Текст книги "Важнее, чем политика"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Петр Вайль. Нет, ну она, конечно, может меняться, потому что есть все-таки у нас, слава Тебе, Господи, примеры: Чаадаев – не попадающий в матрицу, Пушкин – не попадающий. Вернее, иногда попадающий, иногда нет. На то он и художник. Константин Леонтьев, Василий Розанов. Есть люди, которые не попадают в эту матрицу. Но это ориентиры той самой интеллигенции, которой 5–7 %. Не знаю, нужно ли больше? Но они есть. А вот остальное все матрично, и вы это видите по результатам экзит-полов и других всяких полов. И вы знаете, что это так, оно неизменно. Пока неизменно.
Голос из зала. Вера Анисимова, студентка МГИМО. Тенденция к упрощению языка и безграмотности – этим грешат только российские СМИ или это общемировая тенденция? И как обстоят дела с телевидением, например, в странах бывшего Советского Союза? Что там происходит?
Петр Вайль. Я немножко знаю Украину. Там дело обстоит гораздо лучше, чем в России. Просто потому, что там свобода. Действительно, там нет этой нивелировки всех центральных каналов, которые на российском телевидении вещают одним и тем же языком на одну и ту же тему. Я только что был на Украине. И смотрел, и читал, и, конечно, зависть острая.
Что касается вообще упрощения. Да, конечно, это во всем мире существует. Но это опять-таки нормально. Мне-то кажется, что горевать по этому поводу нельзя и бессмысленно. Как Георгий Иванов говорил: «И бессмыслица и грех». Ну, глупо сетовать на то, что из водопроводного крана вода течет, а не бордо. Или что окна застекляют стеклом, а не бриллиантами. Так же и тут. И то, что массы читать должны Донцову, а не Джойса, правильно. Потому что можете себе представить страну, в которой все читают Джойса? Ну, атас, бежать из этой страны, потому что там резать начнут уже через день. То, что люди так говорят, – это нормально. Но только вот эти самые 5–7 %, они обязательно должны быть. И они должны определять способ языкового существования, способ мышления, а остальные – ради Бога.
Голос из зала. Сергей Зыков. Вы рассказали о тенденциях в профессиональной журналистике. Я бы хотел обратиться к вопросу народной журналистики, в частности, блогосферы. Люди, которые ведут блоги, собственные дневники. У кого учится эта журналистика, какие тенденции она перенимает? Ведь люди, которые интегрированы в интернет, они, на мой взгляд, меньше смотрят телевизор, и значит, меньше учатся плохому. И никто их не ограничивает в свободе мысли и письма.
Петр Вайль. Вы абсолютно правы. Вообще, низкий поклон, в пол, интернету за то, что он вернул людей к писанию. Ведь это же нужно осознать: телефонная эпоха разучила людей писать. А электронная почта заново научила. Мы можем как угодно ругать этот тип письма, но то, что люди начали опять писать, – несомненное благо. Люди стали тюкать по клавишам и вспоминать, что фразы состоят из слов, а слова из букв.
Голос из зала. Екатерина Ковалева. Язык – огромная сила народа. Может ли власть как-то использовать эту силу в своих целях?
Петр Вайль (отвечает несколько разочарованно, но последовательно продолжает гнуть свою линию). Мы ведь уже говорили об этом. Нет. Конечно, нет. Потому что язык сильнее, умнее и больше не только любого из его носителей, но и всех носителей вместе взятых. Это стихия. Это цунами. И управлять им даже в самые кромешные годы не удавалось. При Сталине появлялась такая хреновина, как Андрей Платонов. Язык, сопоставимый по мощи с тем явлением, которое он отражал. Революция октябрьская – грандиозное явление, самое грандиозное, какое только было в ХХ веке, и единственный языковой аналог ему – Андрей Платонов. А им нельзя было управлять.
Голос из зала. А почему именно английский играет в современном мире такую роль?
Петр Вайль. В каждую эпоху было свое лингвофранко. Когда-то латынь, потом на стыке XVIII–XIX веков французский, а теперь английский. И я думаю, что это совершенно закономерно. Во-первых, английский язык богатый. Он гораздо богаче русского. Давайте так уж, по-честному, скажем. Лексический запас английского примерно в два раза больше русского. Кроме того, у английского есть такая особенность: у него любое существительное является глаголом. И это, конечно, удобство общения невероятное; такая гибкость! И кроме того, как я сказал, английский – очень логичный язык. Так и получилось, что английский стал лингво-франко современного мира. Тут ничего не поделаешь.
Голос из зала. Ольга Гаврилова. Во-первых, хотела поблагодарить вас за очень живое, яркое, сочное выступление. Во-вторых, проблема безграмотности, действительно, более чем серьезная. И грамотный русский язык становится просто роскошью для тех 5–7 %, которые определяют способ мышления, способ существования. Проблему мы обозначили. А какие вы можете предложить способы ее решения? Как, например, бороться с безграмотностью СМИ и прежде всего телевидения?
Петр Вайль. Единственное лекарство – свобода. Я когда приехал в 1978 году в Нью-Йорк, совершенно очумел. Включаю телевизор – а там опрос людей на улицах. Я думаю: Боже мой, почему они так все болтают? Как будто тренировались всю жизнь, или все Щукинское училище закончили. Подносят микрофон: ла-ла-ла, и пошло. А потом я понял, что свободный человек и говорит свободно.
Голос из зала. Владимир Дребенцов. В продолжение вопроса об английском языке. Я согласен, что язык богатый и, как вы говорите, более логичный. В любом стандартном языковом курсе есть графическая иллюстрация структуры английского абзаца и русского абзаца. Английский – это такая череда стрелочек, следующих друг за другом. А русский – это череда стрелочек, которые все время бегают в разные стороны, сплошь деепричастный оборот. Но это определяется не бедностью языка, а попыткой объяснить весь мир сразу. И в этом отличие российской культуры от прагматичной протестантской англоязычной. В своем рассказе о современном русском языке, языке массовой культуры, политическом языке и в ответе на ряд вопросов вы, по-моему, проводили идею о том, что русский язык приближается вот к этому стандартному, более логичному, более прагматичному строению речи и, соответственно, мысли. Видите ли вы возможность, чтобы речь оказала обратное влияние на культуру, и российская культура стала более прагматичной, логичной? Или все же язык является подчиненным явлением, и российская культура от упрощения языка не изменится?
Петр Вайль. Давайте сразу делить все на два, потому что российская массовая культура такой уже стала. Что касается культуры… даже не знаю, какое слово применить… элитарной, высокой, какой угодно, то она все равно в рамках 5–7 % будет существовать по своим законам. Электронная культура языка, которая вынуждена считаться с тем, что в минуте 60 секунд, и других вариантов не бывает, она будет, конечно, все более и более лапидарной. А что касается людей, которых мы более или менее уважаем, почитаем, берем под козырек, они все равно не пойдут по этому пути.
Голос из зала. Нина Добрушина, преподаватель Вышки, филолог. У меня создается ощущение, что есть некоторые противоречия в ваших речах. Вы начали с такой похвалы терпимости: вроде бы язык – естественная структура, меняющаяся и обновляющаяся независимо от внешнего давления. Это изменение никак нельзя остановить, препятствовать ему, и не стоит даже пытаться этого делать. С другой стороны вы с явным отвращением приводите такие примеры, как слово «энергетика», которое не может быть положительным или отрицательным, потому что энергетика – это отрасль промышленности. Совершенно ясно, что тут как раз яркий пример изменения языка, сдвиг значения. Это слово просто приобрело новое значение. И когда вы высказываете по этому поводу отвращение, то не отказываете ли вы языку как раз в естественном праве жить и меняться? Чувства ваши мне понятны: язык – столь важное достояние, причем достояние личное, что человек не может принимать без эмоций перемены, происходящие в языке. Никто из нас не может равнодушно слушать, как молодое поколение говорит «красивее». Тем не менее, это тоже естественное изменение с которым бороться нельзя и которое оценивать нельзя. Нет ли противоречия в вашей позиции?
Петр Вайль. Есть, конечно. Противоречие между личным взглядом и попыткой взгляда общественного. Знаете, в русском языке словари предписывающие, а в английском – фиксирующие. Огромная разница. Если в течение 20 лет слово или оборот закрепляется в языке, оно включается в словарь. И это не вопрос вкуса, это вопрос статистики. Поэтому нравится мне эта энергетика или не нравится – закон есть закон, словарь есть словарь, не мое собачье дело, опять-таки. Но я лично так, как мне не нравится, говорить не буду. Я, повторяю, «на самом деле» и «как бы» уже перестал использовать, хотя они ни в чем не повинны. Просто чтобы не становиться в общий строй. Так что противоречие есть и оно нормальное, бытовое.
Голос из зала. Андрей Илларионов, бывший советник Путина, ныне оппозиционный экономист. Петр Львович, свобода – замечательна. Но если говорить о публичной речи, об использовании в ней различных языковых средств, то существуют ли, с вашей точки зрения, запретные средства, в частности, табуированные, нецензурные, блатные, или же нет? Я подчеркиваю, не для частной, бытовой, а для публичной речи?
Петр Вайль. Я-то думаю, что табуированные слова, в частности, русский мат, это грандиозное явление русского языка, которое нужно холить и лелеять. Но именно потому, что его нужно холить и лелеять, ни в коем случае нельзя давать ему вырваться в полный обиход. Как это произошло в английском. Там так называемые матерные слова при взрыве контркультуры в начале 1960 годов сделались обиходными и исчезли. Хотя английский мат, поверьте, ничуть не беднее русского, а может, даже и богаче, просто потому что английский язык старше. Все-таки надо помнить, что когда у них был Шекспир, у нас был Иван Грозный. Но они просто пропали. И это большая беда для языка.
У Довлатова есть виртуозное употребление, виртуозное абсолютно, когда у него фотограф говорит: «Я самого Жискара, б…, Д’Эстена снимал». Представляете, вставить словцо между именем и фамилией французского президента, а? Вот это мастерство! Так что мат нужно беречь. И, конечно же, этот пласт языка богатейший, грандиозный. Всего-то четыре слова, а сколько производных. Это ж ценить нужно, любить, но в расход не пускать.
Андрей Илларионов (продолжая реплику). А их ценить и любить следует только в речи писателей, или в речи политических деятелей тоже?
Петр Вайль. Речь политических деятелей должна подчиняться самым простым вещам, которым учили мама, первая учительница и великая литература: говори спасибо, извините и здравствуйте. Матом не ругайся. Политический деятель, который выходит за эти рамки – не политический деятель, а халтурщик. А писатель – совсем другое дело. Тут единственный ограничитель – мера его таланта.
Андрей Илларионов (не удовлетворяясь краткостью ответа). Какие еще ограничения для речи политических деятелей существуют?
Петр Вайль (еще короче). Все. Больше никаких нет.
Голос из зала. Валерия Касамара, замдекана факультета политологии Вышки. Господин Вайль, я получила такое удовольствие от вашей речи, потому что вы очень часто произносили мои любимые слова. Например, от слова «кирдык» испытала истинное наслаждение. И хочу сказать, что вы сыграли злую шутку с залом, потому что я сижу и подзуживаю студентов, чтобы они задали вопрос. На что они мне говорят: «Мы, когда формулируем вопрос, подсчитываем сколько раз мы скажем слово „как бы“ и передумываем его задавать».
Петр Вайль. «На самом деле».
Валерия Касамара. «На самом деле», «вот», «типа того»; поэтому злая шутка сыграна. Но вопрос в следующем: вы сказали, что сформировать вкус к хорошему русскому языку можно только в семье или на уровне личностного общения. На нашем факультете есть дисциплина «Введение в политологию», для первокурсников. И в рамках этого курса на семинарских занятиях мы читаем роман Набокова «Дар». Когда мы им задаем прочитать Набокова, я сразу предупреждаю: «Ребята, я понимаю, что все, что я сейчас скажу, вы поделите напополам и мне не поверите. Но прошу вас, не экспериментируйте, не надейтесь, что вы быстро прочтете все по диагонали, от начала до конца; читать вы будете долго, закладывайте время. Попытайтесь все отложить. У вас не получится это делать параллельно с чем-то: например, читать и переписываться в блогах. Это вкушение, прививка к хорошему языку. Идеально, если вы прочете весь роман. Но если не получится, там есть замечательная глава, посвященная Чернышевскому, которая нас больше всего интересует. Дочитайте хотя бы до нее и постарайтесь не сломаться; она в середине романа».
Большинство не верят. Начинают скользить глазами. Тормозят. И ломаются. Так вот, вопрос в следующем. Как вы считаете, возможно ли в юношеском возрасте привить любовь к этому полноценному русскому языку, потому что он тяжел, он филигранен, он ювелирен, он прекрасен? Спасибо.
Петр Вайль (скептически). Набоков здесь не самый лучший все-таки образец, потому что его язык, на мой-то вкус, вымученный. Он не настоящий, не естественный. Естественный язык я бы все-таки искал у Чехова и Бунина. А если уж современный язык, то читал бы Венечку Ерофеева. А у Набокова язык лабораторный. Но это мое личное мнение, выбор может быть другим. А так – конечно да. Нужно читать с детьми, с компанией, с друзьями, болтать, стараясь изъясняться так, чтобы тебя мог понять Чехов.
Голос из зала. Софья Петриченко. Прозвучала мысль о том, что в условиях свободы человек свободен в говорении. Не считаете ли вы, что в условиях абсолютной свободы наступает некое разрыхление смыслов и разрыхление социальной ткани общества, когда люди оперируют словами, но не смыслами? Вот на сегодняшний момент, не считаете ли вы, что мы существуем в разрыхленном языковом пространстве?
Петр Вайль. То, что одни люди говорят умно, а другие глупо, это нормально. А то, что свободы не может быть слишком много, в этом я глубоко убежден. Это единственное, что нужно человеку, кроме того, чтобы он был жив и сыт. А сколько этой свободы? Сколько угодно. Много не бывает. Бывает – мало.
Голос из зала. Николай Маркоцкий. Петр Львович, вот вы сейчас упомянули Венечку Ерофеева, большое вам за это спасибо. У него есть как раз такая цитата, что во все времена главное для человека – не дешевить. У меня как раз такой вопрос. Почему, по вашему мнению, наше общество легко, с готовностью продешевило и сдало свободу?
Петр Вайль. Мы уже говорили об этой самой матрице, в которую легче улечься. Так спокойнее, так привычнее, так нормальнее. Любому человеку удобнее идти по проложенной уже колее, чем прокладывать ее самому. Хотя прокладывать там особенно нечего, потому что пресловутый «особый путь» – чушь собачья; уже проложены колоссальные магистрали мировой цивилизации. А Россия, что бы она там о себе ни воображала – это все-таки страна западной культуры. И единственный ее путь – вместе с западноевропейской и американской цивилизацией. Другого нет и быть не может. И считать, что можно протоптать себе по обочине что-то свое, когда уже все проложено, накатано и заасфальтировано, просто нелепо. Но каждый раз, когда я думаю о том, что «все не так, как надо», тут же себя одергиваю. Делов-то, ребята: 15 лет. Ничтожный срок. Даже в жизни человека 15 лет – немного. А уж в истории народа, цивилизации, общества вообще чепуха. Все еще не так повернется. Никакого трагизма нет здесь.
Голос из зала. Вновь Андрей Илларионов. Петр Львович, мне показалось, что вы противоречите себе же, когда говорите о существовании и неизменности русской культурной матрицы и тут же отказываете в возможности продвигаться так называемым своим путем. Если есть своя собственная культурная матрица – тогда, естественно, свой путь. Если путь общий, как у всего человечества, тогда культурной матрицы не существует.
Петр Вайль. Есть противоречие. Ну и что? Вот у меня есть хороший знакомый, который совершил кругосветное путешествие (Вайль поднимает глаза, ищет взглядом присутствующего в зале Григория Чхартишвили, он же Борис Акунин, заговорщически ему подмигивает), и говорит: слушай, какое колоссальное количество людей живут хуже нас. Это утешает, конечно, однако я ставлю вопрос по-другому: какое колоссальное количество людей живет лучше нас! И как так может получиться: в литературе у нас Толстой и Достоевский рядом с Шекспиром, что правильно и справедливо. В музыке Шостакович и Чайковский рядом с Бетховеном и Бахом. А как заходит речь о социальной жизни, так Бангладеш. Так кто же мы тогда? Либо цивилизация шекспировско-бетховенская, либо бангладешская. Давайте уж как-нибудь выберем. Вот в чем дело. Поэтому давайте откажемся от бессмыслицы особого пути. И будем ориентироваться на уровень Шостаковича, а не на специфику Бангладеш.
Андрей Илларионов (въедливо, не давая уйти от ответа). Ваши оппоненты скажут: то, что у нас есть Толстой, Чехов и Чайковский, доказывает, что наши социальные институты не хуже англо-саксонских.
Петр Вайль (чуть резковато). Нет, социальные институты определяются уровнем существования провинциальных учителей, а не гениев. Гениев всегда, всюду, на каждый переулок ро́вно.
Голос с трибуны. Евгений Ясин. Можно я задам вопрос? Это связано с тем, о чем говорил Андрей Илларионов. У нас был семинар, на котором выступали специалисты по языку, и они обратили внимание на следующее обстоятельство. В 1990 годах, в особенности в первой половине, очень большое распространение получила тюремная лексика, криминальная, бандитская. И она вошла в обиход и политических деятелей и бизнесменов. Отчасти вы сами об этом говорили. Они все спокойным образом обсуждали свои проблемы в терминах «откат», «стрелка» и прочее. Потом, с начала нулевых, в язык журналистики, публицистики стали возвращаться канцеляризмы. Как, знаете, у Чуковского, чиновник говорит ребенку: «Дитя, ты по какому вопросу плачешь»? Мы обсуждали вопрос о ценностях. Переменчивы ли они? В каком направлении они меняются? Как фиксируются в языке? Сколько бы мы ни говорили о живости языка и о невозможности им управлять, на самом деле мы им управляем. Но не приказами, законами и распоряжениями, а переменой социальных практик. Мы производим какие-то изменения в политической, социальной и экономической жизни, и язык на все это реагирует.
Я возвращаюсь к вопросу о матрице. Мысль о том, что культурная матрица задана, в том числе языком, мне кажется, противоречит тому, что вы сами говорили. И внушает некое чувство обреченности. Я как экономист могу сказать, что исторический вызов, перед которым мы стоим, масштабней и сложней, чем только избавление от коммунистического тоталитаризма. Это вопрос о преодолении культурного барьера. Мы вот говорим, что мы западная цивилизация, не хуже англичан или французов и прочее. Но потом оказывается, что мы из феодализма не вышли; нам коммунизм помог 70 лет просидеть в таком видоизмененном индустриальном феодализме. И наш язык несет в себе все эти смыслы. Учитывая сказанное, мы можем перейти в другое качество, как вы считаете?
Петр Вайль (устало и умудренно). Знаете, вы интересно очень сказали про языковые перепады. Они, по-моему, совершенно естественны, потому что внедрение тюремной лексики происходит в революционный период, когда смешиваются все слои, законы не работают, уголовный мир торжествует. Потом революционеры становятся бюрократами. Так было и в 1917 году с переходом в 1920-е. И то, что люди ориентируются на призрачные вершины, это тоже верно. Толстой и Достоевский, Шостакович и Чайковский – вроде они и есть, они наши, а в окружающей жизни их нет. А что есть? Есть повторяющаяся мантра: мы, русские, такие – грешим и каемся, грешим и каемся. Где это кто покаялся? Когда? Это Карамазовы каялись. А со времен советской России никто никогда. Поэтому разрыв между социальной жизнью и вершинами художества – колоссален. Российское общественное сознание понимает под великой державой не ту, которая обеспечивает своим жителям хорошую жизнь, а ту, которая способна уничтожить как можно больше других. Это средневековое сознание. И с Толстым оно несовместимо.
Ведущий/Александр Архангельский (чувствуя, что финальный аккорд уже прозвучал). Спасибо Петр Львович. Спасибо всем. Мы закругляемся. Два слова, если позволите. Я по поводу матрицы все никак не могу успокоиться.
Вот в начале нашей встречи был вопрос насчет письма деятелей культуры любимому вождю, про третий срок. У меня оно сейчас перед глазами – вот распечатка (доказательно машет листочком). Читаешь, и начинает казаться, что матрица неизменна.
«Российская Академия художеств еще раз обращается к вам с просьбой, чтобы вы остались на своем посту на следующий срок, выражая мнение всего художественного сообщества России. Более 65 тысяч художников, живописцев, скульпторов, графиков, мастеров декоративно-прикладного, театрально-декоративного и народного искусства». Раболепие времен Ивана Грозного; я не говорю о том, что здесь грамматика не в ладах со смыслом. Хотят сказать, что мы обращаемся к вам с просьбой, выражая мнение 65 тысяч, а получается так: «Останьтесь на третий срок, выражая мнение художественного сообщества». Кто выражает что?
Но с другой стороны, вместо слова «матрица» я бы использовал слово «инерция». Матрица – это нечто жесткое, заданное, неизменное. А инерция исторического опыта – да, подчас затягивает, но может быть преодолена.
Если же она непреодолима, чего мы, собственно говоря, здесь делаем?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.