Текст книги "Атланты. Моя кругосветная жизнь"
Автор книги: Александр Городницкий
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
В следующий раз я попал в Арктику уже в 72-м году, когда участвовал в уже упомянутом перегоне речных судов через все моря Ледовитого океана из Архангельска в Николаевск-на-Амуре. На нашем жестяном суденышке «Морской-10» мне повезло за одну навигацию без аварий и зимовки во льдах пройти от Белого моря до Охотского через суровые льды пролива Вилькицкого и осенние тайфуны Берингова моря. Недели две мы стояли у острова Вайгач, в поселке Варнике, ожидая лучшей ледовой обстановки в проливах Новой Земли и любуясь недолгой и неповторимой красотой цветущей августовской тундры.
Много лет дома в Ленинграде, а потом в Москве я упорно продолжал хранить давно не нужное мне старое обмундирование из давних северных экспедиций. Мне жалко было расстаться с таким родным и надежным спальным мешком из собачьего меха, с литыми сапогами с длинными голенищами, летными меховыми куртками и такими же непродуваемыми штанами. В самом углу на антресолях лежали аккуратно сложенные подсумки с десятью снаряженными обоймами к кавалерийскому карабину и большая россыпь «сэкономленных» патронов к «нагану». Меня все время не покидало ощущение ностальгии по этим вещам, с которыми в юности связано было так много. Казалось, стоит снова обрядиться в «энцефалитный» костюм и сапоги с длинными голенищами, навесить на широкий офицерский пояс старый охотничий нож в черном кожаном чехле и горный компас в брезентовой кобуре – и снова станешь молодым, любопытным, ожидающим радостного события за каждым новым поворотом реки. Вещи, однако, понемногу обветшали. Меховые штаны и куртки были распороты для домашних ковриков, патроны утоплены, сапоги и ножи раздарены.
И все-таки что-то осталось. Потом тоже были экспедиции, по всем морям и океанам: на солнечные Гавайские острова, в далекую Новую Зеландию и в Бермудский треугольник, и на недоступное для человека океанское дно. Но эти экспедиции уже не вызывали у меня такой детской первозданной радости, как северные. Может быть, потому, что миновала молодость и притупилась острота восприятия нового. А может быть, потому еще, что именно Север, его суровые традиции, жесткая и непреложная система сложившихся там людских отношений, жизнь в маленьком, оторванном от нормальных условий мужском коллективе, где все надо делить поровну, где простителен страх, но непростительна ложь, заложил в моей неуверенной юношеской душе основу нравственных критериев человеческого общежития.
Дело, однако, не только в этом. В те давние 50-е годы экспедиции в енисейское Заполярье открыли мне глаза еще и на другое. База нашей экспедиции в 1959–1960 годах располагалась в Курейке, где когда-то томился в ссылке Сталин. Над старой бревенчатой избой, в которой он жил, возвели огромный павильон из бетона со стеклянными стенами. От музея вниз к Енисею спускалась величественная лестница, увенчанная большими городскими фонарями. А над ней возвышалась гигантская статуя «великого вождя», хорошо видная издалека с Енисея. Пароходы, проплывающие мимо, должны были салютовать монументу гудками. Вид этого роскошного мемориального комплекса посреди окружающей нищеты производил странное впечатление. Уже после нас статую с пьедестала скинули, мемориальную избу вытащили трактором из павильона и разобрали, а бетонный остов музея так и остался.
О пребывании Сталина в Курейке местные жители поведали нам немало баек. Выяснилось, что этот шустрый молодой грузин, переехавший сюда из Туруханска, где он смертельно поссорился со Свердловым, тут же завел шашни с некоторыми местными девицами. Хорошо помню, как к нам на базу приходили какие-то алкаши, которые били себя в грудь, уверяя, что они побочные дети генералиссимуса, и требуя на этом основании денег на опохмелку. Наряду с этими визитами «детей лейтенанта Шмидта», весьма, правда, недолгими, мне запомнилась услышанная там история, достоверность которой остается на совести рассказчиков, о том, что местные мужики, которым не понравилось, что «ссыльный грузинец» испортил их дочерей, решили этого вредного человека утопить. Дело было зимой, и схваченного соблазнителя повели топить в прорубь на Енисей. Но исторические беды русского народа с тем всегда и связаны, что начатое дело никогда не доводится до конца. То ли прорубь оказалась слишком далеко, то ли мужики опохмеляться спешили, – так или иначе, но до проруби ссыльного не довели, а бросили его посреди Енисея – авось сам замерзнет, и пошли обратно допивать самогон. А напрасно! Ведь как написал в своем «Сандро из Чегема» Фазиль Искандер, если бы мальчик сказал отцу, куда все тот же спасшийся кавказец уже позднее погнал вьючных лошадей с награбленным им добром, то история нашей страны «могла бы пойти нижнечегемским путем, но она пошла верхнечегемским».
Я же, попав в Туруханский край, видел уже следы активной деятельности этого неутопленного вовремя вождя. Каждую весну, в половодье, мимо наших палаток по реке Сухарихе проплывали десятки человеческих черепов и костей из размытых весенним паводком безымянных захоронений выше по течению, где догнивали остатки бараков и сторожевых вышек на месте бывших лагерей.
С желтого песчаного откоса,
Где прошла звериная тропа,
Половодье приносило кости,
Кисти рук, ключицы, черепа.
На свободу их из заключенья
Выносила мутная вода.
Мы стояли ниже по теченью
На реке Сухарихе тогда.
Запах тленья, приторный и сладкий,
Вниз распространялся по реке.
Поутру проснешься – у палатки
Скалит череп зубы на песке.
В лагерях на быстрых этих реках,
Где срока не меньше десяти,
По весне расстреливали зэков,
Чтобы летом новых завезти.
Мы со спиртом поднимали кружки,
Поминая этих доходяг.
С той поры мне объяснять не нужно,
Что такое сталинский ГУЛАГ.
А неподалеку от Курейки, на том же левом берегу Енисея, ниже по течению, вблизи от поселка Ермаково, там, где к Енисею должна была выходить, по замыслу «величайшего гения всех времен и народов», знаменитая «мертвая» железная дорога Салехард – Игарка, я видел ржавеющие в болотах десятки паровозов «ИС» («Иосиф Сталин»), завезенных сюда когда-то баржами из Красноярска. Дорогу эту строили на вечной мерзлоте, заранее зная, что держаться она на ней не сможет. Но обреченное это строительство затеяно было не для того, чтобы поезда ходили, а для того, чтобы умертвить сотни тысяч людей, и эта цель была успешно достигнута.
В 1995 году в Норильске нам с Юлием Кимом показывали только что открытый музей истории этого города, ставший, по существу, одним из первых музеев ГУЛАГа. В середине экспозиции стоит огромный чугунный крест, который, если смотреть сбоку, имеет форму вопросительного знака. Мэр города объяснил нам, что это – проект памятника безвинно погибшим, который должны были бы поставить на центральной площади, да так и не решились. Людей сюда завозили летом, в навигацию, на пароходах. До следующего лета они должны были умереть от непосильной работы на лесоповале или в рудниках, от цинги и холода. Тех, кто не умирал сам, расстреливали по весне и завозили новых. Самым страшным временем поэтому в норильских и других северных лагерях была весна. Так в Туруханском крае и под Игаркой стала открываться для меня страшная изнанка сталинской империи.
Что же до истоков авторской песни, то именно в этих северных экспедициях я впервые столкнулся со странными песнями, которые пели наши рабочие, по большей части из бывших зэков. Некоторые из них я слышал позднее в доме Серманов, отсидевших на Колыме. Так я услышал впервые великие песни, созданные безымянными авторами в беспросветных потемках лагерей гулаговской империи: «Ванинский порт», «Голубые снега», «Черные сухари» («А на дворе хорошая погода. В окошко светит месяц голубой. А мне сидеть еще четыре года. Душа болит – так хочется домой»), «Бежит речка, да по песочку, бережок моет», «Идут на Север срока огромные, кого ни спросишь – у всех указ», и многие другие. Я не любил и до сих пор не люблю блатные песни, которыми иногда щеголяли мои приятели. Помню, как в 1965 году мы спорили об этом с Володей Высоцким в доме Евгения Клячкина в Питере. Я полностью согласен с Варламом Шаламовым в его оценке блатарей и не вижу никакой романтики в воровстве и бандитизме. Но песни зэков – это уже совсем другое.
Когда я вначале по наивности и неопытности интересовался, кто автор, мне с угрюмой усмешкой отвечали одно и то же: «Слова народные, автора скоро выпустят». И я перестал спрашивать. Песни эти пелись, конечно, не под гитару, а просто так, что называется, а капелла, – вечером у костра или прямо у палатки. К одному поющему понемногу неторопливо присоединялись другие. Каждый пел не для других, а как бы только для себя, неспешно вдумываясь в поющиеся слова. Незримая общность того, о чем говорилось в песне, объединяла поющих, и возникало подобие разговора и того странного точного взаимопонимания, которого я не встречал в других местах. Так я впервые понял, что песня может быть средством общения, выражением общего страдания, усталости, грусти. Оттого, что и жили вместе, и страдали.
Стихи здесь не котировались – они считались проявлением слабости, сентиментальности. Песня – совсем другое дело. Песню можно было петь везде и всегда. В Арктике песни пели все: рабочие после тяжелой работы на лесоповале под комарами и в жару, летчики после утомительных дневных или ночных полетов со сложными посадками и дурной видимостью, геологи после изнурительного маршрута, пели все, глядя, не мигая, в желтое пламя вечернего костра. Песни были, конечно, разные, но тональность их, полное отсутствие бодрячества и фальши, точная психологическая правдивость иногда наивных, но всегда искренних слов были неизменны.
Именно там, на Севере, подражая этим услышанным песням, я начал уже всерьез придумывать какие-то нехитрые мотивы на собственные стихи и петь их у костра, не сообщая при этом своего авторства. Так были написаны «Снег», «Деревянные города», «Перекаты» и некоторые другие песни, также ставшие со временем безымянными. Песня «Снег» была написана после первого полевого сезона в Арктике в феврале 1958 года в Ленинграде. Посвящена она сестре Нины Королевой Лене Ошкадаровой, за которой я тогда вполне платонически ухаживал. Отсюда и «Петроградская сторона» и «Кос твоих светлая прядь».
Тихо по веткам шуршит снегопад,
Сучья трещат на огне.
В эти часы, когда все еще спят,
Что вспоминается мне?
Неба далекого просинь,
Давние письма домой…
В царстве чахоточных сосен
Быстро сменяется осень
Долгой полярной зимой.
Снег, снег, снег, снег,
Снег над палаткой кружится.
Вот и кончается наш краткий ночлег.
Снег, снег, снег, снег
Тихо на тундру ложится,
По берегам замерзающих рек
Снег, снег, снег.
Над Петроградской твоей стороной
Вьется веселый снежок,
Вспыхнет в ресницах звездой озорной,
Ляжет пушинкой у ног.
Тронул задумчивый иней
Кос твоих светлую прядь,
И над бульварами Линий
По-ленинградскому синий
Вечер спустился опять.
Снег, снег, снег, снег,
Снег за окошком кружится.
Он не коснется твоих сомкнутых век.
Снег, снег, снег, снег…
Что тебе, милая, снится?
Над тишиной замерзающих рек
Снег, снег, снег.
Долго ли сердце твое сберегу? —
Ветер поет на пути.
Через туманы, мороз и пургу
Мне до тебя не дойти.
Вспомни же, если взгрустнется,
Наших стоянок огни.
Вплавь и пешком – как придется —
Песня к тебе доберется
Даже в нелетные дни.
Снег, снег, снег, снег,
Снег над тайгою кружится.
Вьюга заносит следы наших саней.
Снег, снег, снег, снег…
Пусть тебе нынче приснится
Залитый солнцем вокзальный перрон
Завтрашних дней.
Помню, через пару дней после того, как она была написана, мы вместе с Леной Кумпан и Олегом Тарутиным ездили в Комарово кататься на лыжах. Я показал им эту песню, и она им понравилась. Через каждые полчаса мы сходили с лыжни и, встав в кружок, снова пели «Снег», пока они не выучили песню наизусть. Эта песня стала очень быстро распространяться. Позднее ее включил в свой репертуар Иосиф Кобзон и даже спел по телевизору в новогоднем «Голубом огоньке» 1966 года. Где-то году в 60-м ее опубликовала на своих страницах «Комсомольская правда», и я почти сразу же получил письмо из города Иванова от какой-то девушки, которая представилась как комсорг цеха и передовик производства и предложила завязать переписку. «Так приятно иметь талантливых друзей, – писала она, – и, может быть, со временем эта дружба перейдет в лю…» К письму была приложена ее маленькая паспортная фотография. «У меня нет под рукой другой, – извинялась девица, – но в следующий раз я обязательно пришлю свой снимок в купальнике». Больше всего мне запомнился конец письма: «Извини, дорогой Саша, что, еще не будучи с тобой знакома, я сразу обращаюсь к тебе на «ты», но я считаю, что комсомольцы должны обо всем говорить друг другу прямо».
Несколько песен в те годы были написаны мною под прямым влиянием зэковских песен. В их числе «Полночное солнце», «Мокрое царство», «Перелетные ангелы» и «На материк».
Судьба последней песни довольно примечательна. Я написал ее в Туруханском крае в 1960 году. Уже на следующий год во время полевых работ после какого-то сабантуя наши работяги, выпив сваренной ими бражки и выданного мною спирта, запели «старые лагерные» песни и, к моему удивлению и радости, спели эту песню. Я был молод, глуп и тщеславен и немедленно заявил о своем авторстве. Вот этого-то, оказывается, и нельзя было делать. Все, что было мне сказано в ответ, практически на русский язык не переводится, а то, что переводится, может быть сведено к лаконичной форме: «Еще раз скажешь, что твоя, – замочим». Угроза была вовсе не шуточной – народ в тех краях подбирался серьезный. «Да за такую песню, – кричали они мне, – надо всю жизнь страдать в зоне! Чтобы фраер с материка да такую песню придумал? Наша песня, всегда была нашей, понял?» Нашлись даже очевидцы, которые «собственными ушами» слышали эту песню в 40-е годы в лагерях под Норильском.
Надо сказать, что по прошествии почти тридцати лет авторство этой песни все-таки было закреплено за мной представителями того самого контингента, который когда-то его оспаривал. Я получил письмо из лагеря, расположенного в Ленинградской области, где-то под Лугой. Письмо было подписано «членами общества книголюбов». «Дорогой Александр Моисеевич, – было написано в письме, – мы любим ваши песни, особенно песню «От злой тоски», которую считаем своей». В последней части письма следовали стандартные пожелания творческих успехов и счастья в личной жизни. А в конце было написано главное: «А ежели что, – примем как родного».
В 1992 году любимый мною артист Зиновий Гердт исполнил песню «На материк» по радио в программе «В нашу гавань заходили корабли», сообщив, что «автор песни сгинул в сталинских лагерях». Он тоже очень удивился, узнав о моем авторстве, несмотря на наше давнее знакомство.
В середине 80-х на Кольском полуострове, неподалеку от Мурманска, в поселке Заполярный, куда я приезжал в командировку на первую в мире скважину сверхглубокого бурения, начальником которой много лет был Давид Миронович Губерман, старший брат моего друга поэта Игоря Губермана, в местной гостинице я познакомился с молодыми специалистами, инженерами и врачами, работавшими здесь около года. Узнав, что я геолог и интересуюсь песнями, написанными на Севере, они неожиданно предложили мне показать могилу мужика, который написал песню «На материк». Я очень удивился, но, конечно, немедленно согласился. На следующий день они подогнали к гостинице старый вездеход ГАЗ-47, и мы отправились в тундру. Примерно через час езды по трудной дороге мы прибыли в расположение бывшей «зоны» – несколько бараков, обнесенных уже сгнившим от сырых баренцевоморских ветров частоколом с покосившимися пулеметными вышками на углах. Эти «типовые» архитектурные сооружения мне доводилось встречать уже неоднократно в Туруханском крае и на Колыме. Неподалеку притулилось небольшое кладбище: два-три покосившихся креста и несколько безымянных камней. Подойдя к одному из безымянных камней, спутники мои сказали: «Ну вот, тут он и лежит. Здесь в зоне эту песню придумал, здесь его и прикончили». – «За что?» – наивно спросил я. «Как это – за что? За песню, конечно. Ну что ж, надо помянуть». С этими словами они начали разливать по кружкам привезенную с собой водку. Тут мне стало не по себе, – какие шутки, тут же реальный покойник лежит. «Подождите, – остановил их я, – а вы уверены, что здесь похоронен именно автор этой песни?» Они так разозлились, что даже перестали мне наливать и сердито спросили, на этот раз уже у меня: «Как, разве не Городницкий эту песню написал?» – «Да вроде Городницкий», – смутился я. «Ну вот видишь, – а ты сомневаешься. Шапку сними». Мы наполнили кружки и помянули безвременно погибшего автора. Потом сели в вездеход и уехали обратно в Заполярный. Моей фамилии, слава Богу, никто не спросил, а то могло стать одним безымянным камнем больше.
В 2005 году я вместе с Юлием Кимом выступал на фестивале политической песни на месте бывшего лагеря политзаключенных «Пермь-36», расположенного неподалеку от городка Чусового на реке Чусовой. Концерт проходил прямо на бывшей пилораме. После концерта ко мне подошел пожилой полковник МВД, сильно навеселе, держа в руках мою книжку. «Дайте мне, пожалуйста, автограф! Разве вы меня не помните? Ну, как же, – ведь вы у меня здесь сидели во втором бараке. Я же вас дважды от карцера спас! И песню «От злой тоски» вы здесь у меня написали!» – «Да я вообще не сидел!» – резко возразил я. «Что же мне теперь делать, – огорчился он, – а я про вас уже в своих воспоминаниях написал».
Ноют под вечер усталые кости.
Смотришь назад – и не видно ни зги.
Мы начинали не с кухонь московских,
С тундры скорее и чахлой тайги,
Где на заснеженной лесосеке,
Горькую брагу пригубив едва,
Песни гнусавили бывшие зэки,
Переиначивая слова.
Всякий поющий из разного теста:
Возраст иной, и кликуха, и срок.
Значит, строку изначального текста
Каждый исправить по своему мог.
Там не бывало подзвучки гитарной,
Климат не тот и закуска не та,
Но подпевали припев благодарно
Матом измученные уста.
И, обращаясь к навязчивой теме
Тех позабытых и проклятых лет,
Должен делить я соавторство с теми,
Кто еще есть, и кого уже нет.
В последние годы мне нередко приходится отвечать на вопрос, как я отношусь к тому, что имени моего по большей части не знают, а песни поют как безымянные. В качестве ответа на него, в подражание великим, я написал стихотворение с «оригинальным» названием «Памятник»:
Я обошел все континенты света,
А город мой все тот же с давних пор,
Там девочка, склонясь у парапета,
Рисует мост, решетку и собор.
Звенят трамваи, чаек заглушая,
Качает отражения вода.
А я умру, и «часть меня большая»
Не убежит от тлена никуда.
Моих стихов недолговечен срок.
Бессмертия мне не дали глаголы.
Негромкий, незапомнившийся голос
Сотрут с кассет, предпочитая рок.
Прошу другого у грядущих дней,
Иная мне нужна Господня милость, —
Чтобы одна из песен сохранилась,
Став общей, безымянной, не моей.
Чтобы в глухой таежной стороне,
У дымного костра или под крышей,
Ее бы пели, голос мой не слыша,
И ничего не зная обо мне.
Так проходили мои «северные университеты». Иногда по ночам я просыпаюсь от писка комаров или крика пролетающей над палаткой птицы, и мне кажется, что пора подниматься и идти в маршрут. Едкий запах густого белого дыма от брошенного в разгорающийся костер сухого ягеля щекочет мои ноздри, и в ушах снова негромко звучат протяжные и горькие северные песни.
Нам ночами июльскими не спать на сене,
Не крутить нам по комнатам сладкий дым папирос.
Перелетные ангелы летят на север,
И их нежные крылья обжигает мороз.
Опускаются ангелы на крыши зданий,
И на храмах покинутых ночуют они,
А наутро снимаются в полет свой дальний,
Потому что коротки весенние дни.
И когда ветры теплые в лицо подуют
И от лени последней ты свой выронишь лом,
Это значит – навек твою башку седую
Осенит избавление лебединым крылом.
Вы не плачьте, братишечки, по давним семьям,
Вы не врите, братишечки, про утраченный юг, —
Перелетные ангелы летят на север,
И тяжелые крылья над тундрой поют.
Паруса «Крузенштерна»
Расправлены вымпелы гордо,
Не жди меня скоро, жена,
Опять закипает у борта
Крутого посола волна.
Под северным солнцем неверным,
Под южных небес синевой,
Всегда паруса «Крузенштерна»
Шумят над моей головой.
И дома порою ночною,
Лишь только раскрою окно,
Опять на ветру надо мною
Тугое поет полотно.
И тесны домашние стены,
И душен домашний покой,
Когда паруса «Крузенштерна»
Шумят над моей головой.
Пусть чаек слепящие вспышки
Горят надо мной в вышине.
Мальчишки, мальчишки, мальчишки,
Пусть вечно завидуют мне.
И старость отступит, наверно,
Не властна она надо мной,
Когда паруса «Крузенштерна»
Шумят над моей головой.
«Самое главное – отпихнуть ногой берег», – говорил старший механик на экспедиционном океанографическом судне «Крузенштерн». И он был прав – стоит судну оторваться от причала, и все земные заботы, еще совсем недавно казавшиеся самыми главными, растворяются за кормой вместе с исчезающей в тумане полоской суши. Начинается новая жизнь…
Для любого моряка его первое судно так же незабываемо, как и первая любовь. Для меня таким судном стал парусник «Крузенштерн», на трап которого я впервые поднялся в 1961 году, в заметенном декабрьской вьюгой Балтийске. С этого времени начались мои океанские плавания, резко изменившие мою судьбу. За последующие сорок лет мне довелось плавать во всех океанах на самых разных судах – гражданских и военных, неоднократно погружаться на дно в подводных обитаемых аппаратах, но память о моем первом судне осталась на всю жизнь. В отличие от меня оно не состарилось и до сих пор совершает кругосветные плавания, занимая призовые места в международных парусных регатах. Когда сейчас я вижу белоснежные паруса «Крузенштерна», то ощущаю острое чувство ностальгии по собственной, к сожалению, уже навсегда ушедшей молодости.
Если бы в 1960 году кто-нибудь сказал мне, сухопутному геологу, кормившему комаров в Туруханском крае, что через несколько месяцев я отправлюсь в плавание в Северную Атлантику на настоящем паруснике и навсегда после этого свяжу свою жизнь с океаном, я бы посчитал это глупой шуткой. Но еще в начале 61-го года в нашем отделе геофизики неожиданно появился новый сотрудник, Николай Николаевич Трубятчинский, уволенный в запас молодой худощавый и небольшого роста морской подполковник, жгучий и неимоверно энергичный брюнет с цыганскими усами. Он, как и многие другие офицеры, стал «жертвой женевского соглашения», одним из нескольких десятков тысяч офицеров, попавших под хрущевское сокращение начала 60-х. Вернувшись в родной Ленинград из Калининграда, где он служил, Николай Николаевич пришел в райком партии, который должен был его трудоустроить. Там ему предложили должность директора Сенного рынка. Это, безусловно, блестящее предложение неразумный Николай Николаевич отверг, а поскольку по образованию был гидрограф с геофизическим уклоном, пришел в отдел геофизики нашего института, где когда-то знали его отца, известного магнитолога, тоже Трубятчинского и тоже Николая Николаевича.
Отделом геофизики тогда руководила профессор Раиса Михайловна Деменицкая, женщина острого и не ортодоксального ума, необозримой честолюбивой фантазии и весьма неожиданных поступков, которая сама еще совсем недавно рассталась с морской формой Главсевморпути и нашивками капитана II ранга. Маленький, энергичный и подвижный, как черная ртуть, подполковник ей понравился, а еще больше понравилась идея попробовать наземную геофизику на судах военной гидрографии.
И вот я в составе первой геофизической группы из девяти человек под доблестной командой Николая Николаевича Трубятчинского оказался на борту одного из крупнейших в мире парусников – экспедиционного океанографического судна «Крузенштерн», того самого, верхушки мачт которого были когда-то постоянно видны из окна нашей комнаты на Мойке. Именно это судно было выделено морским начальством для постановки опытных геофизических работ в океане. В декабре 1961 года оно отправлялось на полгода в Северную Атлантику для проведения там океанографических исследований по программе Гидрографического управления ВМФ. Так, хотя и с некоторым опозданием, сбылась моя школьная мечта попасть наконец в океан.
Забегая вперед, могу сказать, что на «Крузенштерне» было совершено немало крупных научных открытий. Так, в 1962 году с его борта впервые в мире было измерено электрическое поле Мирового океана, исследование которого играет сейчас огромную роль при решении целого ряда прикладных задач (в том числе – военно-морских) и о существовании которого до наших работ ничего не было известно. В том же 62-м году с этого судна была проведена первая магнитная съемка в океане с буксируемым датчиком, и мне довелось принимать в этом участие. До этого магнитное поле океана изучалось только только с судов, имевших деревянный корпус, – американской яхты «Карнеги» и советской шхуны «Заря». Наши же исследования на «Крузенштерне» положили начало массовому картированию магнитного поля океана с судов со стальным корпусом. Было много и других важных научных открытий: например, структура поля течений, соленость и температура воды в самом знаменитом океанском течении – Гольфстриме. Однако вернемся к началу этой истории.
Нет необходимости описывать длинную и нервную эпопею оформления визы для выезда в капстраны, необходимой для загранплавания в Атлантике, эпопею для меня тем более трудную, что я при всех своих анкетных недостатках оформлялся впервые, ни на что при этом особо не надеясь. Тем большей была нечаянная радость, когда я узнал, что меня «пропустили». Немало хлопот доставила мне и строжайшая медицинская комиссия и заполнение «медицинской книжки моряка», хотя я и был приятно польщен, когда врач-венеролог, бдительно осмотрев меня и проверив анализы, так же, как и другие, написал: «Годен». Главным источником неприятностей за более чем сорок лет прохождения разного рода медкомиссий для меня было (да и сейчас, конечно, осталось) артериальное давление, которое, даже если за полчаса до этого было нормальным, немедленно подскакивало при комиссионной проверке. Эффект этот, являющийся, видимо, следствием неизлечимой уже внутренней боязни «не быть, как все», приобрел характер постоянного нервного синдрома, весьма типичного для моего поколения. В связи с регулярным участием в рейсах мне много лет приходилось проходить обязательные медицинские комиссии. Несколько лет назад, уже в солидном возрасте, я опять проходил комиссию, в том числе и обязательного в этом случае венеролога. Когда я вошел к врачу в кабинет, он сидел, не поднимая головы, и что-то писал. «Фамилия», – буркнул он. Я назвал. «Вензаболеваниями болели?» – «Пока нет». Он поднял голову, посмотрел на мою лысину и седину и, улыбнувшись, произнес: «А вы – оптимист».
Но вот, так или иначе, все рогатки чистилища, выездные и медицинские комиссии пройдены, и в морозный декабрьский день мы подогнали свои грузовики с оборудованием на пирс Балтийска, где у самого выходного маяка стоял великолепный четырехмачтовый барк «Крузенштерн», готовящийся к трудному походу в штормовую зимнюю Атлантику. «Крузенштерн» – один из трех крупнейших в мире немецких парусников, построенных в начале XX века специально для перевозки кофе и пряностей из Южной Америки в Европу. Дело в том, что кофе, чай и пряности не выносят запаха солярки, поэтому для их перевозки решено было построить гигантские парусники водоизмещением около семи тысяч тонн каждый. Это были нынешние «Крузенштерн», «Седов», стоявший здесь же, в Балтийске, неподалеку от нас и также собиравшийся в поход, и «Памир».
«Крузенштерн», спущенный на верфи в Бремерхафене в 1926 году, первоначально назывался «Падуя», о чем извещает латинская надпись на старой корабельной рынде. Судно действительно огромное для парусника – 114,5 метра в длину и 14 в ширину, водоизмещением 6400 тонн. Высота его мачт, изготовленных не из дерева, а стальных, достигает 56 метров от ватерлинии. Парусное вооружение состоит из 31 больших и малых парусов с общей площадью 3800 квадратных метров. Полвека назад на «Крузенштерне», кроме парусов, был еще не слишком мощный дизель, который годился только для маневров при подходе к берегу и «не выгребал» против сильного ветра. Собственно говоря, по замыслу создателей «Падуи», двигатель паруснику был не очень нужен, поскольку он относится к экстра-классу барков, которые получили название винджаммеров – «выжимателей ветра». Полное косое и прямое парусное вооружение позволяет судну идти под любым ветром с достаточно большой скоростью. Так, выходя из Гамбурга в Атлантику, «Падуя» спускалась на юг до границы Северного тропика, где дуют ветры западных румбов, и, поставив все паруса, с крейсерской скоростью около 10 узлов шла к берегам Америки. Там, приняв груз кофе, парусник двигался обратно, примерно с той же скоростью, уже к югу от экватора. Эти широты раньше носили название «конских» – дело в том, что испанцы когда-то возили по пассатным зонам на своих парусниках в Новый Свет лошадей, так напугавших аборигенов.
«Падуя» и «Магдалена Виннен II» (так в Германии назывался барк «Седов») были переданы Советскому Союзу в 1946 году в счет репараций после Второй Мировой войны и приведены в Кронштадт, где простояли много лет, поскольку неясно было, на что их употребить. Тем более что на нашем флоте не было парусной команды, которая могла бы такие большие парусники освоить. Тем не менее в 1959–1961 годах команду подготовили, оба парусника отремонтировали, отодрав в каютах переборки красного дерева и другие ненужные советским морякам излишества, и приспособили их в качестве военных океанографических судов для научных работ в океане. Нынешнее имя, в честь знаменитого русского мореплавателя, тоже немецкого происхождения, адмирала Ивана (Иоганна) Федоровича Крузенштерна парусник получил в 46-м году. Несколько лет назад офицеры барка «Седов», приходившего в Питер, с грустью говорили мне, что судьбу судна во многом определяет его название. Так, Иван Крузенштерн сделал блестящую карьеру, совершил несколько кругосветных плаваний, стал полным адмиралом, а Георгий Седов – был неудачником, карьеры не сделал, дослужился лишь до старшего лейтенанта, до Северного полюса не дошел и был задушен собственными матросами. Возможно, поэтому кораблю, названному его именем, не слишком везет, и «Седов» долгие годы остается в тени своего более удачливого собрата.
С 1961 года «Крузенштерн» начал новую жизнь как экспедиционное океанографическое судно Гидрографического управления ВМФ. При нас в огромном носовом трюме, где прежде размещался груз, разделенном переборками, находились матросские кубрики. Главное достоинство «Крузенштерна», обеспечивающее его долголетие, – корпус. Известно, что срок средней «жизни» современного судна не превышает, как правило, двадцати лет. Причина этого – неостановимая коррозия стального корпуса химически агрессивной морской водой, которой не в силах противостоять никакая покраска. У «Крузенштерна» же стальной корпус при постройке был плотно обшит пробковым деревом, не допускающим контакта морской воды со сталью. Поэтому он не только плавает в океане более восьми десятков лет, но и до сих пор выигрывает призы на парусных гонках вроде трансатлантической регаты «The Tall Ships’ Races» в 2000 году, где он был признан лучшим среди больших парусных судов класса «А» и занял второе место среди судов всех классов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?