Текст книги "Пещное действо"
Автор книги: Александр Етоев
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Жданов замедлил шаг – вроде в темноте что-то мелькнуло. Свет? Нет, померещилось.
– Вот и теперь со мной что-то похожее. Только пьесу другую играют. Капитан, а сам-то ты во все это веришь?
– Во что – во все?
– Во всю эту местную чертовщину? Тебе не кажется, что все это не на самом деле? Нигде же такого нет. Вот ты – ты полмира видел, везде был, а скажи, есть еще где такое? Ведь нет? Нет? Молчишь! Я так думаю: мы как дети, которым купили билет на елку. Смотрим, переживаем, верим во все. В то, что куклы – живые, звери и птицы – разговаривают, добро побеждает зло, дурак – он самый умный, а счастье – это когда тебе под конец выдают кулек с леденцами.
– Стоп! – Жданов остановился и поднял невидимую в темноте ладонь. – Стоим! Вижу свет!
– Я давно вижу.
– Раз видел, чего ж молчал?
Капитан помялся, поскреб щетину, потом сказал:
– Плохой он какой-то, мне не нравится. Как этот воздух от камня.
– Плохой – не плохой, нам выбирать не из чего. Какой есть. Всяко лучше, чем в жмурки играть. Пошли.
Идти пришлось с километр, не меньше, огибая ров по дуге. Световое пятно скорее напоминало блик, нарисованный на уснувшем облаке, или мертвую рыбу, отсвечивающую фосфорной чешуей. Холодное, безжизненное – плохое, как сказал Капитан. Оно не удалялось, не становилось ближе, а зацепившись на небольшой высоте, терпеливо поджидало гостей.
Но вот к этому свету добавился еще один – новый. Белая слюдяная сыпь на масляной полосе рва.
– Окно, я так и думал – там… – Жданов обернулся, хотел что-то добавить и замер с полураскрытым ртом.
Впервые за долгие часы слепоты, которыми их наградила ночь, он увидел лицо Капитана.
Жданов его не узнал. Это была даже не маска, это было что-то вывернутое изнанкой к нему, лицо навыворот, все в белой слюдяной сыпи – мертвая рыба, отсвечивающая фосфорной чешуей.
– Ты кто? – спросил Жданов это лицо, но лицо молчало. Непонятно было, видело оно Жданова или нет: вместо глаз чернели выдавленные в мягком воске ямы. В них проваливался его вопрос, и неизвестно было, когда он с эхом выберется обратно.
Жданов медленно-медленно, не видя куда идет, стал отступать назад.
Потерявший лицо Капитан качнулся, пошел на Жданова – плавно, нехотя, как во сне. И все в нем было как мертвое, только руки оставались живые. Одна сжимала серый конус бумаги, острые пальцы другой бережно, как-то по-детски охраняли его открытый широкий край.
Жданов понял, что у Капитана в руке. Трудно было не догадаться. «Счастье – это когда тебе под конец выдают кулек с леденцами» – он же сам придумал эти слова. Или не он? Кто-то другой сказал их тогда за него? Другой, которого он не знал, – невидимый режиссер всего этого безумного карнавала?
Жданов пятился. Капитан, баюкая на руках бумажную птицу-счастье, шел на него. Жданов сделал шаг в сторону. Капитан шел не сворачивая. Жданов сделал еще шаг. Капитан продолжал идти. Жданова для него не существовало. Вот ноги его плавно сошли с откоса, ступни коснулись воды, и он спокойно, как водомерка, поскользил к противоположному берегу.
Тут Жданова наконец прорвало. Смотреть на все это было скучно и тошно. Жалкий, пошлый спектакль, заигранный дальше некуда за две тысячи лет, прошедших с его премьеры. А он-то вдруг посчитал, что режиссер – гений. Гений? Ничтожество он, штукарь говеный! Жданов вспомнил ходячий лозунг из прошлого: «Осторожно: пошлость!» Вот именно – осторожно.
Капитан уже добрался до середины рва. Берег на другой стороне был выше – из воды, в том месте, откуда начиналась световая дорожка, вели наверх узкие каменные ступени. Лестница кончалась площадкой. Часть ее занимал механизм подъемника – кожухи двух лебедок и что-то большое, круглое, напоминающее тележное колесо. Сам мост, притянутый цепями к стене, сливался с каменной кладкой. Еще здесь стояла маленькая, раздувшаяся, на кривых ножках, похожая на лягушку пушечка. Один бок ее был освещен, и к боку кругленькими бочк[/]ами приткнулись горошины-ядра.
Жданов набрал в рот воздуха, какой был, и громко выпустил его из себя:
– Стой! Куда?! Капитан! Да остановись, ты, придурок.
Фигура на воде вздрогнула, неловко замахала руками. Лицо ее сделало поворот, по лицу – привычному, такому знакомому, с траурным венчиком возле век и какой-то жалкой, детской, вечно виноватой улыбкой – побежали рябые тени. Ров снова стал рвом, тело – телом. Хождение по водам кончилось. Без всплеска, без кругов по воде Капитан провалился вниз.
Жданов зачем-то стал шарить глазами по сторонам – ища спасательный круг, потом опомнился и бестолково, не в лад начал стаскивать с себя шаровары.
И тут тишина взорвалась. Ров наполнился звуками. Вскипающие буруны рассекали смолу воды, и какие-то продолговатые тени торпедами торопились к цели. Цель была видна ясно. Сначала рука со сложенными лодочкой пальцами, потом голова и плечи – Капитан вынырнул на поверхность и, загребая правой, поплыл к гранитным ступеням.
Жданов все никак не мог справиться с шароварами. Одна нога уже готова была лететь на помощь, другая запуталась в складках – в матерчатом восточном силке – и чем больше он ее дергал, чем больше сыпал проклятий, тем безнадежней она оплеталась коварной смирительной пеленой.
Все это сильно напоминало заговор, но Жданов в заговоры не верил.
Тем временем трагедия на воде стремительно шла к развязке. Спасти могло только чудо. Капитан делал резкие короткие взмахи, но берег не приближался. Казалось, сама вода – вязкая смоляная патока – смеется над простодушным пловцом. Зато она откровенно играла на руку тем стремительным тварям, которые здесь были хозяева.
Чуда! Чуда! Жданов потерял равновесие и боком повалился на землю. Рука его схватилась за что-то шаткое, выпуклое, обтянутое сухой мешковиной. Мешок с черепами! Не понимая зачем, он выдернул из мешка завязку – рука нащупала круглую лобовину черепа, пальцы, провалившись в глазницы, кольцом сжались на переносице.
Он привстал на коленях, замахнулся в бессильной ярости и что есть силы швырнул череп в воду. Потом еще один, и еще. Как сумасшедший, он бросал черепа в ров. Отчаянно, без всякой надежды, как будто эта мертвая костяная армия могла помочь Капитану.
Черепа, словно бутоны нераскрывшихся лилий, череп за черепом, за цветком цветок, тихо, неумолимо тихо, в открытую, не таясь, шли в атаку по мертвой воде.
Наступал их последний бой.
Бой страшный – так всегда бывает, когда смерть, помноженная на смерть, встречается с другой смертью и бьется с ней смертным боем. Без крови, без пленных, без раненых, без хвастливых радиосводок. С холодным равнодушием Вечности на прекрасных выпуклых лбах.
Без генералов, без рядовых – все равны, все – белая кость, все – пустые немигающие глазницы, в которых заночевало время.
Мертвые спасали живых.
Поначалу ничего не менялось. Остроносые хищники как шли наперехват человеку, так и продолжали идти. Но вдруг одна из торпед сделала разворот и, не сбавляя скорости, устремилась к передовому отряду.
За ней развернулась другая, третья – и вот уже вся эскадра, перекраивая на ходу строй, кинулась в лобовую атаку.
Затрещала белая кость, черепа лопались и взрывались, летела костяная мука.
Туши механических крокодилов наваливались на белые поплавки, коверкали их, топили, визжали пилы зубов, гребные винты на подхвостьях лупили воздух и воду, ров превратился в ад.
Бой кончился как и начался – тишиной. Жданов, как расстроенный механизм, тянул руку к пустому мешку, выхватывал из него пустоту и швырял пустотой по призракам. Лицо его было похоже на череп – с ввалившимися глазами, с голодным оскалом рта, с темными ложбинами на висках. И не было рядом друга, который похлопал бы его по плечу и сказал: «Хватит, мы победили».
Капитан, снимая с глаз липкую холодную пелену, стоял на мокром граните. Он так ни разу и не оглянулся, так и не понял, на какой источенной проволоке висел все эти минуты.
Уши залепило водой – когда глухота отпустила, ров был уже пустыней. О битве напоминали лишь мучное золотистое крошево да масляные разводы на полинялой коже воды.
Он дошел до лягушки-пушечки, осторожно тронул ногой крайнее из игрушечных ядер. Потом посмотрел на белый призрак окна с впечатанной в него кладбищенской крестовиной.
Голова закружилась. Оконный крест сорвался с белого полотна и вороном полетел вниз.
Капитан пригнулся, прикрывая руками голову, потом отнял руки, пробуя стряхнуть с себя усталую дурь. Посмотрел вверх. Верха не было. Ни верха, ни Великой Цепешевой стены, ни рва за спиной – ничего. Все съела тьма: и свет, который во тьме светит, и Жданова, и его самого – оставив лишь ночь и слова, которые пристали к губам: «Как капли дождя высыхают… так и дни мои исчезают уже…»
Капель не было, зачем он придумал капли?
– …Помню, в Эдессе. Какие там были птичьи рынки! Ах какие! Вот у тебя тоже лицо птичье – ты кого больше любишь? Канареек? Скворчиков? Я – голубей. По мне – лучше голубка птицы нету. Голубок, он свой, он родной, гу-гу-гу-гу – голос какой, а? От него домом пахнет. Я же все так – там, здесь, Тигр, Хоросан, Басра. Перекати-камень как говорится. Или у вас не камень?
– Перекати-поле.
– Заговорил, заговорил, родной. А то все молчит, молчит. Ожил, значит. Это хорошо. Так поле, говоришь? Вот-вот, поле. Но камень лучше. Перекати-камень мохом не обрастает. Вот вы, Александр Михайлович, родом из иудеев? Это хорошо. Это значит – хорошая кровь, крепкая. А к голубкам вы относитесь, извиняюсь, как?
– …Вон тот, с венчиком, это Шакар. А здесь у меня Дервиш. А этот – Амор Фати. Смотри – открываю клетку. Эй, Аморка, лети! Не летит. Не хочет лететь Аморка. Что толку лететь? Это все равно как бежать от смерти. Беги, не беги, все равно догонит…
– …А вот мы сейчас винца. Утро уже. Утром винца – для души полезно. А то какой-то ты не веселый, Александр Михайлович. Вы что пить будете? Кларету хотите? Хересу? Ай, какой у нас херес! Илла лахо, какой херес. Пойдемте…
– …В погреба! В погреба! Погреба мои покажу. Вы таких погребов еще не видели. Ручку извольте. Слабы вы еще, слабы. Вот я вас под ручку и поведу. Праздник сегодня, Александр Михайлович. Гости будут. Стол будет. Сынок мой сегодня женится. Владик мой…
– …Стойте! Тихо! Вроде, зовут. Александр Михайлович, вы меня тут пока подождите. Я скоро. А потом – погреба. Кларет. А вы тут пока с голубками…
Зискинд медленно приходил в себя. Голова была уже ясная, только в ноги словно свинца налили.
Кишкан ушел. Дверь осталась полуоткрытой. Зискинд пожал плечами. «Беги, не беги…» Закудахтал в клетке шелковый Амор Фати. Зискинд подошел к клетке, тронул медную нить, и та запела на поднебесной ноте. Голубок повернул голову и доверчиво посмотрел на Зискинда. Красная точка крови застыла на его плоском зрачке.
Зискинду стало не по себе. От птичьего взгляда и от чего-то еще, что волнами накатывало на сердце. Словно он забыл что-то важное, важнее чего не бывает… Он стал перебирать в памяти слежавшиеся мертвые зерна. Книги? Не то. Дом? Нет его, теперь уже нет. Жизнь? Смерть? Может быть… Нет, вряд ли. Тогда что?
Зискинд отвернулся от клетки.
Зачем они здесь? ОНИ? Кто – ОНИ? Этот человек, который меняется, как полосы на раскаленном металле? Который легко, как щепки, перебрасывает мостки от настоящего к прошлому? Кишкан?
Он обвел глазами странную, неправильной формы, комнату, которую трудно было назвать жильем. Скорее уж какая-то голубятня, хотя и на голубятню она была не похожа. Птичья тюрьма с одиночными клетками-камерами. С птицами, которые не хотят улетать. Amor fati!
Зискинд сделал шаг к двери, прислушался. Никого не слышно. Свинца в ногах он больше не чувствовал. Он подошел к двери, не раздумывая, открыл и увидел захламленную, с кисловатым запахом сырости ротонду со стекающими из-под грязного стеклянного колпака тонкими ручейками света. От ротонды лучами расходились три коридора. Над арками, которыми они начинались, виднелись три одинаковых картуша, с которых из-под вековой пыли проступали силуэты гербов.
Зискинд замер, не зная, в какой коридор сворачивать. Потом подумал, а не все ли равно, и решил повернуть налево.
Его остановила скрипучая песня крыльев. Волна упругого воздуха окатила шею, потом лицо. По полу замелькала тень, он посмотрел вверх и увидел над головой птицу. Голубь уже не метался, справившись с первой робостью, а летел прямо и ровно, за кругом делая круг и по неторопливой спирали опускаясь ниже и ниже.
И от легких этих кругов, и от света, который делал белыми и прозрачными крылья, Зискинд внезапно почувствовал, как тело его наполняется легкой силой, и в сердце нет больше ни холода ни тепла, есть только легкий жар, и сам он знает, что ему надо делать.
Голубь сделал последний круг и пропал под аркой, которая уводила вправо. Зискинд двинулся следом. Стены, вдоль которых он проходил, были наглухо затянуты тяжелыми прямоугольниками шпалер. Было темно, но краски на ткани, словно чувствуя его приближение, начинали медленно тлеть, наполнялись фосфорным светом, картины на глазах оживали, заманивая, затягивая в свою опасную, призрачную и одновременно настоящую жизнь.
Рваные морщины холмов, налезающих один на другой. Простой стол среди поля, к краю поля подходит лес, вдали башенки, башни, покосившаяся голова храма.
За столом человек, одетый дорого и нелепо. Капли масла отсвечивают в усах, пальцы зацепились за блюдо с истерзанной бараньей ногой, человек молод и пьян. На добром лице улыбка. Глаза смотрят на Зискинда.
Зискинд его не знает. Лицо худое, нос острый, усы кольцами…
Зискинд вздрагивает, он узнал. И человек его тоже знает. Он кивает Зискинду по-приятельски, он его приглашает за стол – вот и место рядом пустое, и вино налито, и чем закусить Бог послал. Ждут гостя, давно заждались, подсаживайся, жалеть не будешь, веселье-то у нас какое, смотри.
Но Зискинд видит не стол, он смотрит на близкий лес, он видит, какими плодами украшены голые пики деревьев, он видит белые лица, выпученные от страха глаза, обвисшие плети рук.
Колья, мертвый лес кольев и на каждои по мертвому человеку.
Он смотрит на этот праздник, уходит, закрывает глаза, слышит вдогонку хохот, бежит…
Другая картина. Человек на коленях, спиной к нему, плечи сгорблены, лица нет, перед ним женщина, она спит. Тень от облака закрывыает ее лицо.
Зискинд проходит мимо, он слово дал – не смотреть. Слово дал…
Человек поднимает плечи, спина натянута, словно чувствует занесенный нож. Голова поворачивается. Профиль льва. Еще поворот. Гордость, ярость, притворство, хитрость, яд, неправда, смирение, любовь… Радуга. Человек на ногах, смотрит прямо: лицо у него лисье. Худое, острый нос, усы кольцами. И облака больше нет, не было никакого облака. Была тень от этого человека, растекшаяся свинцовой лужей.
Он слово дал… Он не может… Она… Нет! Тканный холст врет. Это только мертвые погасшие нити, мертвый станок ткача, время мертвое…
Он бежит. Он не хочет этого смеха, бьющего ножом по спине. Коридор бесконечен, мало воздуха, он бежит, а слева, справа, везде – этот человек, этот смех, этот праздник любви и смерти.
Капитан разглядывал укрепленный на подставке корабль. Он был совсем как живой, только маленький. Таких он еще не видел. Длинный корпус из дерева, небольшой киль, форштевень, круто уходящий под углом вверх, высокий косоугольный парус. Корма пестра от резьбы и ярких восточных красок. Таких игрушек-суденышек в комнате было много.
Капитан потрогал корпус модели: тик, или акация – из чего там строили на Востоке? – и резко отдернул руку.
– Интересуетесь? Морского человека узнаешь по одному взгляду. Я ведь тоже моряк. Был, был, конечно. Жизнь списала на берег. Годы, события. Да и кое-кто из человечьего стада посодействовал, илла лахо…
– … Как вы насчет винца? Если с утра не выпьешь, весь день пропал. И для здоровья полезно. Помню, однажды в Каире сподобил меня Аллах заболеть «темной водой». Чем я только тогда ни лечился. Все перепробовал. Мозги летучих мышей с медом, лал, коралловые опилки. К самому Синану в Багдад ездил. В лучшем госпитале лежал. Динаров отдал столько: скажу – не поверишь. И ничего. Как ходил в сортир вдоль по стенке, когда в первый раз прихватило, так и после всех этих эскулапов ходил. А один муэззинишка, что вечно возле Сирийских ворот толокся, мне и посоветовал: а ты, говорит, вином лечись. По секрету, конечно, посоветовал. Тогда с этим было строго. Сами понимаете, Пророк не велел. Ну, я как бы подкрашенную водичку, вроде как по-нынешнему чаек. Кружечку, другую. И через месяц – глаза как стеклышки, от болезни только воспоминания.
– …Вы что больше уважаете? Херес? Кларет? Между нами – рекомендую херес. Вы такого хереса нигде не попробуете. Аллахом клянусь. Осталась еще пара боченков. Идемте. И погреба наши заодно посмотрите. Вас как по батюшке? Федорович? Значит, Иваном Федоровичем будете?
– …Радость у нас сегодня большая, Иван Федорович. Праздник сегодня у нас. Владика, сынка моего женю. Приглашаю вас как дорогого гостя.
– …Ой, тихо! Никак зовут. Ну нигде без меня не могут. Ничего, Иван Федорович, я скоро. А вы тут пока отдохните, с дороги-то устали, небось. На кораблики вот пока посмотрите. Морскому человеку на корабль смотреть первое удовольствие. Глаз лечит.
Кишкан, шаркая, вышел вон. Дверь он за собой не закрыл. Толстая дубовая створка походила на толстых петлях и успокоилась. Капитан потер больное плечо. Ссадина на виске уже не болела, временами поламывало в затылке, но не смертельно, можно было терпеть.
Он вспомнил, как ослепленный тьмой, шарил впотьмах руками. Потом пытался согреться – тело остыло после ночной воды, от камня тянуло холодом, сырой воздух ледяными колючками облепил кожу. Но главное – темнота вокруг. Она мешала дышать, задерживала взмахи руки, и почему-то, упрямо, будто пружина, выталкивала вперед, к стене. Говоря честно, ему было все равно, куда. Хотелось тепла и света. Кажется, он закрыл глаза, чтобы вспомнить голое небо тропиков, но вместо белой бесконечной холстины увидел другое небо – под узким прямоугольником потолка, с люстрой на три плафона с вечно перегоревшей лампочкой, с чайником, ругающимся на кухне с соседом, и с вырванным из календаря листком, на котором наискось, перечеркивая какую-то праздничную муру, шла надпись ЕЕ рукой. «Я не могу больше. Не ищи. Прости.»
Он простил, он ей всегда прощал, у нее были такие глаза, что одного их света хватало, чтобы все ей простить.
Когда подушечки пальцев приросли к холодной стене, он попробовал по выбоинам и стыкам, как по буквам в грамоте для слепых, прочитать на камне слова, которые бы подсказали дорогу. Стена молчала. Он медленно, считая шаги и обдирая о камень кожу, двигался вдоль стены. Уже потеряв смысл – просто перебирая ногами и слизывая с пальцев соль.
Влад улыбнулся, ему нравилась эта упрямая косточка в человеке. Ему нравилось, как она хрустит и ломается, а человек все верит, все силится и никак не хочет понять, что он всего лишь вылепленный из глины комок с проросшими корешками нервов, слепок с идеи Бога, который и сам был вылеплен когда-то из глины, а до него – другой, и так в бесконечную тьму.
Он любил людей, любил за безнадежную, невозможную веру, он жалел их, он нажал на клавишу «Грузовой пневмопровод. Внешний канал. Всос.»
Придите все страждущие и обремененные, и я успокою вас.
Водоворот воздуха втянул Капитана в стену. Словно спящий каменный зверь сделал спросонья вдох, забирая в себя темноту и копошащихся в темноте мошек.
Потом Влад еще улыбнулся, поймав внезапную мысль, нажал желтую клавишу и зажег в небе Луну.
Жданов спал на краю рва, завернувшись от холода в мешковину. Ему снилось, как большая Луна гладит его, спящего, по лицу – медленно, осторожно, как женщина. Он узнал эти руки, он почувствовал нитку боли, которую как он ни выдирал, как ни выжигал из сердца холодным огнем равнодушия, а узелок остался, жил, продолжал пугать кровь и память, сильного его делал слабее придорожной травы.
Он потянулся к этим рукам губами, как когда-то давно в перечеркнутом накрест прошлом, когда она тайком сбегала к нему от своих постылых, постных мужей. Он улыбался во сне, он хотел, чтобы этот сон не кончался, он как младенец тыкался в эти коричневые соски, пальцы его скользили по ее коже, перебирали ребра, расправляли мягкие волоски, раздвигали влажную мякоть.
Луна стояла на небе, она делала свое привычное дело – утешала приговоренного человека последним счастливым сном.
– Экономишь, каждую копейку считаешь, а тут ртуть зря выдыхается, илла лахо! У него, видите ли, любовь. – Кишкан вздохнул и утопил на щите рубильник.
Лужа ртути, растекшаяся по залу, встрепенулась и вздыбилась пузырем, словно огромная серебряная медуза. Края ее стали стягиваться к середине, и вдруг в секунду пузырь превратился в шар. Пол дал крен, и шар укатился в лузу, открывшуюся в дальней стене.
– Экономишь, экономишь… – Он втиснулся в темный лифт и, не зажигая света, спустился в подвальный этаж. Пол здесь был земляной, присыпанный кирпичной мукой и шлаком. Кишкан вытащил из-за пояса мягкие тапки на коже, стащил с ног сапоги и засунул их в щель за лифтом. Ключик он держал на груди, на ленте. Он дошел до сливающейся со стеной дверцы, вставил ключ и осторожно его повернул. Дверь он смазал заранее, он всегда ее смазывал, чтобы не было ненужного шума. Войдя, он плотно ее закрыл, спрятал ключ и вытащил из кармана проволочку.
Стена перед ним была сплошь в неглубоких гнездах, и в каждом рубиновым пламенем горел кристаллик стекла. Кишкан пошел вдоль стены, молча перебирая губами. Остановился. Выбрал одно из гнезд. Накинул проволчку на два медных контакта. Отсоединил другую, которая здесь была. Вынул из ниши кристалл. Оглянулся. Нет, никого. Подержал стекло на ладони. Тяжелая. Хорошо. Чем кровь тяжелее, тем упрямей ее вязкая сила. Тем слаще сердцу и печени.
Он облизнул губы. Ладонь дрожала. Он вспомнил жаркий Алжир и пленного солдата-испанца по имени Сааведра, бравого бойцового петушка, по которому вечно плакали кол и плеть, да так ни с чем и остались.
Сильная кровь – крепкая кровь – великая – Кишкан, причмокивая от нетерпения, разъял стекло надвое, краешком языка успокоил спящую ампулку и, в мгновенье срезав зубом верхушку, – высосал драгоценную каплю.
Белая роговица неба плавится от сверлящего вихря и нитями стекает за горизонт. Он – гора, неповоротливая слоновья туша, выше которой только две точки над головой, две звезды, а может быть, отражения его влажных от нетерпенья глаз.
Он – любовник всех во вселенной женщин, вечная сладость сводит ему низ живота, молочная река его семени втекает в их раскрытые лона, и сила его не кончается, я всех вас люблю, ласковые мои, всех…
То, что стало на месте неба, – темное, как желание, ничто – заполняет его целиком, он становится легче пара: кожа, нервы, изъеденный солью остов, разноцветные пятна памяти – весь этот клейкий пот уходит грязными струями в пузырящуюся под ним трясину.
Две звезды уже не горят – то, что льется от них, не свет, здесь нет света, нет языка, нет «да» и «нет». Ни правды, ни ненависти, ни порока…
– …Срань, евнух поганый, если ты еще хоть раз назовешь меня своим сыном, я тебе в дырку, из которой ты ссышь, вместо свинцовой затычки, знаешь что вставлю?
Цепеш выплюнул папиросу.
– Папочку решил из себя корчить, марушник? Без яиц папочку?
– Влад, ну сказал, ну сорвалось – ты же знаешь, язык у меня без костей. Бей, казни – все готов от тебя принять. Да – срань, да – говно, евнух, все правильно. Но яичко-то у меня однако взбрыкнуло, когда тот верденский еврей мне скротум скальпелем рассекал. Левое, между прочим, яичко. Так что насчет детей – тут ты глубоко заблуждаешься.
– Слушай, ты, Шахерезада. Еще слово…
– Молчу, повелитель, уже молчу.
– Сволочь ты, Кишкан, и почему я до сих пор тебя не зарезал?
– Сам не пойму. Хотя гвоздик вбивали, было такое дело.
– Врешь, ты все понимаешь. А с гвоздем тогда просто случайно вышло. Кто ж знал, что гвоздь между лобных долей войдет? На этом «чуде» ты тогда и сыграл – святого из тебя это мудачье сделало. И как такого, как ты, слизняка Бог терпит?
– Боги, Владушка, они разные.
– Один, разные – я в Бога давно не верю. Поэтому и живу дольше всех.
– Ну уж и дольше.
– Молчать! Принеси вина, в буфете, в черной бутылке, стой, сначала скажи: что украл?
– Я? Да чтоб я… Это что ж… Это ж верой и правдой… Влад, ну как это ты… Да вот же я перед тобой весь… как голый. Кого хочешь спроси. Сам же знаешь, насчет этого я… На, отрубай руку! Не веришь? Отрубай руку… обе руби, сейчас принесу топор…
– Неси.
– Иду. Но ты потом пожалеешь. Мучаться будешь. Эх, скажешь, такому честному человеку ни за что ни про что – и руку. Владик, да ты сам-то подумай…
– Хватит. Чью выпил кровь?
– Не пил я.
– Пил.
– Ну пил, пил. Испанца одного. Так ведь случайно ж вышло. Веник я там прошлый раз забыл. Пошел, значит, за веником, иду, повернулся как-то не так, ну флакон и слетел. Чего, думаю, добру пропадать – я его и того. Да и кровь-то – разве ж то была кровь? Название одно. Испанская – сам знаешь. Ежели б то был еврей.
Плоский зрачок Кишкана виновато ушел под веко. Второй глаз был в тени. Цепеш мял мундштук папиросы, струйка табачной пыли рисовала на колене звезду.
– Сволочь ты, Кишкан, сволочь. Таких сволочей еще поискать. Жалко, что тебя однажды уже кастрировали. Хотя, говоришь, одно яйцо на месте?
– Старый я, Влад. Молодость-то прошла. Мне что осталось – смотреть на вас, молодых, лысину на солнышке греть, на тебя глядючи любоваться. Вон ты какой красивый. Я ведь тоже был ничего. Эх, помню, в Багдаде…
– Ну, понесло. Про багдадского вора мне еще расскажи. Кажется, я велел принести вина.
– Простил? Правда, простил? Дай я тебя расцелую.
– Иди за вином, скотина. Слюней тут еще твоих не хватало. Черная бутылка, запомнил? А то мочи какой-нибудь из погреба принесешь, год потом не отдрищешься.
«Из-за девки, – думал Кишкан, выходя, – доброго из себя строит. Любовь у них, илла лахо. Люби-люби, прощелыга, знаю я эту твою любовь, насмотрелся.»
В буфетной он подмигнул своему зеркальному двойнику на стене:
«А вот возьму отобью у него девку, посмотрим тогда, у кого яйца крепче.»
Ее поднял шорох утра. Кольнуло в сердце, потом прошло, розы на столике у стены лежали рыхлой горой, бумажные лепестки свернулись, цветы умерли или спали, жалко было смотреть.
Она вылила на них остатки вина из бутылки, подышала на гладкий шелк, цветы начали оживать, узкий черный жучок карабкался на колючий шип.
В окне было пусто. Небо было светлым и мутным, она хотела открыть окно, чтобы потрогать воздух руками, но рама оказалась глухой. Тогда она провела по стеклу пальцем две сходящиеся внизу стрелы. Пыль хлопьями слетела на подоконник. Углом халата она смахнула ватные хлопья, вернулась к розам, вынула из горы цветок, укололась, лизнула ранку и положила розу на подоконник под прозрачное латинское «V».
– Это Владику. – Она засмеялась и скинула с себя мятый халат.
Они стояли друг перед другом в зеркале – два лица, взбитые со сна волосы, запутавшийся в волосах свет.
– Какая я белая. – Она щипнула себя за кожу и показала отраженью язык. – Хочу к солнцу, хочу на юг, хочу стать негритянкой.
Дура. – Она вплотную подошла к зеркалу. – И за что он тебя, дуру, любит?
Почему-то заглянув за плечо – не прячется ли кто за спиной, – она поцеловала ту себя в губы, кончиком языка тронула гладь стекла и быстренько отвела лицо.
– Никому не говори, поняла? – и почувствовала на спине его взгляд.
– Здравствуй, что ли. – Кишкан стоял на пороге со связкой ключей в руке.
Жданов хмуро, одним глазом – второй был затянут лиловым пузырем синяка – посмотрел на Кишкана, молча сплюнул и опустил голову.
Кишкан присвистнул:
– Где это тебя так? На грабли наступил, или жена с бабой застукала?
– На грабли, на грабли, отстань. С этим своим шути, не знаю уж каким местом он тебе родней приходится.
– Ладно, Жданов, ты прав. Пора говорить серьезно. Утро уже. – Кишкан задумчиво посмотрел на Жданова. – Водки хочешь?
Жданов усмехнулся:
– Опять будешь на брудершафт пить?
– Нет, Жданов, никакого брудершафта не будет. Кончились брудершафты. Я же тебе сказал: уже утро.
– Может, и утро. В этом мешке окон нет. А если утро, так что?
– Утро, Жданов, это такое время, когда человеку приходится выбирать.
– Вот я себе и выбрал, – Жданов обвел рукой темную убогую конуру с обмазанными известкой стенами.
– Жданов, думаешь, я не знаю, почему ты с этой компанией увязался?
– Хорошо тебе – знаешь. Мне бы про себя знать. А то только одно и знаю: как был дурак, так дураком и помру.
– Нет, Жданов, ты не дурак. Дурак так про себя не думает. И потом – это же все слова. Дураком ты себя не считаешь, их считаешь, меня, а себя – нет. И насчет помру. Для тебя ж это – так, фигура речи. Ты ж ведь не собираешься помирать. Всех думаешь пережить, на всех похоронах покойникам рожи строить.
Кишкан стоял на пороге – без лица, просто вырезанная из черного картона фигура, которая не пропускает свет.
– Я знаю, чего ты хочешь – ты хочешь всем отомстить. Ей, им – каждому, но главное – ей. И все у тебя наверняка – тонкий расчет, так сказать.
– Похоронить, отомстить… Кишкан, а не слишком ли большого злодея ты хочешь из меня сделать? Тебя послушать, так твой Влад-Дракула по сравнению со мной прямо святой Франциск. И вообще, то, что ты мне сейчас говоришь, – просто бессмысленные, ничего не значащие слова. Все только и делают, что говорят бессмысленные, ничего не значащие слова. Я сам всю жизнь говорю бессмысленные, ничего не значащие слова.
– Ты других слов не слушаешь.
– Других нет, все пустота и бессмыслица.
– Вот-вот, уже близко. Пустота и бессмыслица. А нищие – это кто?
– Какие нищие?
– Нищие, побирушки. Которые все чего-то хотят. У которых вечно вот здесь гложет. – Рука из траурного картона переломилась надвое, угол локтя отошел в сторону, и невидимая на черном ладонь пропала где-то на черноте слева под черным скосом плеча.
– Я тебя понял, Кишкан. Тот счастливый, у кого нет никаких желаний, да? Мысль старая и не твоя. И такая же бессмысленная, как все остальное.
– Твои попутчики так не думают – несчастные люди, правда? Помнишь, что ты мне про Анну Павловну говорил там на поляне, на пне?
– Не помню, врал чего-нибудь как всегда. Ей, между прочим, тоже в рай дорога не светит.
– Ты ж тогда на поляне думал, что я, кроме как поминать имя Аллаха всуе, и слов-то других не знаю. А говорил ты вот что. Как у нее между ног чесалось, ты говорил, – так она тебя домогалась. А ты все ждал, чтобы она сама под тебя легла, нарочно неприступную крепость изображал, нарочно про супружескую верность все уши ей прогудел – изменять грех, святое писание в пример приводил, а сам, как увидишь ее колено, так каждый раз трусы потом приходилось отстирывать. Говорил ведь, говорил? Что она пьет из других их любовь, говорил, и когда ничего в них больше не остается, кроме сморщенной пустой оболочки, выбрасывает и ищет новых. Паучиха – так ты ее называл. А еще меня с ней предлагал познакомить, цену даже назначил – что, и про это врал?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.