Электронная библиотека » Александр Донских » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Яблоневый сад"


  • Текст добавлен: 12 февраля 2020, 18:00


Автор книги: Александр Донских


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Рядовой Иванников пост сдал!

– Рядовой Подлузский пост принял!

– Шагом марш!

Афанасий воровато огляделся, сгрёб ворох бумажек, запихнул в карман брюк. Ещё подцепил, в другой карман втиснул, чуть не разорвал его.

В бытовке не стал включать свет – в аварийном ящичке свечка нашлась.

Вынимал из кармана по одной – читал, темнея или зажигаясь душой.

* * *

«Нет тебя, Бог! Нет тебя, Бог! Нет тебя, Бог! Пусть будут прокляты все люди, вся Земля! Мои страдания пусть лягут неподъёмным бременем на всё человечество! Проклятая, проклятая, проклятая жизнь! За что, за что? Я завтра удавлюсь, а вы живите, радуйтесь – жрите, пейте, сношайтесь и испражняйтесь в удовольствие, но вы прокляты мною! Прокляты, прокляты, прокляты! Вы все там, на свободе, вы поганые трусы, приспособленцы, холуи! Вы создали для себя угодливого Бога, чтобы он вас ублажал. Ладно, ублажайтесь! Но вы прокляты, прокляты, прокляты! И Бога настоящего, природного у вас нет и никогда не было и не будет! Потому что вы черви, а не люди! Ублажайтесь, скотьи племена, а я ухожу! Ша!»

«Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Аминь. Люди добрые, пожалуйста, сообщите моим родным в город Белозерье Архангельской области, на улицу Партизанскую, 45, Душновой Марии Сергеевне, моей благоверной, что я жив и здоров, что верую во встречу с ней если не на этом свете, так непременно на том. А я, кажется, уж скоро сгину. Сообщите ей, где я сижу, чтобы она потом приехала на мою могилку и чтоб мы с ней поговорили. А куда нас, зэков, свозят потом, вы, люди добрые, знаете. И хотя без крестов и табличек нас хоронят, как собак или скот, да земля-то едина. А если она, голубка моя, окажется рядом где, так я её учую и подманю к моим косточкам. Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Аминь. Душнов Сергей Павлович я. Не забудьте про меня, люди! И про Бога не забывайте».

«Эй, вы, сучары! Чё тама бродите, зенки пучите на честного зэка? Я, гвардии сержант 8-го полка краснознаменной Ровненской дивизии, прошёл с кровопролитными боями от Суглинья до Вены, а таперя вы на меня как на зверюгу зырите гляделками своими погаными? Да я вас, вшивогонцы, засранцы, передавлю как курят, только бы выйти мне! Ждите гвардии сержанта, орденоносца! Он фашистское гадьё бил и до вас доберётся, шкуры!»

«Товарищи, умоляю, отправьте весточку моим родным. Напишите: жив-де Иван Прозоров, подал на пересмотр, ждёт благополучных вестей. Адресок: Павлоградская область, Усть-Каменский район, улица Октябрьской революции, 128–47, Прозоровой Марии Мартемьяновне. Она мама моя. Не забудьте, товарищи, умоляю. Мама у меня сердечница, ей непременно надо знать про меня. Я один у неё. Понимаете, один как перст. Прямо вот сейчас и напишите. Ноги ваши буду целовать. Маму спасите. Одна она у меня, и я у неё один. Напишите, письмо в почтовый ящик спустите. Вам же не трудно! Она у меня сердечница, мама моя. Не забудьте!»

Вырезанные из газеты буквы наклеены на бумагу:

«Я бандеривец. Я в котлах варив ваше росийске мьясо живцем в лисах Прикарпаття. Ми не здалися. Ми ще нагадаемо вам про себе. Ми перейдемо Днипро и вашу ё… Москву зитримо з лица земли. Великому визволителю народив Гитлеру помешали морози, а нам помешает тильки наша смертынька. Никто не забыт, ничто не забыто, – ваши слова? Ну, ми у вас их займемо на час. Ждите нас, ё… москали».

«Братушки, людиё, от сердца лекарства какого-нить не забросите? Маюсь сердцем. В лазарете фельдшар баит: дуру, мол, гоню я. Ишак он, коновалом работал на воле. 18 апреля буду стоять, как пёс, у забора с 18.00 до 19.30. Пожалуйста, перебросьте хоть чего-нить! Подыхаю».

«Товарищи, пропишите в Политбюро и куда ещё надумаете, што неможно ужо терпеть измывательства чеченов и ингушей. Ента проклятая нерусь купила на зоне все хлебные должности и теперя гнобит и давит нас, быдта тараканов. Пайки урезают, в лазарет не попадёшь, пока не отстегнёшь им. Сами, сволочи, не работают, а нам наряды выписывают неподъёмные. А не сполнишь – карцер получи, сука. Избивают и унижают нашего русского брата за малейшую провинность. Да и хохлов гнобят с братьями нашими грузинами. С лагерным начальством живут вась-вась, магарычом их, сучар, задобряют. Жалуйся, не жалуйся – один х… выходит. Пособите, товарищи! Мы ведь с вами советские люди, а тут какой-то рабовладельческий каземат, а не строй наш советский, самый гуманный и справедливый в мире. Верю, Советская власть наведёт порядок!»

«Бей жидов, спасай Расею!»

«Господи Иисусе Христе, помоги мне, грешному рабу, справиться с жизнью тяжёлой, душа моя стонет, душа моя грешная помощи просит. Помоги мне, Отец мой Небесный, дай силы мне, душу очисти от скверны мирской. Пусть мысли мои к Тебе обратятся. Погибаю, спаси меня, грешнаго, в мире тяжёлом, где много насилия, разрухи, войн. Спаси мою душу от дьявольской силы. Не дай ей погибнуть от насилия чужого, ненавистного моей православной душе. Господи, прости мне грехи. Господи, помилуй мя, грешнаго. Помоги мне справиться с дьяволом во мне. Хочу я молиться, хочу быть ближе к Тебе, хочу быть рядом с Тобой, молитвы читать Тебе о спасении души моей грешнай. Прими молитву мою, грешнаго раба Твоего. Прости меня, грешнаго, прости мою душу раба недостойнаго. Хочу я молиться всё чаще и чаще, молиться Тебе, Отец мой Небесный. Не отвергни молитв заблудшего в вечных страданиях грешника. Спаси меня, Боже, душу очисти от силы жестокой, от дьявольских козней. Погибну я, грешный, без Тебя, Иисусе Христе. Помоги, умоляю, дай силы мне справиться с силой чужой – силой зла и жестокости. Молюсь я Тебе, прощения прошу и помощи душе моей грешнай. Славлю Тебя, молюсь, помоги. Слава Тебе, Боже мой, слава Тебе.

Граждане, братья и сестры, занесите мою записочку в храм, передайте батюшке. Да свечечку поставьте, ради Христа».

«Чеченов буду резать, а кровь их поганую спаивать собакам!»

«От Солоницына Ивана послание. Передайте родным моим, что я ни в чём не виноват. Что не шпион я, а был и остаюсь простым русским слесарем с трубного завода в Николаевске. Сюда напишите: гор. Николаевск-Слободской, ул. Яловицкая, 17, кв. 5, Солоницыной Марии. И ещё сообщите, что люблю я её крепче жизни. Вот всё. Эх, ещё охота сказать! Ещё много чего охота передать зазнобе моей. Да как сердце вынуть перед чужими людями? Уж простите. Отпишитесь. Молю вас».

«Люди, я люблю вас! Вы – счастливые. И долго вам в счастье жить-поживать желаю! Пётр я из 3-го отряда. Крановщик я с Победовской промзоны. Подходите, помашите рукой, а я – вам. Може, улыбнёмся друг другу. Ничё, гражданы дорогие, живы будем – не помрём. Русский человек живущой».

К напечатанному на машинке двухстраничному блёклому, замусленному до крайности тексту неразборчиво, похоже, левой рукой, было приписано:

«Мы тут тоже просвещаемся, мы тут тоже готовимся. Читайте, товарищи, и думайте! Думают-то головой, а не ж…! Забыли или не знали?»

Затем следовал отрывок, видимо, из повести:

«…Дальше кулак встречался гуще. Уже через три двора медведь зарычал снова, обозначая присутствие здесь своего классового врага. Чиклин отдал Настю молотобойцу и вошёл в избу один.

– Ты чего, милый, явился? – спросил ласковый, спокойный мужик.

– Уходи прочь! – ответил Чиклин.

– А что, ай я чем не угодил?

– Нам колхоз нужен, не разлагай его!

Мужик не спеша подумал, словно находился в душевной беседе.

– Колхоз вам не годится…

– Прочь, гада!

– Ну что ж, вы сделаете изо всей республики колхоз, а вся республика-то будет единоличным хозяйством!

У Чиклина захватило дыхание, он бросился к двери и открыл её, чтоб видна была свобода, он также когда-то ударился в замкнувшуюся дверь тюрьмы, не понимая плена, и закричал от скрежещущей силы сердца. Он отвернулся от рассудительного мужика, чтобы тот не участвовал в его преходящей скорби, которая касается лишь одного рабочего класса.

– Не твоё дело, стервец! Мы можем царя назначить, когда нам полезно будет, и можем сшибить его одним вздохом… А ты – исчезни!

Здесь Чиклин перехватил мужика поперёк и вынес его наружу, где бросил в снег, мужик от жадности не был женатым, расходуя всю свою плоть в скоплении имущества, в счастье надёжности существования, и теперь не знал, что ему чувствовать.

– Ликвидировали?! – сказал он из снега. – Глядите, нынче меня нету, а завтра вас не будет. Так и выйдет, что в социализм придёт один ваш главный человек!

…Ликвидировав кулаков вдаль, Жачев не успокоился, ему стало даже труднее, хотя неизвестно отчего. Он долго наблюдал, как систематически уплывал плот по снежной текущей реке, как вечерний ветер шевелил тёмную, мертвую воду, льющуюся среди охладелых угодий в свою отдалённую пропасть, и ему делалось скучно, печально в груди. Ведь слой грустных уродов не нужен социализму, и его вскоре также ликвидируют в далёкую тишину.

Кулачество глядело с плота в одну сторону на Жачева; люди хотели навсегда заметить свою родину и последнего, счастливого человека на ней.

Вот уже кулацкий речной эшелон начал заходить на повороте за береговой кустарник, и Жачев начал терять видимость классового врага.

– Эй, паразиты, прощай! – закричал Жачев по реке.

– Про-щай-ай! – отозвались уплывающие в море кулаки.

С Оргдвора заиграла призывающая вперёд музыка; Жачев поспешно полез по глинистой круче на торжество колхоза, хотя и знал, что там ликуют одни бывшие участники империализма, не считая Насти и прочего детства…»

«Ура, гражданы, Первомай! Курицу имай! Бабу хочу, ух, как бабу хочччу!

Чё, курочки, отираетесь возле забора? Погодите, перемахну к вам, ух, пёрышки ваши полетят! Я трудяга ещё тот, без отдыху всю ноченьку могу! Федя Протасов я. Поспрошайте про меня возле шестой промзоны. У нас там закуточки имеются, с матрасами, с подушками. А простынки накрахмаленные! Приходите, не стесняйтесь!»

«Господи и Владыка живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь».

* * *

«Народ вольный, хочу я вам рассказать о жизни моей.

В НКВД я служил, на северах, в Бодайбо родимом. Тихо, мирно служил, не рвал постромки, в младших милиционерах ходил, народ знал, а народ меня, как облупленного, и знал, и уважал. Народ-то на северах простой, работящий, без дури, ни воров, ни убийцев, ни сумасбродов, ни психов разных что-то не замечалось раньше. Жили себе поживали мы, исправно золотишко для Родины добывали. Да однажды, в 37-м, прислали к нам из Иркутска старлея ГБ Кульвеца. Вот уж Кульвец, всем Кульвецам Кульвец! Хотя и расейского происхождения, родом, кажется, из Казахстана, да латыш. А прибалты-то они по крови своей ух злючие и злопамятные! И в революцию на них насмотрелся, и на зонах. Ну так вот, этот Кульвец (мы, бодайбинцы, его Курвицей и Курвой прозвали), помню, впервой когда зашёл к нам в управление – зенками жух-жух по головам, показалось – бритвой полоснул каждого. Аж в наши глаза крови нахлынуло. Ощущалось до боли, что взаправду порезал.

Ну, что дальше? А дальше вот оно что: этот самый Курвиц начал ворошить нашу тихую трудовую жизнь. Нежданно-негаданно откуда-то откопал полтора десятка японских шпионов, целый троцкистский параллельный центр (что за бяка?! – по сей день не раскумекаю), вскрыл пан-монгольскую диверсионно-разведывательную повстанческую организацию. Эта тарабарщина к бурятам, как понимаю я, относилась, однако ж арестовывали и русских, и русских немцев, и какого-то поляка подцепили, инженером он работал на прииске «Солнечногорском», и скотника эвенка Трифона, и якута какого-то командированного, но больше русских загребали. А бурята, кажись, ни одного не сыскали: их в наших краях раз-два и обчёлся. Так, что ещё он вскрыл, этот Курва? Да много чего ещё. В основном шпионов всяческих наций, особенно китайских и английских. Тысячами со своими подручными выцеплял.

Однажды наш местный телеграфист показал мне писульку, которую этот Курвиц направил в УГБ НКВД в Иркутск, какому-то Троицкому. Запомнил я писульку ту дословно, потому что жуть, братцы, жуть она сущая. Сообщает: «Явился для переговоров. Закуплено 900 голов скота. Забито на мясо 280 дел. Скот продолжает с мест прибывать. Очевидно, ближайшие 3–4 дня будет тысяча с лишним голов. Следовательно, до 10 марта произвести забои закупленного мною скота не успею. Как быть?»

Скотом он называл людей, которых незаконно арестовал. А «забой» – это повальные, и днём и ночью, убийства, которые он сам же и осуществлял.


Помню и ответ из Иркутска: «Вам послали приговор по тройке на 326 человек по первой категории, приводите их в жизнь – вот вам некоторая разгрузка». «Приводить в жизнь» – значит, убивать. То есть забивать и забивать скот, чего там раздумывать! «Приводить в жизнь» – во измыслили!

Но убить-то ладно: убил – и человек отмучился. Правильно? А то, что творили эти курвы-курвицы с человеком перед его «забоем», – вот ужас, вот изуверство, вот непостижимость, если думаешь и знаешь, что такие же, как ты, двуногие существа сие совершали.

Я присутствовал на допросах: большей частью вёл протоколы, иногда заводил и уводил жертв. Курва этот, если жертва упорствовала, отказывалась подписать протокол, как поступал: склонится к человеку, улыбнётся ему, что-то этак ласково да вкрадчиво скажет как бы на ушко и внезапно стрелой-острогой воткнёт ему в глаза два вилкой растопыренных пальца. Взрёв, стоны, обмороки, припадки, рвота, кровища, мочой и калом разило. А то и – вытекший глаз. А то и – оба вытекут, искровенятся на пол, с пылью смешаются. Мне становилось муторно и мерзко, меня, как двумя руками, душили и страх, и ненависть. Потом человека волокли во двор в сарай, бросали на земляной пол, а март на северах ещё зима, морозюки зачастую сорокаградусные жали. Если один глаз вытек – перевязывали чем попадя. Если оба вытекли – пристреливали жертву, и протокол оформляли: мол, «при попытке к бегству».

Снова – ясное дело, живого – волокли на допрос, снова Курва улыбался, снова – вилкой. И человек, если не сходил с ума или, понятно, не умирал, подписывал всё, что ни подсунут. Да, люди сходили с ума, вешались на шнурках или разорванных кальсонах, гвоздём рвали себе грудную клетку, чтобы сердце убить. А один, на моих глазах, с разбегу головой в торчащий в стене костыль впоролся. Только бы не к Курве!

После десятого – или какого – допроса мне уже невмочь было, край моей душе пришёл. Что там! – свет не мил стал, жить не хотелось. Попросил начальство: ослобоните, товарищ командир. «Цыц, гнида!» Вечером забрался я на чердак моего дома, намотал на стропилину верёвку, оттолкнул носочком сапога табуретку, ан верёвка, сука, оказалась гнилой! Провалялся я до утра на чердаке. Уж не помню, как выполз наружу, как явился в управу, как сел за стол с писчими принадлежностями, как и когда ввели новую жертву, как и когда появился Курва, но ясно помню, как Курва с ласковой улыбоночкой склоняется над жертвой, а жертва-то – кто? А жертва – Машка Степнова. Пацанкой знал её: по соседству мы жили. Шустрой выросла девахой, языкастой, комсомолией на прииске Горбатом заправляла, недавно замуж вышла, счастливая ходила, чуть не вприпрыжку, живот уж обозначился. Видать, где-то чего-то брякнула, глупенькая, ну, вот и сцапали её.

Понял я: и ей – вилкой в глаза. И только Курва приподнял свою руку, и только за своей спиной стал растопыривать и напрягать пальцы, и только чего-то стал нашёптывать Машке на ушко, как я – уж и не помню как – схватил его за руку:

– Товарищ старший лейтенант, брюхатая она. Помилосердствуйте.

– Помилосердствуйте? – с протяжкой переспросил он и ласково улыбнулся мне в глаза. – Какие мы тут все старорежимно культурные… затаились. Уведите Степнову! – скомандовал он своему подручному. – Ну а ты, милосердная душа, садись на её место, – с притворным лакейским поклоном указал он мне на табуретку широким жестом руки. – Милости прошу, господин… Как вас?

Опустился я на табуретку; понял: хотел смерти – получишь.

– На какую разведку работаешь, гнида? – спросил Курва.

– На английскую, – с ходу ответил я.

У Курвы аж пасть раззявилась. Оторопел, лупит на меня буркалами. Очухался – улыбочкой одарил. Подошёл ко мне, склонился к уху, шепнул:

– А на японскую не работаешь, падаль?

И – вилкой в глаза саданул. Со всех сил, наверное, на какие способен был.

Вы, дорогие соотечественники мои, конечно же, знаете, что такое боль. Но как, как мне описать, что я испытал, – не знаю. Невозможно, думаю, обрисовать то, что за пределами человеческих ощущений. Наверное, нет таких слов ни в русском языке, ни у человечества всего. А может, и есть, но, однако, подыскивать и напрягаться не буду, чтобы вы не подумали, что жалоблюсь я перед вами. Мне, поймите, не пожалобиться надо, а чтоб правду вы знали, чтоб ясными глазами смотрели в жизнь.

У Курвы, похоже, были заострённые пилкой толстые ногти (а может, и когти), наторелые, крепкие пальцы, – он мне в клочья разорвал веки. Но сквозь кровь я чего-то разглядел – значит, глаза ещё целы: наверно, я изловчился их закрыть.

– На японскую не успел, – смог ответить я.

А может, и не ответил вовсе ничего, не смог ворочать ни языком, ни мозгами, а только мне померещилось, что я могу. Могу! Что я могу оставаться человеком. Что я могу сопротивляться и этому эсэсовскому подонку, и самой Судьбе со всеми её и чертями, и богами. Кто знает!

Снова – вилка.

Я упал. Ни сознания, ни жизни: ничего не чуял, не видел, не слышал. Предел всему во мне и всему сущему. Если бы осознавал что-либо, то порадовался бы: сдох, наконец-то, сдох, и, как говорится, слава Тебе Господи, что и про меня, грешного, не забыл.

Но я не сдох, как вы понимаете. Очнулся. В тепле нахожусь. Чую, рядом шевелится что-то живое, человечье. На лицо моё намотана повязка, трогаю – она кроваво жухлая, как запечённая буханка хлеба. Я её мало-помалу, полегонечку отлепил, отодрал. Понял: один глаз вытек, другой малёхо зрит. Вокруг в плотном месиве тел шевелятся, стонут, вскрикивают, тяжко дышат и вздыхают. Народ вповалку лежит на полу и по нарам.

После, уже у другого следователя (Курва отбыл в Иркутск, и я слышал, что его повысили в звании), я подписал протокол, что я шпион, что нечаянно напоролся глазами на гвозди, торчащие в стене. И даже покаянное письмо подписал: что прости меня, великий вождь и учитель товарищ Сталин, прости меня, народ советский, самый гуманный на свете, простите меня, родные и близкие, и так далее. Направили меня в тюремную больничку на излечение и вскоре пихнули мне по полной – вышку. Да потом, по моей апелляции, пересмотрели дело. Следователь порядочный попался – старый большевик. Да и надо по справедливости сказать, что не мало в моём родном НКВД было людей, именно людей. Суд учёл мои заслуги по обезвреживанию в своё время опасных преступников, а также мою безупречную и многолетнюю службу в дорогой моему сердцу милиции.

Хотя без глаза я остался и второй не полностью восстановился, но я зрячий теперь настолько, что вижу сердцем жизнь человеческую далеко-далеко наперёд. И вижу я там впереди разумное, благородное человечество при человеколюбивом строе всемирном. Верьте: человек победит в себе зверя.

Ну, что вам ещё сообщить? Вот мотаюсь вторую десятку годов по зонам. Привык, притёрся к неволе. Слухом благодатным пробежало по земле русской после смерти главного нашего Изувера – можно подать на пересмотр. Но я уже больной неизлечимо: дотяну, не дотяну до воли? Да и зачем она мне, воля-то? Детей у меня не было, жёнка где-то затерялась, мать и отец померли от тоски по мне, а потому расклад таков: смерть – вот моя воля.

Я вам и фамилию мою сообщаю – Рукавишников я Иван Силыч. Хотите заложить меня – сделайте одолжение. Я ничего не боюсь: я уже весь избоялся, исстрашился. Да мне уже и жить-то неохота.

Ну вот, вольный советский народ, вы прочитали мой рассказ. Поступайте с ним как хотите.

И напоследок вот чего охота сказать: будьте людьми, просто людьми. Прозрейте, наконец-то.

На том позвольте откланяться. Не поминайте лихом Ивана Рукавишникова».

* * *

Ещё были записки, и маленькие, и в несколько листов, однако Афанасий не смог читать: какая-то сила перехватывала горло, ломала грудь. Выходил на улицу, рывками втягивал ноздрями холодного, росного воздуха раннего таёжного утра. Не помогало. Спать ложился – и сон не шёл, какой-то замутью крутился образами в голове, взъерошивая мысли, чувства, кровь.

Задремал. Вскоре, однако, очнулся в каком-то детском, но жутком испуге, что ни света белого больше не увидит, ни воздуха в себя не вберёт.

Работал точно слепой, оглоушенный: то пойдёт не туда, то не за ту доску схватится, то на кого-нибудь наткнётся, то ответит невпопад, и всё ему мерещилось, что глаза у него болят, что – вилка стрелой-острогой несётся из какого-то пространства-времени и вот-вот вонзится в его глаза.

– Ты чего, Афоня, пьяный, что ли? – с похохотцей спросил прораб Захарьин. – Выходил я ночью до ветру, вижу, в вашей бытовке огонёк теплится. Не спали, шурымурчики, видать, устроили с местными девчатами или водку хлебали, черти?

Афанасий мрачно промолчал. Низово смотрел тёмным взглядом вдаль.

– Будя супиться, паря: шуткую я.

Задумчиво, с приглядкой в чистое, лазорево распахнутое небо помолчав, подмигнул Афанасию, но сказал серьёзно, на протяжных, каких-то бабьих подвздохах:

– Знаю, за писульками ты сходил потемну и читал их всю ночь. Что ж, дело, думаю, нужное… для души твоей да памяти нашей общей. Человек ты, Афанасий Ильич, ещё молодой, вижу, что впечатлительный, совестливый, хотя и чиновный. Может, с такими мы и выбредем когда-нибудь на правильные пути-дороги. А пока у нас задача предельно чёткая и, главное, благородная – строить города, поднимать страну, растить детей. И думать: только б не было войны. Выше нос, младое поколение! Вперёд к высотам коммунизма! – в натуженном смехе и с ласковой грубоватостью подтолкнул он в плечо Афанасия.

– А вы их знаете, как сказали, правильные пути-дороги? – прямо, но тёмно посмотрел в глаза прораба Афанасий.

Захарьин с шутовской опасливостью огляделся по сторонам и в ёрнической шепотливости произнёс театрально-торжественно:

– Знаю! Прямо, прямо топай, а потом – хоп: налево. В малинник к б… как раз и угодишь. Смотри только, чтоб жёнка твоя не усекла.

И тут же – с деловитой озабоченностью, без малейшего актёрства:

– Мне сейчас нужно забросить в грузовик десятков пять-шесть брусьев и увезти их на промзону комбината. Поедешь со мной? Ну и добро. Ещё одного хлопца захвати с собой. Вот это на сегодня будет самый правильный путь, потому как строители этого самого будущего ждут строительные материалы. А если серьёзно: каждый день, Афанасий, иди и иди, но не теряй из вида людей – и выйдешь куда надо. Понял, унылая твоя морда?

Афанасий по-мальчишечьи смущённо и благодарно ответил:

– Понял, Иван Степанович.

– Ты меня, Афанасий, конечно, извини за резкость: не до философствований мне и обхождений. Я ведь прораб! Про-раб! Чуешь слово «раб»? То-то же! Как в Древней Греции или Риме. Там на рабах столетиями жизнь стояла и процветала. А теперь так же в России нашей матушке: прорабы – главные люди, хотя и начальников над ними, всяких патрициев, – как собак нерезаных. Знаешь, верю, что потихоньку, полегоньку и отыщем путь. Главное, понял я, идти надо. Идти и идти. Не топтаться на месте, не распускать слюни. А ещё – строить и строить. Строить, строить и строить, мать вашу! Города, заводы, мосты, корабли – что угодно! Да хотя бы заборы и уборные, если в какой-то момент окажется казна небогатой! Так-то, брат Афанасий! – И громко, командно: – Ну, слушай приказание от раба Советского Союза Ивана Захарьина: вон те бруски забросить вон в тот грузовик, вдвоём – в кузов, я – в кабину, и дуем на комбинат. Там шустро сгружаем. Потом – ещё две-три ходки. Стройка ждёт, великая стройка коммунизма. Действуй!

– Есть! – ответил по-военному Афанасий, силой воли сламывая своё уныние, отодвигая жуть из души и мыслей.

Такие люди, как Захарьин, Афанасию любы, потому что и сам он деятельный и напористый строитель новой жизни, комсомольский вожак. За колючей проволокой горе и страдание, но здесь жизнь как жизнь, здесь народ строит коммунизм – самое светлое будущее не только для советского народа, но и для всего человечества планеты Земля. Разве не так? Так, только так!

Лихо загрузили бруски, запрыгнули в кузов. Захарьин, когда залезал в кабину, с подножки подманил пальцем Афанасия, тихонько сказал:

– Один знакомый лейтенант мне вчера шепнул: не сегодня завтра могут случиться волнения среди зэка. Тут, знаешь ли, каких только загогулин не приключается, как только они не убивают и не калечат друг дружку. А нынче что: заключённые крепко недовольны чеченцами и ингушами. Впрочем, ты уже понаслышан. Так что, ребятишки, на промзоне будьте осмотрительнее, никуда не суйтесь без спроса. Там сплошь всякие урки и паханы и чёрт его знает чего ещё. Водила, погнали!

После тщательного досмотра въехали на территорию будущего комбината. И та же грандиозность и дерзновенность, что и в соцгородке: хитросплетения трубопроводов и эстакад, витьё и ощеренность зарослей арматурных, рыки и чихи упирающихся на каменистом грунте бульдозеров и трель звонков с небес крутящихся стрелами подъёмных кранов, повсеместные, как в новогоднюю ночь, фейерверки огней и искр сварок и газорезок, трубные зовы и свисты паровозов. И куда ни посмотри – то же половодье и мельтешение людское. Видно по одежде, робе – и заключённые, и вольные работники: заключённые в однообразных чёрно-синих спецовках с табличками на куртках, у вольных наряд хотя и разнообразный, но изрядно замызганный, изгрязнённый, а потому отличить вольного и заключённого друг от друга порой довольно сложно. И Афанасию отчего-то радостно думается: все, несмотря ни на что, одинаковые, все – «люди-человеки». Стройка коммунизма кипит – и ты в ней кипишь: вот узловое и значимое, вот что съединит, наконец-то, людей, людей всего человечества, каких бы наций и мироощущений они ни были, съединит в товариществе и взаимоуважении. В душе Афанасия играл и переливался свет, как и в этом утреннем большом небе всё ярче, напористее раскрывался перед людьми новый день – новый день жизни и, конечно же, свершений, а возможно, и подвигов.

Вдоль нескольких веток железной дороги – ворохи, а то и груды, горы сгруженного с платформ промышленного оборудования. Афанасий слышал, что все эти богатства немецкие – вывезенный из поверженной Германии завод по производству искусственного жидкого топлива. Приглядывался прищуркой: не мелькнёт ли где свастика? – ведь фашисты создавали. Не мелькнула, но надписей на немецком языке в изобильности. Часто и крупно, а то и красно, броско, – Achtung! Афанасий знает – «Внимание!»; на советском оборудовании нечасто встречаются такие надписи. «Заботливые, сволочи!» – подумал без злобы, по своей давней, юношеской, с военных пор, привычке – немцев нельзя любить: сколько горя из-за них, проклятых. Но немцы, однако, теперь разные, знает Афанасий из газет, лекций и политинформаций, еженедельно проводимых у него в райкоме комсомола или в горкомах или обкомах комсомола и партии. Одни – в ГДР, другие – в ФРГ, а потому, помнил он бойкую, но простоватую фразу из одной лекции, «восточные немцы – наши братья по гроб жизни, а западным совместно с американским империализмом – тамбовский волк сват и брат».

* * *

Когда разгружали бруски, неожиданно прогрохотало – стрекотом, раскатами. Насторожились, но сначала подумали – не гроза ли подкралась из-за ангарских холмов? Споро подхватили следующий брусок, чтобы успеть до дождя, однако мимо полусогнуто отмахали сапогами двое или трое вспаренных, одичало вертевших глазами солдат с офицером, у которого в руке на изготовку аспидно-ярко горел пистолет. Потом, в каких-то секундных промежутках, – ещё и ещё вооружённые военные, но уже, как в атаке, в бою, – перебежками с глубокой присядкой.

Захарьин зацепил одного капитана:

– Фёдор Иваныч, чего стряслось?

– Жуть, что творится! Заключённые по всей промплощадке арматуринами и заточками убивают чеченцев и ингушей, бросают их в опалубку и заливают бетоном. У них и оружие. Пригибайтесь! А лучше, Ваня, сматывайся-ка со своими пацанами отсюда, как уже многие поступили: шальная, а то и прицельная пуля может поцеловать в лобешник.

Следом грохот стрельбы. От бетонной стены отскочил осколок и рассёк Захарьину щёку. Афанасия осыпало, лишь скребнув по лицу и шее, бетонными зернинками с цементной пылью.

– Перебежками, за мной! Лечь! Встать! Бегом! Лечь!.. – заправски подавал команды Захарьин Афанасию и его напарнику.

Наконец, в километре, а может, и в двух-трёх – перевороченным умом было нелегко понять, – распластались под первой встречной кучей гравия. Сердце гудом – бух-бу-бух, бух-бу-бух, едучий пот застилал и грыз глаза. Воды бы! Афанасий мельком взглянул в небо – чистое, ясное, высокое, чудесное небо. Дождя бы, ливнем чтобы!

Залпы в ошалелом метании отстукивали где-то справа вдалеке. Бой идёт, что ли? – дивился Афанасий. Может быть, война вырвалась наружу, фашистская нечисть объявилась нежданно-негаданно? Да кто же, чёрт возьми, там вдали с кем воюет?!

Здесь, в плетении металлоконструкций, труб, арматуры, возле вырытых под фундаменты котлованов, безлюдно, безмолвно. Похоже, народ разбежался, попрятался.

Однако что там за копошение возле опалубки строящегося цеха? – приподнял Афанасий голову, смахнул с глаз влагу, вгляделся. Захарьин, приметивший пораньше, напрягается, тянет шею, но с опаской великой. И видят – за руки за ноги, с раскачкой двое заключённых сбрасывают в траншею тела. Одно, два, три. Других два заключённых из бетономешалки опрокидывают туда серую массу замеса.

Вдруг из траншеи – взмах руки. А может, не руки, но чего-то, несомненно, живого, человечьего. Следом – голова, а может, не голова. Неужели – голова? Неужели человек живой, недобитый, недоубитый, встал, залитый, отяжелённый бетоном?

И – голос, его – голос:

– Аллах акбар!

Один из заключённых – другому:

– Притворялся, сучара, мертвяком, пока тащили! Эй, Петруха, наверни его по башке кирпичом. Успокой.

А голова, забитая бетоном, как ожившая глыба камня, в страшном нечеловеческом надрыве:

– Смерть неверным! Аллах акбар!

– Мочи его! Ну, Петруха! А то в тебя шмальну – падла буду!

Взмах – Афанасий рванулся. Захарьин вцепился в него, навалился сверху:

– Лежать, пацан! Их четверо, а то и больше: они и тебя и нас порешат, как курят. А горцу, пойми, отчаянная голова, уже не жить.

– Человека убивают! Пустите!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 5 Оценок: 216

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации