Текст книги "Внутренняя колонизация. Имперский опыт России"
Автор книги: Александр Эткинд
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
В гоголевском «Ревизоре» главный герой претендует на роль, которая на самом деле принадлежала чиновникам Министерства внутренних дел. Они регулярно инспектировали отдаленные губернии, сталкиваясь там с хаосом, невежеством и коррупцией. Любопытно, что среди прочего Хлестаков хвалится дружбой с Пушкиным, приводя этим в трепет городских чиновников и их дочерей. В 1843 году службу в Министерстве внутренних дел начал Иван Тургенев. Под началом Владимира Даля будущий писатель работал над проектом сельскохозяйственных реформ. Одним из первых произведений Тургенева стала записка «Несколько замечаний о русском хозяйстве и о русском крестьянине» (1963: 1/149 – 175). В 1845 году Тургенев, богатый землевладелец, вышел в отставку, сосредоточившись на своем первом шедевре – «Записках охотника» (они публиковались по частям начиная с 1847 года). «Записки охотника» больше повлияли на внутренние дела России, чем десятки министерских меморандумов. В 1852 году Тургенев был арестован за некролог Гоголю и, проведя месяц под арестом, был выслан в свое родовое имение. Впоследствии почти все его романы из российской жизни были написаны в Западной Европе. Энциклопедия потом утверждала, что «“Запискам охотника” принадлежит такая же роль в истории освобождения крестьян, как “Хижине дяди Тома” Бичер-Стоу в истории освобождения негров – но с той разницей, что книга Тургенева несравненно выше в художественном отношении» (Венгеров 1902: 99).
В 1848 году на службу в министерство определился еще один интеллектуал, молодой юрист Иван Аксаков. Ему была поручена поездка в Бессарабию с целью изучить жизнь удаленной, но могущественной общины раскольников. Там, в степях, он начал писать поэму «Бродяга», главным героем которой стал странствующий и рассуждающий крестьянин, отдаленный предшественник «Очарованного странника» (см. главу 11). Возвратившись на следующий год в Петербург, Аксаков был арестован в связи с расследованием по делу славянофилов, которое вел его начальник Липранди. По личному распоряжению Николая I следствие в отношении Аксакова было прекращено, а сам он отправлен ревизором в Ярославскую губернию (Сухомлинов 1888). Для недавнего арестанта это было слишком по-гоголевски. Один из центров раскола, Ярославль, поразил Аксакова. Как исследователь и ревизор, он писал отцу: скоро «Россия разделится на две половины»: «берущие взятку будут православные, дающие взятку – раскольники» (1994: 177). В одной из волжских деревень Аксаков с коллегами сделал сенсационное открытие, обнаружив новую общину – бегунов. Они считали грехом ночевать на одном месте две ночи подряд, отрицали деньги, семью и собственность, а также любые контакты с государством, которое считали антихристом. Понятно, что Аксаков забросил поэму «Бродяга», чтобы прозой описать бегунов. Этот отчет стал едва ли не единственным источником информации о секте; почти никто больше не смог их найти, хотя пытались многие (см. главу 10). Между тем Перовский затребовал текст поэмы и, вероятно, удивился параллелям между вольной поэзией о бродягах и бюрократической прозой о бегунах. Министр потребовал от Аксакова выбирать между литературным творчеством и государственной службой. Аксаков вышел в отставку и возвратился в свое поместье. Он стал одним из вождей умеренного русского национализма, успешным издателем и редактором.
Еще один писатель из Рюриковичей, Михаил Салтыков-Щедрин, был в 1848 году сослан за литературные произведения в далекую Вятку на восточной оконечности Европы. Там он служил чиновником при губернской администрации и продолжал писать, пока в 1856 году не получил должность в столичном Министерстве внутренних дел. Разъезжая с ревизиями, он собирал материал для беспрецедентно агрессивной сатиры на многие аспекты чиновничьей жизни. Позднее Салтыков стал вице-губернатором Рязанской губернии и любимым писателем Ленина. Среди этих аристократов, наследников красивых усадеб с сотнями крепостных, граница между карьерой и ссылкой была поразительно зыбкой. Столь же удивительным было сродство между русской литературой и бюрократической службой. Одни классики русской литературы сами состояли на службе, за других (как, например, за Гоголя или Достоевского) это делали их герои. Объяснить такое пристрастие к гражданской службе можно тем, что чиновники и их семьи составляли большую часть читательской аудитории. Ища успеха среди читателей и читательниц, писатели отправляли своих героев в гаремы, на поля битвы, в сумасшедшие дома и другие интересные места. Но очень часто таким местом оказывался министерский департамент. Поворачивая в середине XIX века от романтизма к реализму, русская литература разрабатывала нарративные модели и стилистические навыки, нужные для работы в чиновничьих кабинетах. Товарищ министра внутренних дел Алексей Левшин, который до министерства долго работал в губернских правлениях Оренбурга и Одессы, писал, что во время подготовки к освобождению крестьян «литература оказала великую услугу России разносторонними воззрениями и объяснениями предмета, который не далее, чем за год до этой эпохи, составлял полную тайну, совершенную терра инкогнита» (1994: 84). Предметом этим – терра инкогнита – были крестьяне. Освоение неизвестных территорий составляло традиционную задачу имперских литератур; в Российской империи эта задача, как и многие другие, была обращена вовнутрь, к обитателям центральных губерний. Прилагая литературную риторику к административной практике, Министерство внутренних дел проводило свою политику, почти не имея на руках других средств сбора информации, кроме тех, что были доступны писателю. История, филология и тогдашняя царица гуманитарных наук – этнография воспринимались как прикладные науки, незаменимые в скудном арсенале средств управления.
В 1831 году Николай Надеждин, в то время профессор философии в Московском университете, а в дальнейшем – видный чиновник министерства и основатель российской этнографии, говорил о возникновении священного союза между гуманитарной наукой и повседневной жизнью. Этот термин он заимствовал из российского имперского опыта. Священный союз европейских держав, созданный Россией на Венском конгрессе 1815 года, лежал в руинах, и Надеждин мечтал о новом священном союзе, который поведет Европу вперед на основании российских открытий, сделанных силами прикладных наук, изучающих русский народ (2000: 2/736 – 748). С 1843 года Надеждин служил в Министерстве внутренних дел и принял участие в продуктивных исследованиях, которые частично реализовали его мечту о новом священном союзе. Надеждин, Даль и другие сотрудники министерства создали Русское географическое общество, которое финансировалось из средств министерства (Lincoln 1982; Knight 1998). При поддержке великого князя Константина, морского министра и одного из творцов крестьянской реформы, Русское географическое общество и его передовое этнографическое отделение сосредоточились на исследованиях внутренних земель России. Самая большая коллекция русских сказок, новаторское исследование русских сект, самый известный словарь русского языка, первые исследования нерусских народов империи – все эти проекты были реализованы в кругах Министерства внутренних дел и на его средства. Авторы этих исследований понимали их колониальную природу и знали о ключевой связи между властью и знанием. Как писал в 1842 году Владимир Даль:
Написать словарьВозьмем близкий к делу пример: вам была бы дана задача изложить начала, основания, на коих должна бы основываться обработка языка каких-нибудь островитян Тихого океана; предполагается преобразовать, перевоспитать дикарей, дать им грамоту, понятия образованные и приспособить к этому всему их младенческий лепет… Чем бы вы начали?…Конечно, следовало бы приступить первоначально к изучению языка, грубого, дикого, бедного, необработанного, каков он ни есть, и… изучив дух, свойства и потребности языка, строить на этом основании далее. То же самое предстоит теперь нам (2002а: 424).
По образованию Владимир Даль был морским офицером и военным врачом; он также стал инженером, этнографом, лингвистом, чиновником и писателем. Сын датчанина-лютеранина и француженки-гугенотки, Даль родился в Луганске (территория современной Украины), в колонии, которую создали в середине XVIII века выходцы с Балкан. Потом инженер-шотландец нашел рядом с этой колонией месторождения угля и руды, и отец Даля, учившийся богословию в Германии, приехал в Луганск работать лекарем на горном заводе. Русскому Владимир научился от матери-француженки, которая родилась в Санкт-Петербурге и говорила на пяти языках. Даль прекрасно писал по-русски, но своим интересом к языку он отчасти был обязан иностранному происхождению. Автор самого знаменитого словаря русского языка, Даль проделал большую часть своей огромной работы над ним вдали от русской глубинки. Информацию он получал от солдат, ремесленников и других простолюдинов, вместе с ним участвовавших в имперских походах. Он опубликовал также многотомное издание русских сказок, которые он, по его словам, услышал от простого народа и записал во время путешествий. Вместе с Пушкиным Даль обследовал оренбуржские степи, ища свидетелей Пугачевского восстания. Как друг и врач, он был рядом с Пушкиным в последние часы его жизни.
Даль начал работу над словарем в 1819 году во время флотской службы на Балтийском море: беседуя с матросами, он записывал неизвестные ему слова. Он пополнил свою коллекцию, участвуя в кампаниях в Польше, Турции и Средней Азии как военный врач. Основная часть работы по составлению словаря пришлась на годы гражданской службы в Оренбурге, на подвижной границе империи. Как штабной офицер он принял участие в военном походе в Хиву в 1839–1840. Экспедиция была плохо спланирована и обернулась трагическим поражением, но она открыла путь к российской колонизации Средней Азии. Даль завершил Словарь уже в Петербурге, в должности главы Особой канцелярии министра внутренних дел Льва Перовского. В имперской карьере Даля, как и в путях его словаря, творчески сочетались задачи внешней и внутренней колонизации. Его перемещения между географическими точками и бюрократическими офисами повторяли или предсказывали сдвиги между тем, что в этой империи было «внешним» и «внутренним».
Куда бы ни заносил Даля его имперский долг, его беспокойный дух пребывал в глубинах русского языка и фольклора. Прогуливаясь с друзьями перед обедом в их петербургском поместье, Даль встретил человека, который представился соловецким монахом. Распознав поволжский акцент в его речи, Даль смог определить, из какой он губернии и даже из какого уезда. Мгновение спустя монах, оказавшийся беглым крепостным, пал в ноги лингвисту (Мельников-Печерский 1873: 289). «Я думаю по-русски, – писал Даль. – Человеческий разум принадлежит тому народу, чей язык употребляет» (2002b: 258). Тем не менее на протяжении всей карьеры Даля преследовало враждебное отношение к нему неумеренных националистов, которые знали о его происхождении и считали неправильным, что иностранец и иноверец занимается тайнами русского народа. В 1832 году Даль был арестован за собранные им сказки, в которых власти обнаружили недопустимые политические намеки; могущественные друзья-писатели помогли ему выйти на свободу. В 1844 году Лев Перовский поручил Далю написать исследование о скопцах, которые кастрировали себя и своих последователей ради благочестивой жизни. Когда Николай I обнаружил, что автор исследования – лютеранин, он приказал Перовскому найти православного автора для столь щекотливого предмета; статью переработал и подписал Надеждин. В 1844 году Перовский нашел для Даля новое поручение: исследовать старинный вопрос о том, совершают ли еврейские подданные империи ритуальные убийства. Чиновники дали утвердительный ответ, а исследователи до сих пор спорят, был ли к этому меморандуму причастен Даль. Не совсем понятно, как он мог быть непричастен: он был одним из высших руководитетелей министерства и курировал там этнографические и сходные с ними работы. Однако этой записке, как и другим экстремистским начинаниям, исходившим из министерских недр, не был дан ход.
В поздний период работы Даля принимают антипросвещенческое направление. Начав с возражений против того, что русский язык портят иностранными словами, он дошел до сомнений в пользе грамоты для простого народа. Историк Александр Пыпин заметил о Дале и его круге: они «догадывались, что между жизнью образованного класса и жизнью народа есть какой-то разлад, и думали, что он может быть покрыт и изглажен культом народности, но они совсем не понимали, как это может сделаться… Этнографы и писатели этой школы, на словах великие любители народа, на деле не раз становились к нему в ненавистное отношение соглядатаев и сыщиков (в делах по расколу)» (1890: 1/418 – 419). Двоюродный брат Чернышевского, Пыпин относился к министерской этнографии как к культу народности, самооправданию власти, своего рода этномифологии. Словарь Даля, огромный успех его жизни, также стал мишенью для возражений и сомнений. Одни критики обвиняли Даля, что он сам придумывал слова; другие прославляли словарь как памятник богатству русского языка. Спор продолжился и в XX веке: Владимир Набоков восхищался словарем и постоянно пользовался им, а Борис Пастернак высмеивал его искусственный язык. Перед смертью Даль, поклонник Сведенборга и убежденный спирит, организатор опытов с вращающимися столами и вызовом духов, принял православие.
В 1848 году Перовский попросил Даля уничтожить свои записки, так как в это беспокойное время их содержание могло быть небезопасно для чиновника столь высокого ранга. Даль повиновался и сжег сотни страниц ценнейшего материала. Немногие сохранившиеся страницы показывают автора с неожиданно меланхолической стороны. Преследуемый подозрениями и обвинениями, Даль находил утешение только в семейной жизни, поддержке начальства и смирении:
Счастливый семьянин, обеспеченный милостью министра внутренних дел в домашних нуждах моих, я должен с безмолвною покорностью выслушивать оскорбительные для верного гражданина и подданного обвинения, должен молча отдать лучшую часть моего доброго имени, моей чести! Чувства и помышления наши скрыты; человеку не дано средств разоблачать их перед судьями и свидетелями, для убеждения в нравственной чистоте своей и непорочности; но человеку дана покорность в несчастии, терпение и непоколебимая вера в будущность (2002b: 262).
Илл. 19. Пушкин и Даль в виде святых Косьмы и Дамиана. Икона XIX века
Эти печальные медитации звучат так, как будто услышаны от матери-гугенотки; их удивительно встретить среди заметок преуспевающего чиновника на службе империи. Если бы Даль под нажимом начальника не уничтожил свои бумаги, у нас было бы больше таких текстов. Исполняя дисциплинарную власть над огромной империей, этот образцовый интеллектуал думал и писал под постоянным давлением внешний подозрений и внутренних сомнений. Изучал ли он русских или изобретал их? Имел ли он право на то и другое? Его власть и его труд – были они или слыли? Восхищаясь языком простого народа и посвятив всю жизнь записи этого языка, он отказывал тому же народу в праве на образование. Воплощая в себе истинно имперские, космополитические таланты и навыки, он использовал их для того, чтобы учить национальной ограниченности и высокомерию.
В России середины XIX века сентиментальность превращалась в гротеск, и эта их близость тоже была частью имперского опыта. Заманчиво представить себе, как гоголевский майор Ковалев приходит в Министерство внутренних дел и просит у Даля вице-губернаторской должности. Даль беседует с Ковалевым, отмечая его провинциальный акцент, и оба они беспокойно следят за своими непослушными частями.
Система нежностиПрофессор восточных языков, чиновник Министерства внутренних дел, колониальный администратор киргизской орды и главный цензор империи, Василий Григорьев (1816–1881) применил свои знания в области востоковедения к разным задачам власти. Развивая проекты внешней и внутренней колонизации, он смешивал их так, как казалось нужным ему и его начальникам. Григорьев был типичным востоковедом XIX века: он окончил отделение восточных языков Петербургского университета, ссорился там с Сенковским, говорил на нескольких азиатских языках и писал о многом, от археологии до современной ему литературы. В 1837 году молодой Григорьев представил в Ученый совет Петербургского императорского университета проект нового курса «История Востока»:
Распространение и усиление в России восточных занятий… придало бы нам самостоятельности и, служа противодействием перевесу западных начал, угнетающих наше национальное развитие, содействовало бы его укреплению и быстрейшему ходу… Лучшее средство противодействовать влиянию Запада – это опереться на изучение Востока (Веселовский 1887: 33).
Профессией Григорьева был ориентализм, а основным призванием – национализм. Русским необходимо было изучать Восток, потому что это давало возможность понять себя в противопоставлении Западу. По своим воззрениям Григорьев постоянно оказывался еще большим ястребом, чем его начальники; в тот раз его программа была отвергнута. С 1844 года Григорьев – на службе Министерства внутренних дел. Он помогал Надеждину издавать Журнал министерства и писал статьи на такие разные темы, как положение крестьян в центральных губерниях, книгопечатание в Риге и недавно открытые секты в иудаизме. Хасидов, по Григорьеву, отличают «крайнее невежество и безграмотность»; что касается «секты талмудистов», как он называл ортодоксальных иудеев, они представляют «опасность для России» и являются «несчастьем человечества» (Григорьев 1846). В 1847 году Григорьев вместе со своим другом и коллегой востоковедом Павлом Савельевым купили издававшийся в Петербурге журнал «Финский вестник» и переименовали его в «Северное обозрение». Среди авторов нового журнала был Михаил Петрашевский, которому скоро предстояла сибирская каторга. Случайно или нет, но именно в то время, как Липранди внедрял к петрашевцам своего агента, Григорьев публиковал статьи и переводы участников этой же группы. В «Северном обозрении» он также пропагандировал взгляды Гакстгаузена на Россию (Seddon 1985: 267). В 1848 году Григорьев был отправлен в центральные губернии с поручением выяснить, что дворяне и крестьяне говорили о революциях в Европе. В следующем году он ревизовал рижские книжные магазины, самоотверженно конфисковал 2 тысячи запрещенных книг и заболел, надышавшись книжной пылью.
По приглашению Василия Перовского в 1851 году Григорьев перешел на службу в Оренбург – настоящий Восток, ставший частью России. До 1863 года он служил в губернском правлении и возглавлял пограничную экспедицию на киргизской (казахской) границе; другие его должности там назывались более экзотично, например «главноуправляющий внутренней ордой оренбургских киргизов». Живя бурной жизнью колониального администратора, Григорьев организовывал карательные экспедиции и участвовал в рейдах. Он наносил на карту границы оккупированных территорий, арестовывал бунтовщиков, писал законы, учреждал суды и вел расследования. Все эти многочисленные дела Григорьев исполнял, не имея ни юридического образования, ни военного опыта. Он был ориенталистом, изучал «азиатцев» и любил при случае напомнить, что он профессиональный университетский востоковед. «Как ориенталист я, на беду мою, понимаю Азию и азиатцев, а те, которые руководят моими действиями, не знают аза ни в том, ни в другом», – писал он из Оренбурга в 1858 году. «Степь киргизская – трепещет передо мною: так и сажаю султанов под арест, отставляю от должностей, ловлю разбойников, но, увы, к крайнему моему огорчению, вешать их не имею власти». Оправдывая свои несколько однообразные действия, Григорьев прибегал к научному знанию. Во время волнений среди киргизов он сообщал в личном письме: «Придумал я отличнейшее средство… глубоко макиавеллиевская штука, которою я обязан тому, что “книжки читал”, а не состарился чиновником с люльки. Да здравствуют “книжки”!» Этой «штукой» была новая серия карательных мер. В возбуждении он помещал самого себя где-то между Чингисханом и Липранди:
Знай, что Чингис-хан теперь мне нипочем. Сам я приобрел великолепную киргизскую шляпу, отпустил усы и нечто вроде бороды, сижу в халате и, в таком великолепии, зрю у ног своих трепещущими потомков сего грозного завоевателя… Теперь в одно время произвожу я следствие по шестнадцати делам! Это a´ la Липранди (Веселовский 1887: 134, 139, 118).
Григорьев верил, что, будучи профессиональным востоковедом, он стоит выше и видит дальше, чем другие чиновники: «Что бы сталось с этими господами, если бы в самом деле затеялось в краю нашем что-нибудь серьезно-опасное?» В ответ его коллеги, большей частью из военных, считали Григорьева экстремистом и ограничивали его действия. Когда в степях началось очередное восстание, Григорьев обвинял свое начальство в мягкости: «Эта система нежности привела управление киргизами к тому же результату, к которому привела и Россию уступчивая политика ее с Европою». Экзотизируя коренное население, Григорьев представлял его столичной публике, играя расистскими стереотипами. Он предлагал послать на коронацию Александра II «несколько благообразных фигур в расшитых золотом высоких шапках и парчевых или бархатных с богатым галуном кафтанах» (Веселовский 1887: 140, 146). Именно академическое образование Григорьева сделало его еще большим ястребом в колониальной политике, чем военное – его коллег-офицеров. В конце концов наш востоковед поссорился с генерал-губернатором Василием Перовским и подал в отставку. Но пока он был в оренбуржской степи, он успел принять скандальное участие в столичной литературной полемике. Одна из его статей, длинные и неуважительные воспоминания о его покойном однокурснике, историке-европеисте Тимофее Грановском, вызвала бурю в научном мире. Отрицая успехи Грановского и говоря о его пьянстве, Григорьев заявил в этой статье, что российским ученым нужно повернуться спиной к западной истории и литературе. Только востоковедение нужно России, и только в этой области российская наука превосходит европейскую. «Грязнейшим из грязных людей» назвал Григорьева ведущий либеральный мыслитель Борис Чичерин (Пирожкова 1997: 146).
Конечно, ориентализм Григорьева был нетрадиционным (Knight 2000; Schimmelpenninck 2010). Используя профессиональные знания, Григорьев трудился во имя имперского доминирования над восточными и западными колониями и над самой имперской нацией. Старший современник Курца из «Сердца тьмы» (см. главу 11), он всем – и жестокостью, и ученостью, и этномифологическими увлечениями – был похож на него, только работал не на Компанию, а на саму Империю, и потому сделал куда большую карьеру. Немедленно после своего скандального возвращения из Оренбурга Григорьев стал профессором восточных языков в Петербургском университете. Он также участвовал в работе нескольких комиссий Министерства внутренних дел: по азиатской торговле, по налогообложению киргизов, по наблюдению за студентами университетов, по каторжным тюрьмам. В 1872 году он вошел и в «еврейскую комиссию», которая рассматривала предложения по отмене черты оседлости. Мнение Григорьева было основано на «научном» знании вопроса: «Все зло заключается в том, что евреи не хотят существовать теми средствами, как остальное народонаселение, не хотят заняться производительным трудом». Разрешить евреям жить вне черты оседлости опасно для всех народов России, писал он в другой антисемитской записке. «Кто раз очутился во власти евреев, того они из рук уже не выпустят» (Веселовский 1887: 251).
В конце 1874 года Григорьев был назначен начальником Главного управления по делам печати, совмещая этот пост верховного цензора империи с кафедрой истории Востока Петербургского университета. Он контролировал открытие новых периодических изданий и надзирал за уже выходящими, определял процесс прохождения ими цензуры и систему штрафов за нарушения введенных им порядков. Он разрешил Достоевскому публиковать «Дневник писателя» без предварительной цензуры, но больной и опальный Некрасов молил Григорьева о снисхождении. Когда недовольный журналист явился на прием к Григорьеву пожаловаться на закрытие своей газеты, цензор отвечал ему так, что журналист сам себе показался киргизом, которого Григорьев бросил умирать в степи (Градовский 1882: 499). Григорьев вмешивался в государственную политику в отношении украинского языка, который предпочитал называть «малороссийским наречием». В длинной записке он объяснял, что наложил запрет на украиноязычные публикации в ответ на угрозу сепаратизма: «Допустить создание особой простонародной литературы на украинском наречии, значило бы поэтому содействовать отчуждению Украйны от остальной России» (Веселовский 1887: 265). Почти в то же самое время, в 1876 году, Григорьев был организатором и председателем Международного съезда востоковедов в Санкт-Петербурге, открыв его речью на французском языке.
Идеи и карьера Григорьева шире, чем ориентализм в понимании Саида. Вероятно, лучшим определением их было бы слово Салтыкова-Щедрина, «ташкентство» (см. главу 1) – российская версия имперского бумеранга, которая переносила ориенталистские методы правления на имперскую нацию. В Санкт-Петербурге и Оренбурге знания и взгляды Григорьева были востребованы властями на самом высоком уровне, потому его карьера и получилась такой успешной. Перейдя из университета на службу в Министерство внутренних дел, оттуда в колониальную администрацию на востоке империи, потом вернувшись к академическому востоковедению и поднявшись до позиции всероссийского цензора, Григорьев сделал успешную карьеру имперского чиновника, чьи разнообразные обязанности полностью основывались на ориентализме. Действительно, что для Григорьева не было Востоком? Конечно, киргизы представляли собой Восток и в таком качестве подходили для ориенталистского управления. Но это же касалось украинцев, и евреев, и каторжников по дороге в Сибирь, и столичных студентов, чьи волнения давали повод применить к ним степной опыт Григорьева. Ну и конечно же сюда относились литераторы Петербурга и Киева, выстроившиеся перед ним и дрожавшие то ли от страха, то ли от ярости, как киргизы. У Владимира Даля внутренняя колонизация вела к положительной версии ориентализма – стереотипным суждениям о моральном превосходстве экзотизированных «простых людей», русских и казаков. У Василия Григорьева ориентализм действовал напрямую, дискриминацией и принуждением, но только, «к крайнему огорчению» востоковеда, без права вешать туземцев. Зато он мог казнить книги.
В течение Высокого Имперского периода внутренние дела России были непосредственным образом связаны с литературой. Хлестаков в «Ревизоре» не зря хвастался дружбой с Пушкиным, она открывала ему двери и сердца. Высшие чиновники министерства поддерживали тесные отношения с известными писателями даже после того, как блестящий Лев Перовский, человек, который хотел «не слыть, а быть», покинул свой пост. Как мы помним, министр Перовский был братом писателя Антония Погорельского; его преемник Сергей Ланской был женат на сестре писателя Владимира Одоевского; преемник Ланского – Петр Валуев (сам автор романов) был женат на дочери писателя Петра Вяземского. Известные персонажи произведений Толстого служили в Министерстве внутренних дел: Каренин руководил там орошением полей и переселениями инородцев, Иван Ильич выполнял поручения по делам раскольников. Исполняя служебный долг, интеллектуалы империи отдавали себе отчет в противоречивом характере своего положения; трудясь столоначальниками и ревизорами, они продолжали писать и страдать, как романтические писатели. Работая по поручению министерства в глуши на границе Ярославской и Костромской губерний, Иван Аксаков писал родным:
Как другой в вине, в пьянстве запоем находит себе утешение, так и я ищу забвения и утешения в служебной работе. Кругом целый ряд вопросов неразрешимых или таких, которых представляющееся уму решение страшно, нежелательно (1994: 175).
Представляя себе по сильно устаревшей традиции, интеллигенцию и бюрократию наподобие двух эндогамных племен, ритуально избегающих друг друга, мы с удивлением обнаруживаем множество пересечений, сношений и перевоплощений. В ХIX веке реалистический роман стал ведущим жанром национализма во всем Западном полушарии (Anderson 1991). То же произошло и в России, но, несмотря на националистические мотивы некоторых русских романов, русская литература играла не разделяющую, а объединяющую роль. В большей степени, чем любой другой аспект имперской культуры, литература приняла на себя Бремя бритого человека и достойно несла его. На просторах огромной империи культ Пушкина стал общим вероисповеданием тех, у кого не было ничего общего. В «Идиоте» Достоевского два случайно встретившихся героя, обедневший князь и купец-старовер, перечитывают вместе «всего Пушкина». Российский бунтарь Владимир Ленин изучал Пушкина в гимназии, где русскую словесность преподавал отец его будущего соперника, Александра Керенского. Ленин любил перечитывать Салтыкова-Щедрина и (что более удивительно) Тургенева (Валентинов 1953). Еврейский бунтарь Владимир (Зеев) Жаботинский писал в воспоминаниях, что к 14 годам знал «всего Пушкина» и еще Шекспира в русском переводе. Это не мешало ему отмечать имперские и антисемитские мотивы у Пушкина и других русских классиков (Жаботинский 1989). Польский бунтарь Аполлон Коженевский, отец Джозефа Конрада, написал свою главную пьесу по образцу грибоедовского «Горя от ума». Когда русские народники, евреи-сионисты и мусульманские активисты встречались в царских тюрьмах, они обсуждали творчество великих русских писателей, от Пушкина до Толстого. При взгляде назад русская литература кажется необычайно успешным инструментом культурной гегемонии. С ее классиками, еретиками и критиками, русская литература завоевала больше почитателей среди русских нерусских и врагов России, чем другие имперские предприятия. Стандартизировав язык, создав общий круг значений и этим объединив своих многоязычных читателей, литература оказалась очень ценным достоянием. Цари и цензоры это редко понимали и ценили. Поэтому империя рухнула, но литература пережила ее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.