Текст книги "Перс"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
7
И вдруг волна памяти оттянула ее в военное детство: лето, они гостят у бабушки, нобелевский поселок на берегу Каспия, коттеджы-«резерумы», стоящие на сваях у самого моря… Вкус жмыха во рту. Когда пролетали самолеты – свои или немецкие, дети прятались под стол, они всегда рады были куда-нибудь спрятаться; и еще отвратный вкус картошки, жаренной на тюленьем жиру – его вытапливали из выброшенных штормом ластоногих… Из игрушек главная – обожествленная трофейная кукла. Хозяйка ее была рангом ниже, чем сама кукла. Из забав – катались верхом на соседском борове Борьке, для которого собирали рыбу по берегу после бури (как он мучился ревмя, когда сдыхал, отравившись снулым осетром…) Все дети были стрижены налысо из-за вшей, из одежды только трусы, всюду босиком; из сластей – разноцветный сладкий горошек, который выменивался на базаре. Ватаги детей летали всюду под строгим присмотром старших, десятилетних, все указания предводителей выполнялись беспрекословно – купаться только у берега, капсюли не взрывать… Ежедневно ухаживали за больными людьми: имелся набор домов, по которым они пробегались, спрашивая, не нужна ли помощь – прибраться, натаскать воды, сбегать за хлебом. Пол в бараках был из кира – смеси битума и песка, в школе вместо тетрадей писали на газетах, нарезали четвертинки. И все время они с сестрой страстно ждали возвращения отца. Он строил фортификационные сооружения – ПВО и дзоты – на линии обороны от Моздока до Баку и бывал дома раз в месяц.
«“Резерум”, “резерум”, почему же так странно назывались те коттеджи… Наверное… Вот тебе и польза от английского на старости лет! – Это же “Reserved Room” – гостевые домики для командировочных работников “БраНобель”…»
Теперь она смотрит на кромку океанского прибоя, бегущего далеко внизу за обрывом, начинающимся почти от самой обочины, и не понимает, что в ней было тогда, что раздирало ее существо – страх, ненависть, боль? Почему не растворилось, не улетучилось ее тело? Да вроде ничего, вроде минуло – родила здоровых детей, счастлива семьей, непростой, но полномерной жизнью. Вот и эмиграцию как-то пережила.
Когда стояла в толпе на коленях, ее спасло то, что она вдруг увидела себя с высоты полета-падения, что ей только еще предстоит упасть в будущее, в эту чужеродную страшную толпу, – и она выдернула кольцо и застряла в воздухе…
8
Она зажимает уши, она гневно пытается куда-то идти, ее вталкивают обратно в круг. Она вспоминает, как в детстве в Насосной ее забрасывали камнями мальчишки, как она всегда боялась этих камней и улучала момент, чтобы пробежать вдоль забора, когда мальчишки ее не видели, выглядывала прежде из калитки. Вот и сейчас в нее летят камни. Просить пощады? Она всматривается в лица. Там и тут видит отрешенные глаза ее учеников – детей, которые еще десять дней назад не давали ей ни минуты покоя на перемене своими вопросами.
Толпа снова взрывается женскими криками, гремят цепи. Толпа смыкается, как единый звериный организм. Но вдруг кто-то рассекает плотное кольцо. Бригадир Аскеров расталкивает людей, грубо, железно хватает ее за локоть. Ей не больно, хотя он, кажется, сломает ей сейчас руку.
Аскеров ведет ее к мечети, два квартала, три проулка. Толпа обрела направление энергии и стихла, тратя эту энергию на устремленность к цели. У мечети раздаются крики, что нельзя ее в мечеть. Тогда ее ставят на колени, толкают, она поднимается, ее снова толкают. Из толпы выламывается худющий, весь в крови, обезумевший парень, который плачет и время от времени протягивает окровавленные руки к толпе и, потрясая ими, выпучив глаза, что-то кричит. Затем он обнимает всю ее, начинает душить и вдруг отталкивает от себя. Она теперь вся в его крови, теплый клейкий запах, ее рвет.
Она безвольна. Рыдания уже перестали ее сотрясать, ноги подгибаются, и она садится на землю, поджимает ноги, закрывает голову руками. Толпа ревет и, кажется, вот-вот снова захватит ее своим водоворотом. Сомкнется над головой…
Аскеров садится рядом на корточки. С другой стороны ее приобнимает Саймаз. Они оба что-то шепчут ей. Она различает наконец, что говорит Аскеров: «Делай, как говорят, делай, пожалуйста, меня слушай. Повторяй за мной. Повторяй…» И она вдруг понимает и жадно кивает головой. Теперь она знает, чего от нее хотят. Она с готовностью встает на колени. Толпа стихает. Ей говорят, и она повторяет – сбивчиво, но потом громко, уже не перехватывая, не стуча зубами. Аскерова тащат, толкают, но он отбивается и выкрикивает:
– Ла Иллаха.
– Ла Иллаха, – повторяет она.
– Иллаха илла Аллаха.
– Иллаха илла…
– Иллаха илла Аллаха.
– Иллаха илла Аллаха.
– А Мухаммадар Расул-у Ллахи.
– А Мухаммадар…
– А Мухаммадар Расул-у Ллахи.
– А Мухаммадар Расул-у Ллахи.
Она оглядывается. Неужели это все? А ведь она может еще что-нибудь сказать. Только пусть подскажут. Ей не трудно. Она умница, она может.
Толпа гудит, гремит. И вдруг перестраивается, обернувшись вслед за быстро прошедшим мимо, не бросив даже взгляда на нее, человеком в долгополом сюртуке и чалме. Мулла держит над головой руки, и толпа устремляется за ним. Снова начинают греметь цепи, сначала вразнобой, затем стройней, стройней. Мальчишки бегут за полуголыми мужчинами, один вдруг шарахается, подпадая под цепной хлест. «…Ахсей…асей».
Саймаз кое-как поднимает ее, но ее вдруг бросает в озноб, зубы клацают, кусая воздух, сквозь рыдания она зовет: «Мама, мама». Улица раскачивается широко, как горизонт в лодке. Она идет по улице и голосит навзрыд.
…Саймаз ушла, уложив ее в кровать. Теперь она хочет срочно покончить со своим страхом. Поднимает глаза, осматривает стены, потолок, встает, идет по стенке в кухоньку, срезает бельевую веревку.
Дощатый потолок обмазан слоем глины, и замазанная в него проводка вырывается на всю длину, спуская ее рывком на пол, не выдерживает даже легкого веса. Рухнув, она лежит и смотрит на куски глины, смотрит под кровать, на чемодан под кроватью – замочек один отстегнут…
Очнулась на третий день. Аскеров съездил за отцом, отвел на автобусную станцию. Она стояла на остановке, утонув в отцовском пиджаке с поднятым воротом, и смотрела прямо перед собой.
9
Имя ее – Полина. Сейчас, спустя сорок пять лет, она сидит в плетеном кресле, за спинкой которого я вижу океан и катер, вперевалочку пересекающий наискосок бухту. На его палубе стоят и сидят вооруженные биноклями экскурсанты, отправившиеся на поиски китовых фонтанов.
Полина теперь грузная, мучается варикозными ногами, и у нее глаза навыкате, следствие базедовой болезни. При невеселом воспоминании или малейшем расстройстве, когда она кого-нибудь жалеет, а обычно она только и делает, что жалеет всех подряд, – они наливаются слезами, и я начинаю на нее сердиться.
Но сейчас, когда впервые мать решила рассказать, как в юности в глухом селении в пограничной с Ираном зоне она приняла не по своей воле ислам, ее глаза оставались сухи.
10
Через месяц я обнаружил себя стоящим посреди селения Биласувар, в предгорьях Талыша, в тридцати километрах от границы с Ираном, перед одноэтажным кирпичным зданием школы, в которой моя мать преподавала детям русский язык и литературу. Я прибыл сюда в полдень со своим другом детства Хашемом Сагиди, с которым вырос вместе на каспийском острове Артем. Я не видел Хашема все прошедшие семнадцать лет. На мотоцикле «Урал» с коляской нас привез в Биласувар Аббас Аббасов, его товарищ и соратник по Апшеронскому полку имени Велимира Хлебникова, своеобразному экологическому подразделению, которое семь лет назад было создано Хашемом при Ширванском национальном заповеднике. Мы потолкаемся среди школьников на большой перемене в школьном дворе, затем обойдем вокруг школу – длинное бестолковое здание, стоящее в начале каменистого пустыря, спросим, где мечеть, нам объяснят. В целом мы пробудем в Биласуваре не дольше часа, и прежде чем уехать – скрыться за выжженными холмами, зайдем в чайхану, устроенную в скверике близ автобусной станции, где нам принесут литровый чайник с выщербленной крышечкой, привязанной бечевкой к ручке, и пиалу с синеватым колотым сахаром. Здесь разговор с Хашемом определит мою жизнь на последующие двадцать два месяца, в течение которых я стану свидетелем поразительных событий, происходивших в северной, приморской оконечности Муганских степей.
Но прежде необходимо рассказать, что произошло в прошедшие между Калифорнией и Биласуваром дни, ибо без этого не будет понятно последующее.
Глава вторая
Москва, Голландия: желание, луза, катапульта
1
Голландия подвернулась сама собой. Вот уж куда я не собирался ехать. Но зверь бежит, волчья яма лежит. Побывать в этой стране означало одно – встревожить детство, хоть я в Голландии никогда и не был. Так что даже мысли у меня такой не возникало: любая попытка взломать прошлое – глупость или кощунство…
– Что, Фауст, не видать еще? – два года назад, сидя на корточках в аэропорту Кельна, спрашивал по-немецки молодой человек, загорелый, мускулистый, в пыльных шортах и выцветшей майке, с медной серьгой в ухе и еловой татуировкой «E=mc²» на левом предплечье, – у своего пса, пегого русского сеттера с розоватой галочкой шрама на драгоценном носу.
Пес в ответ наклонил башку, не сводя глаз с ворот таможенного терминала, откуда в предбанник жаркого августовского дня выкатывали багажные тележки пассажиры.
– Не видать? – повторил человек и легонько прикусил псу ухо.
Фауст снова мотнул башкой.
Вдруг хозяин потрепал пса по загривку и скомандовал:
– А ну-ка, встречай Илюху!
Фауст слабо завилял хвостом, неуклюже заклацал, проскальзывая по полу, и наконец выбуксовал навстречу незнакомцу лет тридцати пяти – курчавые коротко стриженные волосы, пухлые губы, чуть сдавленный книзу острый нос, твердый подбородок; хорошо сложенный, поджарый, но бедра и ягодицы несколько перегружены; рюкзак за плечами, пятьдесят литров, поилка в боковом кармане; сосредоточенно растирает пальцами виски, одет в походные брюки со множеством ремешков и молний, зеленую майку с надписью “espinosa learns [air]. descartes is flying”[1]1
Спиноза учится [воздуху]. Декарт летает (англ.).
[Закрыть]. Было в нем что-то жирафье, грациозно нескладное: полусферические вдумчивые веки, вытянутая вперед нижняя часть лица, медленность долгой шеи, гармоничное отставание походки от головы и рук… Распахнутые глаза сквозь стекла очков без оправы удивленно разглядывали взвизгнувшую для порядка собаку.
Фауст остановился на полдороге, оглянулся на хозяина.
Ленька поднялся и, широко раскачиваясь, подошел ко мне. Мы обнялись.
В то лето я впервые отправился в путешествие по Европе, без четкого плана, и начало двух отпускных недель решил провести в Германии у Лени Колота, своего университетского приятеля. Мы водили дружбу во время учебы в Беркли и время от времени пересекаемся в Лос-Анджелесе, где живут его родители. В LA[2]2
«Эл Эй» – принятая аббревиатура названия Los Angeles.
[Закрыть] живут и мои родители, но они дружат с Ленькиными еще меньше, чем мы с ним. Хоть мы оба родом из СССР, да к тому же из южных республик, но на двадцатилетних эмигрантская общность влияния не оказывает (щенята не выделяют котят в чужеземцев), а сейчас и подавно. Не столько редкость, сколько краткость общения позволяет мне и Колоту с приязнью относиться друг к другу. Сразу после магистратуры по математической статистике Ленька перебрался на PhD в Германию, да так там и остался: в медицинском центре он обрабатывает данные по эффективности новых препаратов и методик. Я же, после геологии получив миноритетом диплом по вычислительным системам, послушался отца – занялся прикладными исследованиями: комплексным геологоразведывательным анализом, основанным на инженерии так называемых обсерваторных систем, объединяющих хитроумные сейсмические, химические анализаторы, океанологические и телеметрические датчики, позволяющие понимать, что происходит на страшных глубинах – на дне океана, в глубине скважин. Найти нефть или газ – мало, еще нужно их корректно добыть, понимая, обозревая недра, сознавая геометрию пластов в динамическом режиме, а тут без умной техники, которую наша компания разрабатывает и внедряет по всему миру, не обойтись.
Колот ведет оседлый образ жизни, я – кочую: Южная Калифорния, Канада, Норвегия, Аляска (на дворе минус сорок, а тут падение давления в скважине, привязывается свинцовая болванка, сбрасывается в скважину, поднимается – по отметинам становится ясно, в чем дело; метод называется «рыбалка»), три года в Техасе, восемнадцать буровых платформ в Мексиканском заливе подключены к трубному транспорту лично мной, не говоря уже о море командной работы. Система из двухсот миль кабелей, сонма датчиков и узлов контроля обслуживает трубопровод, тянущийся к берегу на глубине трех миль.
2
Год назад мне приспичило перебраться в Москву, нужно было присмотреть за сыном. С матерью его мы расстались в прошлой жизни, но это отдельная история, не стану забегать вперед. Тем более переезд обосновывался еще и другими мотивами. Москва – сердце моей неведомой родины. Призрак империи страдает фантомной болью. Боль эта взаимная, и оторванные ударом истории колонии тоскуют по целости.
Взрыв только вначале сопровождается мгновенным горением, разлетом вещества, следующая его стадия – коллапс вокруг области низкого давления. Так что разлетевшиеся частицы толикой возвращаются к остывшему эпицентру.
Меня всегда тянуло к Москве, тяга эта была родовым стремленьем, вся моя родня – скитальцы или ссыльные. На протяжении веков никто из них так и не пóжил в Москве. То власть не велит, то всё никак не доедут. Американскому гражданину Москва сама в руки идет.
Оказия в нашей компании маячила давно, я тут же ею воспользовался, как только узнал, что Тереза переехала. Компания к переезду в московский филиал подобралась приличная – всех ребят я знал по предыдущим проектам, с Джонсоном вообще три года вместе: то он мне начальник, то я ему. Так что теперь я живу в Малом Толмачевском переулке, и в квартире у меня нет настенных часов: в окно видны куранты на Спасской башне. Еще я подумываю о том, чтобы организовать собственную фирму: русские платят щедро, клиенты уже на мази, сами подначивают отделиться, мол, оборудование они будут закупать прежним способом, а наладку оформят по стороннему подряду. Так что доход мой увеличится раза в четыре, и парней своих я не обижу. Но я пока медлю, мне и так хватает. Пусть Джонсон первый клюнет, в трековых гонках главное – выйти на вторую позицию.
Жизнь в Москве спекулятивная, несправедливая, хотя благополучие в ней очевидней несчастья. Кремль – со всеми его колокольнями, куполами – казался мне парадным, заповедным сервизом, из кубков которого если и пьют, то только брагу, отравленную властью – деспотичной или либеральной, the same shit[3]3
То же дерьмо (англ.).
[Закрыть]. Так и все лучшее в Москве устроено малодоступным и коварным образом. Здесь почти всегда вы на ровном месте – в любой области жизни, будь то культура, общество, наука, мыслительный процесс как таковой – сталкиваетесь с препонами, которые из-за своей непроницаемости выглядят сначала злостными, затем комическими и, наконец, зловещими. Нельзя спокойно мыслить по-русски. Когда я хочу привести себя в чувство, утихомириться, всегда внутренне перехожу в мыслях на английский: этот язык сушит раны, как перекись, дезинфицирует бытие и сознание.
В Москве я более или менее огляделся, познакомился с некоторыми типчиками из трейдеров, они меня особенно интересуют по определенной причине, и вот тут у меня с этим народцем и вышла закавыка. Торговые посредники во всем мире принадлежат к особому бойцовому клубу, их действенные методы профессионально энергичны и нечистоплотны. В Калифорнии это вполне сносные люди, с ними бывает интересно выпить и выслушать несколько гомерических историй о том, как они продают по всему миру нефть, которую мы доставляем.
Сырьевые трейдерские компании суть военные организации, спецподразделения по успешному подавлению конкурентных сил. И не только потому, что, следуя Клаузевицу, мы убеждаемся, что экономика, как и война, есть продолжение политики. Трейдеры – это люди, которые переключают мощные денежные токи цивилизации. Трейдер – управляющий виртуальной сущностью – с огромной мощностью связи.
Полгода мне понадобилось, чтобы наконец пробраться к простой жизни города, и тут мне полегчало. Иначе бы я уже уехал обратно в Америку. Теперь я чую дыхание этого города-стихии. В книжном магазине на Тверской я наткнулся на занимательную серию путеводителей и стал жадно разбавлять одиночество прогулками. Я исходил все старые улицы Москвы, почти каждый вечер я отправлялся то на Солянку, то на Покровку и в Подколпачный переулок… Случалось, я спускался в полуподвалы или пытался разговорить людей, живущих в дремучих вековых домах, чьи интерьеры были оснащены с иголочки предметами из IKEA. Впрочем, каждая юрта в Монголии глядится в небо спутниковыми тарелками.
Москва для меня началась с факсимильного издания «Путеводителя для ходоков» с подробной инструкцией, как добраться от того или иного вокзала до Мавзолея, как найти на Воздвиженке приемную «всесоюзного старосты», с приложением – образцом формуляра, согласно которому следует писать прошение. «Путеводитель по московским заводам» привел меня на завод Михельсона, у проходной которого промахнулась Фанни Каплан. Затем меня привлек «Путеводитель по дурным снам Москвы: Церетели». Затем я увлекся «Путеводителем по неосуществившейся Москве». Это была сумеречная, но живая, со своим очарованием частица города, состоявшая из заброшенных или переоборудованных объектов 1920—30-х годов. «Путеводитель по злачной Москве» поразил, но оскомина и похмелье немедленно вызвали равнодушие. «Путеводитель по Воробьевым горам» (история провала знаменитого пропагандистского проекта строительства Красного стадиона в начале 1930-х годов, описание царевых пикников и фейерверков, перечень живности, обитающей на речных склонах, история безалаберного строительства метромоста через Москву-реку в 1957-м) сослужил мне отличную службу во время джоггинга. «Путеводитель по мифам Москвы» сообщал всевозможные баснословные истории, среди которых поражала воображение такая: здание МГУ по приказу Сталина поставили на гигантском плывуне, предварительно замороженном жидким азотом, а в подвалах Главного Здания обитает спецполк по охране жизненно важной холодильной установки. С «Путеводителем по культовым фильмам, снятым в Москве» я побывал в том подвале, где хоронился от Жеглова Горбатый, а также в первых кадрах «Покровских ворот», где безымянный мотоциклист летает по Ивановой горке вдоль ворот и стен монастыря, заложенного Еленой Глинской в честь рождения ее сына – Ивана Грозного. За этими монастырскими стенами находилась первая в России женская тюрьма, где пребывали в заключении и княжна Тараканова, и Салтычиха…
Однажды я вдруг понял, что город – живое существо, что он дышит и мыслит… И тут я содрогнулся, как содрогнулся бы всякий, вдруг осознав, что сейчас он не сидит на стуле, не идет по улице, а плывет в брюхе Левиафана. Здесь как минимум есть два варианта: либо навсегда зажмуриться, либо попытаться выбраться и заглянуть этому чудищу в глаза. Любопытные выбирают второе. Выбрал и я – тем более это был лишь второй в жизни мой город: детство прошло на прибрежной пустоши Каспия, а юность – среди степных равнин и предгорий Калифорнии.
Ясно, что невыдуманные города строятся не по плану, а согласно скелету рельефа: подобно тому, как пчелы осваивают остов павшего животного, желательно крупного, например льва. Тазовая и черепная кости содержат просторные сводчатые поверхности, чтоб укрыться от дождя, и удобные отверстия-летки. (Львы Москвы, включая и тех, что у дома Пашкова, имеют удивительно очеловеченные лица – и так ли уж много цивилизация выиграла, вдруг пойдя путем приматов, а не остановившись сорок миллионов лет назад на идеальном коммунистическом варианте?)
Для развешивания сот, начиная от хребта, чуть менее удобны ребра. Пролетное это пространство преодолевается с помощью подвесных смычек, которые прямокрылые горазды расстилать, пользуясь вощиной еще виртуозней, чем «царь природы» – асфальтом и бетоном. Так, например, оказалась преодолима лесистая пустошь между Пресненским валом и Грузинами – перемычками сначала безымянных тупиков, затем поименованных переулков: Расторгуевским, Курбатовским, Тишинским… Так что в конце концов так и получилось, что «из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое», хотя любой рельеф медленно хищен по определению и склонен превратить все живущее на нем в чернозем или осадочные породы.
Москва – простейший, но древний улей, медленно расходящийся кругами от замысла кремля, опущенного в застывающий воск времени. Улью этому свойственна концентрическая застройка, следование естественному ландшафту – речкам, просекам… Мои метания по Москве подхлестнула одна история. Московский филиал нашей фирмы на первых порах несколько месяцев нанимал офис в полуподвале одного из корпусов НИИ в Большом Трехсвятительском переулке. Сводчатые двухметровые стены этого векового здания усугубляли непонятный клаустрофобический трепет, порой охватывавший многих сотрудников, и жизнь офиса часто выплескивалась в ближайшие переулки, скверы, на Покровский бульвар. Порой работать было совсем невозможно, и загадка этого морока приоткрылась в одно из воскресений, когда я зашел доделать кое-какую бодягу и столкнулся в курилке с рабочим, заканчивавшим ремонт в соседнем помещении. Я посетовал ему на свою непонятную клаустрофобию, в ответ он сунул руку в ведро со строительным мусором и достал горсть штукатурного крошева. Среди которого я и разобрал несколько расплющенных пуль.
Однако никаких иных подробностей, кроме той, что в этом здании в 1940-х годах располагалось одно из управлений МГБ, узнать не удалось, зато понемногу выяснились кое-какие подробности этой местности. Так, я узнал, что зелененький двухэтажный детский сад, стоявший выгодно на макушке парковой горки, на которую взбирался к Покровскому бульвару наш переулок (и где хорошо было просто посидеть – так широко дышалось там – над Солянкой, Хитровкой, за крышами проглядывал речной простор, разлетавшийся над Котельнической набережной), – усадьба Сергея Морозова, известного мецената, художника-любителя, в 1889 году приютившего в дворовом флигеле Исаака Левитана. Выйдя прошвырнуться во время обеденного перерыва, на обратном пути я часто подходил к покосившемуся двухэтажному домику с угрожающе нависшей мемориальной доской и пытался разглядеть в этой перекошенной, со вспухшей штукатуркой коробочке – реторту демиурга, где был взращен русский пейзаж…
Москва купается в нефти. В утомительной ночной роскоши злачных мест красавицы умываются ее токами. Тела танцовщиц на башенных подиумах клуба «Нижинский» лоснятся нутряным маслом недр. Москва – вся переливчатая, текучая, тектонически могучая, страстная – только поднеси, чиркни: полыхнет пожаром потаскуха, владычица. Скандал вырвется на панель, охрана вытащит ее за рыжие патлы, пихнет, и пойдет она, дав пощечину вышибале, подвернув каблук, но не упав, отвратительно матерясь, как могут материться только солдаты от страха, идя в атаку; пойдет по бульварам, устанет, плюхнется на скамью, спросит спичку у припозднившегося пьянчужки…
Обворожительная странность жизни в Москве – в пытливости и оторопи, той вычурной смеси чувств, какую вы испытываете, скажем, при первых посещениях психоаналитика, давшего вам полистать стопку доносов от вашего подсознания. Я, человек вроде бы чужеродный России, лишь некогда неудачно помолвленный с ней языком и начальным образованием, – никак не могу ни уклониться, ни оторваться от ее пристального, испытующего взгляда в сердце.
Вдобавок Москва горазда пугать необъяснимыми явлениями. В этом городе, кажется, вообще маскарад не отличить от погрома, а воровство от созидания. Ни разу не удалось мне выяснить причину, почему по дороге утром в офис я иногда прохожу по Тверской улице и Бульварному кольцу вдоль нескончаемой шеренги солдат, вдоль ряда военных грузовиков с устрашающими хищными мордами радиаторов и зубами гигантских вездеходных протекторов, с прицепленными кое-где дымящимися полевыми кухнями… Странное это зрелище – в утренний час, когда солнце еще не показалось из-за крыш, когда солнечный свет над одной стороной улицы рассеян над скатами, пылится в окнах верхних этажей – слитная череда фасадов, уходя вдаль, к Кремлю, или забираясь в гору к Неглинной, похожа на иззубренный оттиск ползущего по дну моллюска (бетон – медленный известняк). Эти солдаты в неладно топорно сидящих на них шинелях, с подростковой припухлостью на растерянных лицах, с мягким, доверчивым или затравленным взглядом, – в сущности, еще дети, – с искрой любопытства провинциальных мальчиков, выпущенных на сантиметровом поводке на экскурсию в баснословную столицу. Сутулые, с невоенной, уличной осанкой, они поспешно выпрямляют спины по мере приближения командира, крепыша-блондина: с безмолвной свирепостью он вглядывается в лицо каждого; так детям в гостях деспотичные родители делают страшные глаза за дурное поведение.
Я крепко уже поездил по стране и могу сказать, что жизнь в России сравнима со стоянием на краю пропасти, когда, вытянув шею, вглядываешься в падение и в то же время пятишься к простому грунту, с высоты в шесть футов три дюйма… Неведомая родина дышала у меня под окнами квартиры, великая пустошь тянулась тысячами миль под крылом самолета, и я жил на грани, с глазу на глаз с этой привольной и беспросветной, изящной и грубой, жестокой и слезливой страной – жил, скользя пальцами и лбом вдоль тонкого стекла эмоциональной и умственной стерильности, умышленного непонимания. Иногда я напоминал себе простофилю, которого друзья взяли на охоту, а он скоро соскучился, отправился погулять, зашел за флажки – и вдруг на него, безоружного, вышел зверь.
Запах нефти – аромат моего детства. Мой отец – нефтяник. Лес буровых, качалок, труб, черных цилиндров хранилищ посреди пустынного острова, и дальше – море: вот что я видел в детстве по дороге в школу. И когда я осознал, что новая московская стихия как раз и сходится с идеей нефти, она, стихия, перестала меня интересовать. Я перестал шастать с приятелями по клубам, перепродал свою долю в аренде пятничной ложи в «Нижинском» – и тогда город мне открылся своей широтой, распахнулся с Воробьевых гор. Во что бы то ни стало родители хотели переехать в Москву или Подмосковье, в Россию вообще.
Мать рассказывала, как в юности ездила в Ленинград, – и я зачарованно слушал, воображая белые ночи над Петергофом, Казанским собором, Эрмитажем (в доме не было альбомов, посвященных Питеру, зато были четыре тома «Малой истории искусств», черно-белые репродукции которого складировались сетчаткой с драгоценной тщательностью). Апшерон моим родителям представлялся солнечной могилой, хотя и милой сердцу – и мать, и отец здесь родились и выросли. Если бы не эта мечта, им бы пришлось совсем тяжело. Отец мечтал о побеге, ездил к друзьям в Ставрополь, Подмосковье, подыскивал хоть какую-то возможность переезда, но безрезультатно. Однако эмиграция все разрешила, а я, получается, наверстал за них Москву. Есть ли в этом смысл? – до сих пор не знаю. Нет у меня родины, нету дома, нигде мне не живется, вот только в путешествиях могу хоть как-то себя нащупать.
К золоченым стрелкам на Спасской башне я возвращаюсь из командировок. География их покрывает огромные просторы с плотностью населения ниже, чем в Сахаре. Ванкор: заброс в Туруханскую тайгу – три часа вертолетом, туманный рассвет, развал строительного оборудования среди пустыни, будто обломки инопланетного фрегата, рухнувшего в неизвестность, сине-желтая спецодежда, вазелином намазать рожу, стереть рукавицей иней с колбы спиртового термометра, по усам, по оторочке башлыка – бисерный иней, кругом вышки, и во весь горизонт, от края до края беднеет тайга – разоренное, калечное место: редкие ели, многие с переломанными верхушками, кусты да кочки, унылая даль, чья примечательность только в том, что если забраться на самую высокую в местности точку – макушку буровой, то глаз охватит ландшафт, который не отличить от того, что он, глаз, увидит в течение многих часов полета в любую сторону. Поселок Губкинский: когда летом подлетаешь, неясно, куда сядет самолет, где посадочная полоса среди лабиринта бескрайнего разлива реликтовых озер, питающихся подтаявшей вечной мерзлотой; зимой полдня на вездеходе по замерзшему болоту. Сахалин: в июле без сеточки Павловского – лоскута рыболовной сети с полудюймовой ячеей, пропитанной «дэтой» и гвоздичным маслом, – гнус съест вас минут за двадцать; собака, выгнанная из хлева, где скотина спасается под клубами курящегося кизяка, – сходит с ума: вы видели когда-нибудь пса, страдающего шизофренией, задумывались ли так, как задумывался до страха и ужаса я, – о том, какие голоса слышит бедный пес, голос какого хозяина все время орет ему «фас», «фу», «тубо»?! Скоро открывается проект в море Лаптевых, и возможность выйти ночью из каюты, скользнуть сквозь мерцающий лес обледенелой оснастки, крепежа, оказаться на краю небрежно заякоренных понтонов, обмереть от того, как платформа из-за спины, от периметра скрипучим накатом дышит всей огромностью, шаткостью плавучего города, – на краю это ощущается особенно тревожно, оттуда целиком видна громада буровой, которая, набрав амплитуду, кренится вам в душу, Бога, мать, и отходит обратно на отлет, будто юла, прецессируя в отвал, – и после отвернуться, повиснуть на обледеневших перилах, сунуть голову в штормующую, дышащую туманными фонтанами прорву: это дорогого стоит.
И все бы ничего, да вот рассказ матери и вслед за ним Голландия пустили под откос привычное течение жизни. До этого все вроде было в рамках. А может, и не было – разве человек сам себя знает? И что есть смерть, как не привычка? Вот только в Европе я никогда не был, только однажды в Вене, транзитом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?