Электронная библиотека » Александр Эткинд » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 4 июля 2017, 13:27


Автор книги: Александр Эткинд


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Отрицательная гегемония могла сосуществовать с относительно мирным доминированием, как в Якутии, но ее сочетание с массовым насилием на Кавказе было обречено на провал. От Гоголя до Конрада и от Пушкина до многих поколений профессиональных ориенталистов (Березин 1858; Morrison 2008: 288) интеллектуалы по обе стороны колониальной пропасти – колонизованные и колонизующие – считали такую ситуацию бесперспективной. Они удивлялись российской неспособности дать покоренным народа позитивные образцы, привлекательные для них культурные формы, действительно нужные им товары и другие элементы высшей цивилизации. Но, как мы знаем в наш постколониальный век, другие цивилизации – британская, французская и прочие – тоже оказались не очень способны играть эту высокую роль. Готовность русских ассимилироваться среди покоренных народов, однако, давала шанс парадоксальной надежде, что русские обладают уникальным для имперской нации видением мира – смиренным, отзывчивым, космополитичным. Хотя эту идею обычно ассоциируют с пушкинской речью Достоевского (1880) и с ее поэтическим развитием у Блока (1918), она развивалась на протяжении всего Высокого Имперского периода. Опережая развитие этой идеи, западник Карамзин возражал против нее в национальном ключе:

Истинный Космополит есть существо метафизическое или столь необыкновенное явление, что нет нужды говорить об нем, ни хвалить, ни осуждать его. Мы все граждане, в Европе и в Индии, в Мексике и в Абиссинии; личность каждого тесно связана с отечеством: любим его, ибо любим себя (1989).

И наоборот, создавая в 1840-х годах всеобщую историю миграций, славянофил Алексей Хомяков пытался увидеть в этой ситуации «открытости» и «космополитизма» особенность и преимущество российского пути колонизации:

Ни один Американец в Соединенных Штатах… не говорит языком краснокожих… И даже флегматический толстяк болот Голландии смотрит в своих колониях на туземцев, как на племя, созданное Богом для служения и рабства, как человекообразного скота, а не человека… Русский смотрит на все народы, замежеванные в бесконечные границы Северного царства, как на братьев своих, и даже Сибиряки на своих вечерних беседах часто употребляют язык кочевых соседей своих, Якутов и Бурят. Лихой казак Кавказа берет жену из аула Чеченского, крестьянин женится на Татарке или Мордовке, и Россия называет своей славой и радостию правнука негра Ганнибала, тогда как свободолюбивые проповедники равенства в Америке отказали бы ему в праве гражданства (1871: 1/107).

Фейерверки

Доминирование может быть эффективным как при наличии общего языка, веры и образования, так и без них. Гегемония невозможна без общей культуры, разделяемой колонизованными и колонизаторами с их разными слоями, расами и сословиями. Российская империя экспериментировала в течение двух столетий, комбинируя эти процессы на основе развивавшихся технологий. Важнейшим из факторов, помогших этой империи захватить и контролировать огромные пространства Евразии, был порох. Огнестрельное оружие было двигателем российской колонизации, начиная со взятия Новгорода и Казани и до Сибири, Аляски и Средней Азии. Благодаря его двум характеристикам – поражающей силе и легкости контроля над его распространением – государство смогло монополизировать насилие на огромной территории. Британскую империю создал парус, Российскую – порох.

В определенных ситуациях порох, универсальная субстанция доминирования, обеспечивал и гегемонию над сердцами и умами подданных. В редкие мгновения ритуального единения салюты и фейерверки создавали официальный язык, объединявший неграмотных и образованных, владевших менявшимися языками империи и тех, кто их не знал. Своей способностью подражать стихиям фейерверки позволяли империи говорить с подданными на языке света, движения и звука, который был уникально свободным от культурной специфики.

Начиная с Петра I фейерверки демонстрировали подданным мощь и красоту империи. Переполненные аллегорическими значениями, они поражали всех, хотя только владевшие высоким языком культуры могли расшифровать их скрытые послания. Стихи и эмблемы высвечивались, вертелись и взрывались в небе, позволяя ритуалам империи подражать деяниям бога-громовержца. Петр видел педагогическую связь между фейерверками и огнестрельным оружием: привыкши к фейерверкам, подданные будут меньше бояться пушек, говорил он. Создание фейерверков было одной из основных функций Императорской Академии наук в Санкт-Петербурге: таким способом Академия доказывала свою пользу для государства. Размах фейерверков был поистине современным: в 1732 году на Неве за две минуты были зажжены 30 тысяч факелов (Сариева 2000: 89). Регулярные фейерверки были одним из немногих событий в имперской России, в которых элита соединялась с массами, – первым средством массовой коммуникации. Празднуя победу над шведами в 1710 году, пылающий российский орел запускал ракету в горящего шведского льва. Фейерверки изображали битвы, пейзажи, карты и показывали другие образы колониального завоевания – турецкие крепости, шведские корабли, а однажды, в 1748-м, даже сибирский кедр (Werrett 2010). Фейерверк на коронации Екатерины II в числе прочего содержал «аллегорический образ России», который сопровождался салютом из 101 орудия (Wortman 1995: 1/118). В 1789 году появилась инструкция, как самому сделать фейерверк; она была предназначена дворянам, желавшим поразить этим зрелищем собственных дворовых (Сариева 2000). В 1857 году Николай Игнатьев путешествовал с отрядом казаков по Средней Азии. Когда его атаковали туркмены, он разогнал их, запустив фейерверк: кочевники были так поражены «дьявольским огнем», что «молили о прощении» (Stead 1888: 272), с похожей историей мы познакомимся и в «Очарованном страннике» Лескова (1872). Андрей Болотов, российский офицер, изучавший философию и пиротехнику в Кенигсберге, тонко определил функцию фейерверка: «Самою пышностию оного ослепить народ подлый» (1986: 448).

Созданные человеком образы рая, фейерверки иллюстрировали самую сложную доктрину имперской философии – власть изменять природу и возвышать культуру чистой волей суверена. Процесс такой сублимации еще более впечатлял тех, кто знал, как в России производили порох – в буртах, куда сваливали навоз и золу, поливая сверху мочой. До изобретения радио и кино, а может и вообще никогда, человечество не знало более универсального – межэтнического, трансъязыкового, межсословного – опыта, чем фейерверк. В этих шумных и красочных представлениях была энергия, которая могла, пусть на мгновение, объединить свободных и рабов, бедных и богатых, ученых и безграмотных. Огнестрельное оружие было средством доминирования, фейерверк – средством гегемонии. Но оружие стреляло всегда, а фейерверки по праздникам.


Илл. 13. Фейерверки в честь Екатерины во время путешествия в Крым. Неизвестный художник. 1780


«Пороха в России что песка», – шутил датский посол при дворе Петра I (Juel 1899: 257). По мере того как предприимчивые подданные империи подрывали ее монополию на порох, оружие и фейерверки, заканчивался и Высокий Имперский период. Порошок, которым побеждали врагов и праздновали победы, сгодился и на то, чтобы убивать императоров и уничтожить империю.

Глава 7
Дисциплинарные шестерни

Центральная тема в российской мысли XIX века и важный предмет исследований советских историков – крепостное право утратило прежнее значениe в постсоветской историографии. Как это нередко бывало в исследованиях России, изменение интересов произошло параллельно в российской и в западной науке. Чтобы оценить это явление, стоит подумать о контрасте между процветающими исследованиями рабства и расы в США и несуществующими работами о крепостном праве в современной России.

Лучшим исследованием в этой области остается давняя уже работа американского историка Стивена Хоча, который изучил архив большого поместья недалеко от Тамбова. Согласно данным Хоча, в начале XIX века производительность труда и питание крестьян под Тамбовом были не хуже, а иногда и лучше, чем в среднем по Германии или Франции. Различие заключалось в мотивации труда, правах собственности и принципах управления. Ни земля, ни доля производимого продукта не принадлежала крепостным, и заставить их работать могли только телесные наказания, которые применялись постоянно. По данным Хоча, за два года, 1826-й и 1827-й, 79 % мужчин в имении подверглись порке хотя бы один раз, а 24 % – дважды. За более серьезные нарушения крестьянам еще и выбривали полголовы (Hoch 1989: 162).

Тамбов был основан в 1636 году как форпост Московской колонизации – передовая крепость для защиты от кочевых племен, владевших этими землями до русского вторжения, и база для дальнейшего продвижения на юг Русской равнины. Значит, основание Тамбова приходится на то же время колониальной экспансии, что основание Вильямсбурга (1632), первой столицы Вирджинии, и Кейптауна (1652) в Южной Африке. Под Тамбовом, однако, проблемы с безопасностью и транспортом долго не позволяли установиться устойчивому землепользованию. Становление экономики плантационного типа, рассчитанной на вывоз урожая, затянулось на два столетия. В начале XIX века поместье князей Гагариных, которое изучал Хоч, все еще было слишком далеко от рынков. Чтобы доставить зерно к речной гавани, уходили недели, транспортировка в Москву занимала месяцы. Однако земля была плодородной, и Гагарины переселяли в это поместье крестьян из своих нечерноземных поместий. Насильственные переселения продолжались и в XIX веке, потому что демографический рост в поместье не компенсировал убыль населения от рекрутских наборов и бегства крепостных (Hoch 1989: 5). Хотя поместье было относительно благополучным, оно не выдерживало имперского бремени.

Странно, конечно, считать Тамбов – вошедший в пословицу символ российской глубинки – колонией. Но землю, захваченную в эпоху географических открытий, принудительно заселенную во имя прибыли, возделывавшуюся под угрозой розог, повсюду в мире назвали бы колонией. Историки русского крестьянства редко рассматривали его в колониальной перспективе, но и в этой области есть примечательные исключения (Rogger 1993; Frank 1999).

Колоны и крепостные

Владение крестьянами как собственностью было узаконено в России в связи с событиями, вошедшими в историю как Смутное время (1598–1613). Этот кризис, ненамного опередивший Тридцатилетнюю войну (1618–1648) в Европе, тоже включал межконфессиональный конфликт, гражданскую войну с иностранным участием, знаменитые случаи ложной идентичности и в конечном итоге крушение государства (Dunning 2001). Будучи частью общеевропейского «кризиса XVII века», ситуация в России была спровоцирована распадом ресурсозависимой экономики (см. главу 5). В отсутствие пушнины и серебра единственной валютой, доступной государству, оставалась земля. Но экспортировать ее было нельзя, и получить с нее прибыль было трудно. Трехпольная система земледелия – необходимое условие урожайности в Центральной России – требовала длинных циклов, в течение которых крестьян надо было удерживать силой (Confino 1963). С появлением пороха у служилых людей появилось решающее преимущество над крестьянами: теперь небольшой отряд, вооруженный мушкетами или пищалью, мог справиться с толпой крестьян, махавших топорами и косами (Hellie 1971; Pettengill 1979). Импорт огнестрельного оружия больше способствовал возникновению крепостного хозяйства, чем любые экономические соображения. Но чтобы насилие превратить во власть, нужны институты. Таким институтом, сформировавшим облик России Нового времени, стало крепостное право.

В то время как в Западной Европе крепостные становились фермерами, арендаторами или, если им не везло, батраками, в Пруссии, Польше и России свободные крестьяне становились крепостными. Некоторые историки рассматривают это «второе закрепощение» как результат возросшего в это время сельскохозяйственного экспорта (Bideleux, Jeffries 2007: 162). Действительно, некоторые восточноевропейские земли становились поставщиками зерна и скота западным соседям. Такие процессы имели место на Балтике или в Карпатах, но не в России, где у землевладельца просто не было возможностей вывезти урожай. Даже после захвата Риги и строительства порта в Петербурге экспорт российского зерна через балтийские порты был сильно ограничен, а до этого он был практически невозможен. Пока не стали доступны порты Черного моря и не распаханы прилежащие степи, что случилось в середине XVIII века, основными предметами сельскохозяйственного экспорта из России были пенька и лен, которые англичане столетиями закупали в Архангельске. Крепостное право, однако, появилось не вокруг Архангельска, а во внутренних провинциях России, где об экспорте стали думать только с появлением железных дорог. Василий Ключевский (1913) показал, что чем ближе губерния находилась к Москве, тем выше в ней был процент крепостных. Историк полагал, что пояс крепостного населения вокруг Москвы отвечал потребностям ее обороны, а не экономики.

Миллионы крепостных были русскими и православными, и как бы мы ни определяли центр этой империи – географически, религиозно, этнически, – чем ближе к нему, тем больше было крепостных. В личном владении помещиков оказались белые по расе, русские по языку, православные по вероисповеданию крестьяне центральных областей России. Крепостных в помещичьем владении почти не было в Северной России и в Сибири. Не было их и среди калмыков, казахов, евреев и северных народов, почти не было среди татар и очень мало – среди русских староверов и сектантов (Kappeler 2001: 30). Никакая теория не объяснила такую избирательность русской несвободы. Ни церковь, ни государство, ни интеллигенция не сформулировали чего-либо подобного расовой мифологии американских плантаторов, согласно которой африканцы по своему характеру подходят на роль рабов, а коренные народы Америки не подходят (Nash 2000). Но практика закрепощения была вполне в русле невысказанной и, несомненно, русофобской идеи, что именно и только православные русские подходят на роль крепостных. Много позднее освобождение крестьян шло в том же ключе. Великие реформы середины XIX века были сначала опробованы на периферии империи, в балтийских и польских землях, где крепостными бывало и русское, и нерусское население, а потом применены к ее центру. За долгую историю крепостного права крестьяне внутренних губерний были порабощены раньше и в гораздо больших пропорциях, чем крестьяне имперской периферии, и освобождены они были позже.

В сравнительном исследовании рабства американский историк Орландо Паттерсон определяет российское крепостное право как «основанное на радикальном исключении»: крепостного считали «внутренним ссыльным», лишенным защиты закона и личных прав. В то время как мифология рабства часто оправдывала его иноземным или иноверческим происхождением рабов, которых считали потомками пленных и представителями низших рас, Православная церковь поощряла закабаление православных православными, но не объясняла их неравенство: «Россия – единственная христианская страна, где церковь не определяла раба как обращенного неверного». Рабство требует конструирования культурной дистанции между господином и рабом в терминах стабильных различий, которые нельзя сменить или подделать, – расовых, религиозных, языковых. Но вместо того чтобы оправдать свою власть, представив крепостного пленным иностранцем или его потомком, российский крепостник «поступал наоборот: называл сам себя иностранцем благородного происхождения» (Patterson 1982: 43–44). Рюрикович из древнего рода или служака-петровец, типичный помещик держал сотни или тысячи крепостных в состоянии социальной смерти. С 1649 по 1861 год крепостных можно было законно покупать, продавать и закладывать, пусть в большинстве случаев не поодиночке, а семьями. Крепостные не могли заключать договоры, быть свидетелями в суде или жаловаться на хозяина. У них, однако, оставалось право на жизнь. Помещики могли и, с точки зрения государства и церкви, должны были заставлять крепостных работать любыми способами; они лишь не могли убивать их.

Российские помещики получали от своих владений экономические блага, которые можно было измерить в цифрах, и другие блага, неизмеримые и невыразимые. «Управляя государством как сатрапы или колониальные чиновники» (Frank 1999: 8), землевладельцы кормились трудом своих крепостных, получая от них продукты питания и все остальное, что могла дать земля, и поощряли крестьян везти свои изделия на рынок, собирая с их доходов оброк и другие подати. Если дворянам не удавалось получить доход с имения, государство выдавало им субсидии, беря их земли и крепостных в залог и таким образом гарантируя выживание поместий и их владельцев. Экономические выгоды от крепостных поместий были ненадежными, и извлечь их было все более трудно; зато другие блага – демонстративное потребление, сохранение образа жизни, различные привилегии власти – были гарантированы империей. Огромные масштабы и внеэкономическая природа отличали крепостное право от американского рабства (Kolchin 1987). Растянувшиеся на десятки и сотни верст, населенные сотнями и тысячами «душ», земли российской знати были по сути дела некоммерческими предприятиями. Когда черные рабы не приносили прибыли, плантаторы не держали их из поколения в поколение; но именно это происходило с миллионами крестьян из тысяч имений в Высокий Имперский период. Удерживать крепостных, несмотря на финансовые потери, было не исключением, а правилом. С начала XIX века империя предлагала дворянам закладывать земли вместе с крепостными в государственных банках. Залоговые суммы редко выплачивались; государство конвертировало их во внешние долги и инфляцию. К 1856 году почти 2/3 крепостных мужского пола (6,6 миллиона душ) были заложены, но продолжали принадлежать прежним владельцам; имения, конфискованные за долги, исчислялись несколькими десятками (Pintner 1967: 37–42). Выплачивая дворянству огромные займы под залог крепостных, правительство отказывало в кредите торговцам и промышленникам. Большую часть своей истории империя ограничивала индустриальное развитие в пользу непроизводительного крепостного сельского хозяйства.

Крепостные субсидировали империю, а империя субсидировала крепостничество. Эта политика, доведенная до совершенства министром финансов Егором Канкриным (1823–1844), вызывала насмешки многих историков, особенно марксистов. Однако и советские колхозы часто не окупали себя, и тогда государство поддерживало их и уж во всяком случае их управленцев. В XXI веке, когда европейские фермы примерно треть своих доходов получают от государства, у Канкрина найдутся сторонники. В центральных регионах России крепостное право было механизмом социальной политики; его сохранение диктовалось сословными интересами дворянства и дисциплинарными интересами империи (Moon 1999). Аргументы в пользу сохранения крепостничества ссылались на задачи сохранения дворянской доблести, семейных ценностей, народной культуры и природного окружения – экологический консерватизм позапрошлого века.

Начиная со Смутного времени механизм предоставления земель во внутренних областях России был примерно таким же, каким он был в то время во многих частях колониального мира, от Вирджинии до Новой Зеландии. Захваченная или опустевшая, земля рассматривалась как terra nullius, и служилые люди получали ее в оплату их услуг государству. Но им нужнее были деньги, а чтобы заработать на этих землях, владельцам нужна была рабочая сила. Ее можно было найти на месте или привезти издалека. В любом случае новым землевладельцам приходилось использовать институты принуждения, а выбор их невелик, от рабства до крепостничества с отдаленной перспективой найма или арендаторства. Соловьев и Ключевский считали, что общей причиной крепостного права была низкая плотность населения, и с ними согласны современные экономисты (Domar 1970; Millward 1982). Важны, однако, детали. Были колонизованные земли (например, Австралия, Сибирь или Новороссия), которые были недонаселены, и людей туда привозили издалека. Но были и такие, как Индия или Центральная Россия, где рабочая сила была доступна; тогда крестьян приходилось охранять, чтобы они не покидали родные места, и принуждать к работе.

Но внешняя колонизация тоже нуждалась в крестьянском труде. Помещики имели право переселять своих крепостных на новые земли или покупать крепостных с тем, чтобы пригнать их к месту нового поселения. В XVIII – начале XIX века такие насильственные переселения крепостных были массовыми и дорогими операциями (Sunderland 1993). Поскольку без надежды на прибыль никто не стал бы переселять, охранять и кормить сотни семей, массовые переселения меняли природу крепостного права, подчиняя его экономической рациональности. Ведущий историк-марксист 1920-х годов Михаил Покровский признавал развитие «плантационного крепостничества», ориентированного на производство, вывоз и продажу сельской продукции, только начиная с XIX века (2001: 10; Кагарлицкий 2003). Самый важный русский роман о крепостном праве – «Мертвые души» Гоголя – посвящен именно проекту переселения, который высмеивается здесь в целом и в деталях.

В одной из своих главных работ, «Происхождение крепостного права в России» (1885), Василий Ключевский доказывал, что крепостное право не было введено государством, а сложилось в итоге частных сделок, в которых крестьяне-арендаторы не могли внести плату за землю и возвратить землевладельцам долги (1956: 7/245). Взамен они заключали пожизненные договоры, закладывая личную свободу или продавая ее, и эти договоры были узаконены государством. В качестве модели для такого рассуждения Ключевский выбрал римский «колонат», как его определял французский историк-античник Фюстель де Куланж, чьи работы переводили коллеги Ключевского по Московскому университету. Учитель великого социолога Эмиля Дюркгейма (см. главу 11), Куланж доказывал, что в позднем Риме и Византии колонат был промежуточным звеном между рабством и свободным земледелием. Римский колонат вырос из долгового обременения крестьян. Когда свободные крестьяне становились колонами, они и их потомки принадлежали господам, свобода их ограничивалась, их можно было купить и продать (Куланж 1908). Как и русские крепостные, римские колоны трудились и в новых колониях Рима, и в исконных итальянских землях. В этимологическом и историческом отношении эти колоны стояли у самых истоков колоний и колониализма. К тому же исследования Куланжа, как и его столь же знаменитых английского и русского коллег, Генри Мэна и Василия Ключевского, находились под влиянием новостей об аграрных порядках в колониях, прежде всего в относительно лучше изученной британской Индии (Morris 1900: 1/6; Mantena 2010b).

Закрепощение русских русскими было механизмом внутренней колонизации со многими ее характерными функциями – режимом управления населением, способом освоения территории, производственным институтом и, наконец, биодисциплинарным методом, обеспечивавшим воспроизводство человеческих популяций. Не прибыль, а порядок были главной задачей крепостной колонизации; не производство товаров, а воспроизводство населения и колонизация территории были ее целью; не развитие, а принуждение были ее методом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации