Текст книги "Под шум вьюги"
Автор книги: Александр Эртель
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Где же Григорий?
– Да он впереди все ехал… Не видать что-то… – Ну-ка, остановись.
Лошади, после легкого усилия со стороны Якова, стали как вкопанные; пристяжные сиротливо понурили головы… Григория нет.
– Покричи-ка, Яков.
– Гри-го-рий! – выработывает мой возница охрипшим басом.
– Гри-го-рий! – подсобляю я ему.
Нет отзыва. Звук наших голосов замер, как в склепе. Только вьюга порывисто гудела в ответ и несла все новые и новые горы снега. Около саней образовался сугроб.
Невольная дрожь проняла меня… Какая-то смутная тоска ложилась на душу… Понемногу закрадывалась мысль об опасности серьезной…
Буря несла какими-то прихотливыми порывами: то завоет, застонет, закружится, – то стихнет. Чудилось что-то дико-осмысленное в этой игре с человеческой жизнью, в этой забаве кошки с мышкой.
Вот она сразу стихла: чуть слышно голосит ветерок, взвевая маленькие облачка снега. Но сверху, с туманных, тяжелых туч снег падает и падает… Казалось, не будет конца ему… И полость, и шуба моя, и армяк Якова – все завалено… А снег все падает и падает… Какое-то мучительное чувство, чувство постепенной отчуждаемости от жизни овладело мною при виде этих беспрерывно падающих мириад крутящихся снежинок, при виде все возвышающихся час от часу сугробов вокруг саней и лошадей.
– Двинь лошадей, Яков, – засыплет!.. Лошадей погнали; они рванулись и стали… Колокольчики жалобно и глухо звякнули…
Пробую закурить сигару – спички тухнут: отсырели.
– Гри-го-рий? – взывает Яков с тоскою в голосе.
Нет ответа… Снег падает и падает… Я начал немного зябнуть… Яков, по колено в снегу, ходил около лошадей и раздражительно оправлял сбрую; изредка крупная ругань выдавала его душевное настроение.
Тьма висела над полем. Не та черная, осенняя тьма, про которую говорят «хоть глаз выколи», а серая, туманная… Темные предметы резко обозначались в этой тьме…
Понесла опять вьюга, свирепая, дикая… Поле снова застонало. Лошади прозябли и, без всякого понукания, двинулись. Яков пошел позади… Колокольчики, от настывшего на них снега, издавали какие-то деревянные звуки.
Григория след простыл… Мне невольно вспомнились его детишки мал-мала меньше, хворая жена… «Поехал ли бы он провожать меня, если бы у него были в кармане эти несчастные два рубля?» – подумал я. «А тебя-то куда черт нес?» – помимо моей воли встал неутешительный вопрос. «Кто тебе дал право рисковать жизнью людей?..» – «Два рубля дали мне это право…» – как-то сам собою сказался иронический ответ, и больно стало на душе…
Спускаемся куда-то под гору… Ниже, ниже и, наконец, погружаемся в сугроб… Лошади стали. Приходилось вылезать из саней; делаю попытку – по пояс!.. Снег в калошах, снег за сапогами…
После дружных усилий и энергичных понуканий лошади вывезли из сугроба порожние сани… Мы сели в них, на этот раз рядом и плотно до невозможности. Холодная бешено воющая мгла окружала нас… Снег на ногах у меня таял, дрожь охватывала все тело.
А Григорий все на уме… Я опять призываю его надорванным голосом: «А-э-й!» – слышится не то смутное эхо моего возгласа, не то завыванье вьюги… Еще раз кричу – ни звука…
Мною овладевает какая-то апатия: как будто ко сну клонит, но я не сплю… Яков сосредоточенно молчит, и только что-то изредка шепчет… Должно быть, нещадно ругает и меня, и вьюгу, и все… А может, и не ругается, а вспоминает что? Может, мать свою вспоминает, суетливую, словоохотливую старушку? Или свою незатейливую крестьянскую обстановку, с ее рабочими буднями, с ее праздниками «на улице», где до ранней зорюшки тянется то тоскливая, то ухарская песня, слышится топот трепака, треньканье балалайки, звонкий хохот девок и молодиц… Может, и возлюбленную какую вспомнил, с черной соболиной бровью, с высокою, крепкой грудью, с любовными речами где-нибудь в душистом коноплянике или у плота на берегу широкой тихой речки, в которой ярко отражается жаркое летнее солнышко?.. Кто его знает…
Все холоднее становится телу…
Я высоко приподнял бобровый воротник моей шубы и накрылся им совсем, с лицом. Отрадное чувство теплоты охватило меня. На миг я вполне отдался этому чувству, – как будто вьюга не ревела, снег не падал тучами с неба… Крепкая ругань Якова вывела меня из этого полубессознательного состояния… «А ведь замерзнем», – промелькнуло в голове… Жгучая тоска по жизни охватила меня… Жизнь эта казалась такой полной, такой осмысленной… Все ее горе, все ее невзгоды отступали в какую-то недосягаемую даль…
Воспоминания, одно другого заманчивей, зароились в голове… То вспомнится далекое детство… Яркая зелень муравы на лужайке… Звонкие голоса детей, играющих на той лужайке… Залитый белыми пахучими цветами вишенник в саду… Веселый птичий гам в далекой роще, – там, за садом… Тихая река, поросшая коблами и зеленым камышом; за рекой – поемные луга с бесчисленными, блестящими как зеркало, озерами, необъятная даль, подернутая сизым туманом, и над всем этим привольем – чудно сверкающее майское солнышко…
– Ну! окаянные, – остановились! – сердито кричит Яков на лошадей, и сани порывисто ныряют из сугроба… Воротник мой распахивается, и холодный снег летит в лицо… Я снова старательно закрываю его, снова нагреваюсь дыханием, и снова заманчивое прошлое встает предо мною…
Встает хуторок, затерянный в глуши. Безграничная степь кругом того хуторка. Далекие курганы, темными очертаниями пестрящие горизонт, и над всем этим простором – горячее синее небо и глубокая, невозмутимая тишь… А то покосы вспомнятся… Темные пятна бесчисленных копен, разбросанных по зеленому простору… Величавые стога… июньские темные ночи… Огоньки у косарей… стройные песни… далекий отзвук лошадиного ржания… перекликанье перепелов в нескошенной траве, и глубокое-глубокое небо с ярко горящими звездами…
Как бы хорошо улететь и остаться там – в этой чудной стране былых впечатлений, былых радостей!..
Холодно… Я еще крепче прижимаю воротник к лицу и усиленно дышу… На мгновение опять становится тепло, и опять встает далекое прошлое… Над степью горит заря в полнеба… Вдали замирает тоскливая песня… воздух полон ароматом подкошенной травы… У студеного колодезя в ложбинке стоит она, моя первая любовь, – Дуня… Любовно и пытливо смотрят ее серые глаза из-под темных длинных ресниц… Отблеск зари весело сверкает в тех глазах… Смуглый, здоровый румянец покрывает щеки… высокая грудь трепетно волнуется под туго стянутой завеской… грубая, рабочая рука крепко и застенчиво жмет мою руку… «Аль ты меня любишь?» – порывисто шепчет она, наклоняясь к моему лицу… «Люблю, моя дорогая красавица…» Горячие губы обжигают меня… Мои руки крепко сжимают трепещущий стан… до боли крепко… А песня снова тоскливо дрожит где-то вдалеке, вызывая глухой, едва слышный отзвук…
Где-то она теперь, эта Дуня?.. Работает ли, и день и ночь не разгибая спины, обшивая и мужа и детей, поспевая и на жнитво в поле, и на молотьбу в риге, и на поденную работу к купцу иль к барину?.. Надорвала ли она свои молодые силы на этой ежедневной, ежечасной работе, и сгинула ль ее девичья красота, и здоровый, смуглый румянец заменился зеленоватой бледностью, а высокая, крепкая грудь высохла как щепка, или вынес все невзгоды железный организм, и она по-прежнему бойкая, статная, красивая?..
А холод уж пронизывал меня насквозь… Тело дрожало и ежилось под сырым платьем. Воротник, на несколько минут согревший меня, не помогал уже… Я отворотил его от лица.
Вьюга опять немного стихла. Яков покрикивал на лошадей. На сероватом фоне волнующегося снега показался лес, дремучий-предремучий…
– Яков, сходи-ка, что за лес, – не сад ли панкратовский?
Яков идет… Я с лихорадочным нетерпением всматриваюсь в его удаляющуюся фигуру.
– Это бурьян!.. – чуть слышно доносится до меня его крик. – Должно межа аль залоги…
– Марево, – как-то сосредоточенно выговариваю я… Какая-то разнеживающая усталость овладевает мною… В голове – хаос… требуется сильное напряжение воли, чтобы связать этот хаос, чтобы выработать, выдавить из него какую-либо разумную мысль… Этой способности к напряжению не оказывается…
– А-э-й! – слышится из мглы, на этот раз явственно и громко.
– Гри-го-рий! – кричим мы в два голоса.
Впереди что-то зачернело.
– Ты, Григорий?
– Эй, добрые люди!..
К самым саням нашим подъехала заиндевевшая, лохматая лошаденка; на розвальнях, в которые она была впряжена, белелась какая-то безобразная масса. Из саней вылез тулуп и подошел к нам; снял шапку.
– Здравствуйте… Откелева будете?
– Здорово… Блудим вот… с Малой Березовки… Ты чей?
– Будиловский… Ехал на станцию, тоже сбился…
– Куда держать, как думаешь?
– Держать беспременно на ветер надоть: тут неподалеку либо Тамлык, либо Красноярье должно быть.
– Ну, едем вместе!
– Теперича, знамо, вместе. Авось бог милостив…
Тронулись. Лошаденка, фыркая, шла за нашими санями. Меня клонило ко сну. Желая во что бы то ни стало избавиться от него, я решительным движением руки совсем отворотил воротник… Снег бросился мне в лицо; щеки защипало… Теплое дыханье лошаденки коснулось моей шеи и полилось отрадной струею по спине…
Протяжный гул едва слышно раздался из мглы… Вот еще…
– Это колокол! – радостно вскрикнул Яков и ударил по лошадям.
Поехали на гул. Он становился все ближе и ближе, все слышней и слышней… Лошади, словно почуяв близость жилья, бодро стали переступать по сугробам… Под санями почудилось что-то твердое… Попалась наклоненная ветром растрепанная соломенная вешка… Мы выехали на дорогу. Сонливость мою как рукой сняло…
Скоро черными пятнами показались избы. Колокол все гудел и гудел… Темный высокий силуэт церкви показался перед нами; чуть-чуть сверкнул огонек около нее. Мы направили лошадей к этому огоньку, – оказалась сторожка.
Перезябший, занесенный с ног до головы снегом, я бросился из саней в эту сторожку. Блок на двери пронзительно заскрипел…
С печи свесились чьи-то ноги в лаптях, а потом выглянула оттуда и вся фигура…
– Григорий! Ты тут?..
Обрадованный Григорий соскочил с печи и принялся разоблачать меня.
– Ну, слава богу… Так и думал – замерзли, – торопливо говорил он. Полезайте на печку скорей…
– Да ты-то как сюда попал?
– Плутал, плутал, да и заехал сюда… Я уж тут давишь… тоже насилу отогрелся…
– Это Красноярье?
– Какое там Красноярье – это аж Малый Яблонец!
Я удивился: от Калинкиных двориков до Яблонца считалось пятнадцать верст…
Старые маленькие часы, шипя и как-то захлебываясь, пробили четыре.
«Шесть часов под вьюгой», – подумал я и полез на печь.
Скоро вошел и Яков с новыми спутниками. Их было двое – старик и мальчик. Лошадей поставили под дровяной навес около сторожки. Пришел и сторож, отставной солдат-преображенец, хромой и седой, но еще свежий старик. Он объяснил, что Григорий разбудил его в два часа, рассказал в чем дело, и он сейчас же отправился звонить в колокол, по опыту зная, какое это хорошее пособие для заблудившихся в степи во время вьюги.
Все обошлось благополучно. Никто из нас даже и носа не обморозил, вероятно благодаря тому, что с самых двориков дул талый, полуденный ветер и стало опять морозить уж недалеко от Яблонца.
Измученный впечатлениями адской ночи и пригретый теплой печью, я задремал…
Спал я немного: сдержанный говор разбудил меня. Я открыл глаза. Керосиновая лампочка без стекла коптила потолок, разливая темно-багровый, мигающий свет. Часы проворно тикали; где-то мурлыкала кошка; кто-то пронзительно храпел…
Говор слышался с палатей.
– Стало быть, ты, таперича, ходоком будешь от обчествa? – задавал вопрос сиплый баритон, очевидно принадлежавший сторожу.
– Ходок, ходок, братик ты мой, это ты верно… – отвечал ему добродушнейший голос с какой-то тягучей, плавной интонацией.
– Куда ж ты, таперича, примерно сказать, бредешь?
– А бреду я, братик ты мой, в Томскую, – для осмотра, значит…
– Это, к примеру, насчет новых местов?
– Да, да. Мир препоручил на мою волю: осмотреть, разузнать: как земли, как что…
– Вы что ж, стало быть, целым селом норовите туда?
– Что ж поделаешь… – вздохнул ходок, – уж больно житья не стало… Никаких волей тебе нетути… Так и порешили – идти всем миром…
– Велико ваше село-то?
– Да душ около пятисот наберется.
Сторож глубокомысленно засвистал.
– Кто же вас пустит-то?
– Как не пустить… Ты сам посуди, братик ты мой, теперь вот почитай все село без хлебушка сидит… В кажинной избе хворый, либо два… На погост то и знай таскают… А с чего? – с голодухи… Подати еще за первую половину, за осеннюю, не внесёны, а тут уж за другую гонят… Что ж… поневоле уйдешь куда глаза глядят, не токмa в Томскую…
– Ведь они у всех одни – вол-то!.. А вот мы терпим… Хошь тяжело, кто об этом говорит, а все живем…
– Земельки-то у вас побольше, братик ты мой…
– Какое уж там!.. В одном поле сороковая, а в двух по тридцатке…
– Э!.. – протянул насмешливо ходок, – это вы жители… Еще, никак, леску малость есть?.. А вы вот поживите-ка по-нашему: полтридцатки в клину, окромя ни лесу, ни выгона… Да земля-то дермо!.. Прокормись тут-то… Мы скотинку-то, почитай с самого посева, на зеленях держим, – пустить некуда… уж и так она, сердешная, извелась совсем… Зимой опять: не то ей дать соломки-то, не то избу истопить – ребятишек обогреть… Одно слово горе!.. Весной, честь-честью, выедешь в поле с сохою, а пахать-то и не на чем… Свою еще туда-сюда, как-нибудь с грехом пополам всковыряешь, а вот как придется барину аль купцу отработывать зимнюю наемку, – ну, и плачь… Вот она, жизнь-то какая!.. Иной раз так-то и земельку повинишь, что, мол, хлебушка не рожает, а иной раз и подумаешь: с чего ей, матушке, рожать-то?.. Так-то, братик ты мой…
– А небось кабак полон? – скептически заметил сторож, сплевывая сквозь зубы и расправляя чубуком трубки свои седые усы.
– Известно полон, – горячо заговорил ходок, – небось, брат, как горе-то навалится, не токмa что в кабак, в прорубь забежишь… Кабы оно, горе-то, какое часовое, наносное, так взялся бы за ум да опять справился… А то ноне голодаешь, а завтра еще пуще… Ноне у те коровенку ведут с двора, завтра – овец последних… Ноне хорош годок, да к посту хлебушка нетути, а завтра – он и вовсе, може, не родится… Вот оно что в кабак-то гонит, милый ты человек… Горе-то, оно вековешное… с шеи-то его не скопнешь: хошь ходи в кабак, хошь в рот капли не бери, все едино… хошь работай, хошь плюнь… А вино, сам знаешь, память отбивает: море по колено… Вот его мужичок-то и любит… А уж коли он в достатке – в кабак не пойдет: шкалик-то какой дома выпьет… Известно, уж пьянство – плохая статья, да сердце-то свое человек переломить не может, братик ты мой, а сердце-то у него вчастую кровью обливается… Ну, вот он ее и душит…
Ну, правда, – продолжал он, снова впадая в добродушный тон, – много есть и балуются, особливо молодые парни… Есть такие – стащит что попало, да в кабак… У нас, летось, одного мальчика осудили – в церкву залез… Ну, это, я так полагаю, от кабатчиков больше – сомущают… А малый молодой, пожить-то хочется, ну и липнет, ровно муха к меду… Эх, грехи, грехи!
– Что же это у вас земельки-то обмалковато? – перебил ходока сторож.
– Да мы встарину-то лесом владали – Будиловским бором… Без мала две тыщи десятин было… Да лес-то тот у нас казна отбила.
– Как же так? – заинтересовался сторож.
– То-то все простота… Ишь, ни плантов, ни документов нетути: лет, може, шестьдесят тому брали их в суд, они там и сгори, – в те поры вся архива сгорела… А лес-то был нам закреплен царицей Екатериной – грамота от ней была: владать нам веки-вешные Будиловским бором…
– Что ж, вы хлопотали?
– Как же не хлопотать!.. Я разов пяток в Питере-то побывал, все попусту!.. Тысячи три только своих приложили… Вконец разорились… Знамо, казна… Кабы другой кто захватил, глядишь и взяло бы наше… А с казной – что поделаешь! – Ходок сокрушительно вздохнул. – Теперь один конец: новые места… А то хоть ложись да помирай… Мир так и присудил: коли я облюбую землю, дворов тридцать сразу переселить, а остальных года через два…
– Кому ж ваша-то земля останется?
Ходок пренебрежительно махнул рукой.
– Пускай кто хочет берет… Толку-то в ней немного – почитай сто лет пашется без навоза… Може, купец какой засядет да под степь пустит, гурты отгуливать… Пускай уж разводятся, видно их, толстопузых, царство пришло…
В тоне ходока задрожали злобные нотки…
Говор затих. Сторож все покуривал трубочку и поплевывал. Ходок вздыхал и тяжело ворочался в глубине полатей.
– Что-то отец Афанасий нейдет, – пора бы и заутреню начинать? заговорил сторож.
Ходок ответил ему что-то, и опять сдержанный говор послышался с полатей. Но я уж не вслушивался в этот говор: дрема одолела меня…
Когда я проснулся, в оконце, густо запушенное морозом, тускло брезжил розовый рассвет. Ходок стоял среди избы и, благоговейно кладя поклоны, молился.
«Господи, владыко живота моего, – разносилось в полусумраке сторожки, – духа праздности, уныния, любоначалия, празднословия не даждь ми… духа же целомудрия, смиренномудрия, терпения, любви даруй ми, рабу твоему… Ей, господи, царю, даруй ми зрети моя прегрешения, и не осуждати брата моего…»
Я с любопытством оглянул молящегося. То был высокий, сгорбленный старик с огромной лысой головою, с бородою вплоть до пояса… Лицо было крайне простое и добродушное; в тихих голубых глазах светилась какая-то трогательная, детская наивность…
На лавке, прикорнув к какой-то кадушке, совсем одетый, спал мальчик лет двенадцати; на его белокурой кудрявой головке, на его полуоткрытом румяном рте почивало то же добродушие, та же беззаветная наивность, что поражала так в лице ходока. Это был его внучек, с которым он ехал до станции и едва не замерз.
В сторожку стали набираться говельщики. Поп что-то запоздал: к заутрени заблаговестили, когда уж я выехал из Яблонца.
На дворе совершенно распогодилось. Ни одно облачко не застилало синего неба. Широкое сугробистое поле так и алело под лучами только что поднявшегося солнца. Крепко морозило. Отдохнувшие лошади, отфыркиваясь и прядая ушами, неслись как ветер. Колокольчики певуче будили степную тишь вперемежку с торжественными звуками яблоновского колокола. Откуда-то издалека еще доносился колокольный гул… Даль сверкала и сливалась с сверкающим небом… Чуть видно искрился крест на какой-то церкви… Позади нас, за Яблонцем, в сторону Битюка, чернелся лес и опять искрились два-три креста… А за лесом тонуло в алых лучах Красноярье, раскинутое на горе, синел Тамлык, до изб которого не добрались еще солнечные лучи, успев только зарумянить крутые столбы дыма, прихотливо поднимавшегося из труб…
Яков похлопывал рукавицами и весело покрикивал на лошадей. Григорий отстал и не спеша трусил на своей косматой лошаденке.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.