвальбишки дошли до Левантины: целительный эффект нашего вмешательства был убит ими наповал; девушка снова загипнотизировала себя страхом порчи.
Не прошло недели, как до нас дошли слухи, будто Левантина «ходит по ночам» и намедни совсем было ушла из избы, да, на счастье, проснулся Виктор и поймал сестру уже в сенях, когда она шарила дверную щеколду, чтобы выбраться на крыльцо. Окликнутая братом, Левантина закричала, упала и сильно расшиблась лицом о порог. Семья всполошилась. Левантина произвела на всех странное впечатление: она осматривалась, точно со сна, и, по-видимому, сама не понимала, как, когда и зачем она забрела в сени. На вопросы молчит – и лишь с усилием припоминает, что с нею было. Потом стала было нескладно вывираться, будто на улице больно опасно лаяли собаки, и она, тревожась за овец, шла проведать, нет ли какого лиха. За эту ложь – во всю ночь хоть бы одна дворняжка тявкнула – Галактион и Виктор сильно избили Левантину. Они предположили, что вся история с порчею, стоившая им стольких волнений, была надувательством и просто Левантина сама слюбилась с Артемкою и, столковавшись с ним, теперь бежала к нему на свидание.
– К Артемке шла, подлая? Сказывай!
Под братним кулаком Левантина упала на колени и простонала:
– Взмануло…
Разъяренный Галактион сшиб дочь на пол и истоптал ногами. Он убил бы ее до смерти, если бы Матвеевна не бросилась между озверелыми мужчинами и их жертвою:
– Что вы делаете, Ироды? за что увечите девку? Посмотрите на нее: нешто она в себе властная?
Левантина, голося, ползала у ног матери:
– Мамынька-голубонька! кабы я своею волею! Так вот весь день-деньской и тянет, и сосет. И во сне видится… манит, зовет: поди да поди!.. Стыдовая моя головушка! Убейте меня лучше, братцы родные, чем отдавать на этакое надругание! Не уйти мне, видно, от своей судьбы: достанется моя девичья краса постылому…
Если в этот раз у Виктора и Галактиона остались еще некоторые сомнения относительно искренности и болезненного состояния Левантины, то следующая ночь убедила их вполне, что девка в себе не вольна. Она разбудила семью глухими стонами. Зажгли огонь и увидали в окне не Левантину, но лишь половину Левантины: она высунулась до пояса во двор, но застряла в окне бедрами и, придавленная подъемною рамою, не могла двинуться ни взад, ни вперед. Виктор и Маргарита забежали со двора, чтобы протолкнуть Левантину назад в избу – и, заглянув в ее лицо, ярко озаренное месячным светом, ахнули: глаза Левантины были закрыты. Она продиралась сквозь окно и тянулась вперед руками – в глубоком сне, и, лишь когда Виктор громко окликнул ее, она, как в прошедшую ночь, жалобно закричала и не упала только потому, что не могла упасть. При пробуждении сердце у нее билось, как перепел в сетке, и все ее грузное тело ходило ходенем от частого и тяжелого дыхания…
Я, наслышавшись этих чудес, звал было Мерезова полюбоваться Левантиною «в фазисе сомнамбулизма», но он махнул рукою:
– Будет, повозились – и довольно… Там, брат, начинает сильно пахнуть уголовщиной… Того гляди влопаемся свидетелями в скверную историю.
Действительно, Виктор ходил с нехорошими, зловещими глазами, Галактион – тоже, и оба были как-то неестественно спокойны. Мы слышали, что они побывали с жалобою на Артемку в волости и в стану и были жестоко осмеяны за невежество просвещенным волостным писарем и еще более просвещенным письмоводителем станового… Артем поднял голову и, пользуясь паническим ужасом к нему Анны Матвеевны, шантажировал старуху грабительски. Левантина – исхудавшая, подурневшая, полубезумная – ждала каждой ночи как казни.
– Ништо, дочка, – шептала ей старуха, – ноне уснешь. Я таки ему, подлецу, снесла полтинничек в клубке ниток: обещал два дни не мучить… Только мужикам не сказывай: ругать станут, что деньги бросаю.
Однажды я стоял с Виктором, и он рассказывал мне, как они с отцом были в стану.
– «Дураки вы, дураки, а еще умные люди! – сказал нам письмоводитель, – это не порча, а липносиз… Супротив же липносизу законов еще не написано, да и суд ему не верует, потому дело темное, внове». Так мы и пошли назад с липносизом!
В это время Артем прошел мимо нас с нахальною усмешкою. На лице Виктора хоть бы одна черточка дрогнула; он даже не взглянул на своего врага. Для такого гордого и гневного человека это было странное поведение. Очевидно, Виктор что-то удумал – и крепко… Я заметил, что вся Хомутовка смотрит на Комолых с тем же боязливым предчувствием скорой и неизбежной беды над этим домом, как и Мерезов; от них заметно сторонились.
А между тем нервная атмосфера, внесенная в семью болезнью Левантины, оказывала свое действие на впечатлительную и суеверную среду: припадки Левантины отразились, хотя в слабейшей степени, на Маргарите и Юльке…
Днями тремя позже того, как завыкликала Юлька. Введенские рыбаки, ведя невод под Кувшинным Яром, выволокли из Оки свежий труп Артема Крысина, Полчерепа было снесено.
Виктора арестовали и выпустили: он, как все Комолые, доказал свое alibi в ночь смерти Крысина. Не имея других подозрений, следствие признало Артема жертвою несчастного случая. Кроме разбитой головы, тело не носило боевых знаков. А голову Артем, очевидно, разбил о сваю, близ которой был найден. Кувшинный Яр такое местечко, что сорваться с него в Оку немудрено даже трезвому и днем, – только зазевайся; а в последний раз Артемку видели сильно навеселе, и уже в глубокие сумерки. Он собирался идти домой, на Подшиваловские выселки, и именно береговою тропой. Федул Пихра даже предупреждал его, что тропа на Кувшинном Яру, пожалуй, неладна, так как днем была сильная гроза и размочила глину, – не случилось бы оползня.
Все эти подробности писали мне уже в Москву Мерезов и о. Аркадий. Последний прибавлял: «А все-таки она вертится! как сказал судьям своим премудрый и неправедно обвиненный философ и астроном Галилей. Артемий не утонул, но утоплен, – и, разумеется, никем другим, как Виктором Комолым. Такова общая молва, и мое личное убеждение. Но утоплен не самовольно, а с тайного разрешения Хомутовского мира, которому Комолые поклонились о суде, когда не нашли его в других местах. Они указали старикам, что Артемий – враг не только их семьи, но и общественный; что теперь он позорит и разоряет их двор, а потом разлакомится и начнет шастать, как коровья чума, по всей деревне. Мир принял резоны Комолых, выдал им Артема головою и покрыл убийство, как не Викторов, но мирской грех. Любопытно, хотя и неистово, что, трое суток спустя по предании земле Артемкина праха, найден был на могиле осиновый кол, вколоченный столь глубоко, что, не могши его извлечь, должны мы были лишь подрубить древко сего знамени невежества вровень с землею. И кто же оказался виновником оного святотатства? Дурачок мой, псаломщик Евдоким, возмечтавший, что покойник, как колдун, будет вставать из могилы, дабы мучить его и жену его, находившуюся когда-то с Артемом в непозволительных отношениях. Таково-то жестоки наши нравы».
Из кратких записок Мерезова и из пространных философствований отца Аркадия я последовательно узнавал, что Галактион женил Виктора, Левантину выдал замуж за писаря – того самого, который отрицал старинную порчу в пользу модного «липносиза», – и чрез это забрал еще большую силу в округе; что Савка с ноября – солдат; что рябую Анютку, о Святках, в два дня убрал дифтерит и что Мерезов, сверх всякого ожидания, был очень поражен ее смертью: струсил, заскучал и с той самой поры частенько запивает. Потом письма стали приходить реже, и наконец деревня вовсе замолкла. Год спустя, зимою, проезжая в Киев, я не поленился сделать двести верст крюка, чтобы проведать Василия Пантелеича. Увы! он встретил меня хмельной и проводил хмельной; опух, обрюзг и… поглупел. Прежний мрачный юмор его оставил; шуточки выходили плоские, натянутые, либо тошнотворно сальные. Вместо Анютки и Савки, по хозяйству тормошились какие-то грязные и ленивые сморчки. «Государственный совет» частью вымер, частью вовсе обессилел – и валялся, в голодном полузабытьи, по плохо топленным печкам и лежанкам, ожидая, скоро ли Господь пошлет смертного ангела по их стариковские души и избавит их от собачьего житья.
Зато Федора потолстела чуть не вдвое, рядилась, жила уже не в людской, а в комнатах, имела вид гордый и повелительный, кричала на прислугу. Разве слепой не заметил бы, что она полная хозяйка в доме и Мерезов попал под ее тяжеловесный башмак. Я прожил в Хомутовке два дня.
– Заезжай как-нибудь еще, – угрюмо проводил меня Мерезов. – На подножный корм… попаси Навуходоносора…
Но нам не суждено было свидеться снова. Осенью следующего года о. Аркадий телеграфировал мне, что Василий Пантелеич застрелился, оставив в объяснение своего самоубийства всего три слова: «Сыт по горло».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.