Электронная библиотека » Александр Иличевский » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Справа налево"


  • Текст добавлен: 2 июня 2015, 17:30


Автор книги: Александр Иличевский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Про главное. Из теории систем

Ведь правда странно, что род человеческий (и не только) двуполый? Почему бы не однополый, или трехполый и больше? В теории систем двуполость объясняется так: женщина сидит у очага, никуда от него далеко не отходит, чтобы не рисковать, и сохранить геном для поколений потомков. В то время как мужчина вступает в конкурс естественного отбора: кто сильнее и ловчей, умней и состоятельней, у кого вообще есть задатки к выживанию, тот и возвращается из полей риска и битв, – со своими генами, чтобы сделать вклад в поколения, которые спокойная женщина уже приготовилась произвести и сохранить для следующей ступеньки отбора. Мол, говорит теория систем, трудно придумать схему более эффективную для повышения выживания обществ.

Кстати, религии, похоже, как и многое на свете, действительно, служат стойкости социума в жерновах естественного отбора. Да и вообще, в иудео-христианстве антропология всюду – с трудностями – но отыщет материалистическое – если не объяснение, то разъяснение – за исключением одного момента: преобладания этики. Великая Мэри Дуглас, сокрушившая Фрэзера и написавшая одну из важнейших монографий XX века, растолковывает нам, что ситуация Содома нечто большее, чем законодательный символ, служащий целесообразности альтруизма. Откуда – впрочем, и не только отсюда – следует, что Кант не шутил, поражаясь лишь Вселенной и Закону.

Про город. Точка росы

Самые странные облака из тех, что я видел, образовывались в Сан-Франциско. Из-за разницы температур холодного течения, льнущего к Тихоокеанскому побережью, и теплых воздушных масс над континентом и прогретым мелким заливом, густые молочные реки устремляются по утрам и вечерам к береговой кромке. В самом городе, стоящем на множестве высоченных холмов, низины, ложбины, улицы и тупики заполняются непроходимой густой пеленой. Где-то вверху глохнут фонари и зажженные окна. Туман тучнеет и, постепенно нагреваясь, превращается в облако: великий слепец поднимается, всматривается незрячими бельмами в верхние этажи, оставляя проходимыми переулки. Машины опускаются по авеню Калифорния в озеро тумана и на склоне другого холма выныривают, чтобы снова рубиново зарыться у светофора задними стоп-огнями.

Когда облако уходит в полет – с вершины холма это выглядит ни с чем не сравнимым зрелищем. Гигантский, размером с сотню парфенонов дряблый дирижабль с подсвеченным жемчужным подбрюшьем понемногу оставляет внизу центр города. Темный пирамидальный силуэт небоскреба Трансамериканской Корпорации чудится швартовой мачтой. Происходит это уже в полной тишине – в поздний час, когда светофоры отключены и мигают, и лишь желтые такси с рекламными гребнями, как у игуан, шаря фарами по обочине, ныряют и выныривают по холмам.

Есть какая-то тайна у этого города. Какая-то древняя заклятость, сохранившаяся еще со времен, когда здесь обитали индейские племена. Наверняка на вершинах лесистых тогда холмов, с которых открывалась долина океанского размашистого прибоя, они содержали при сторожевых сигнальных кострах тотемные алтари, к которым привязывали иногда прекрасных пленниц. И верили, что душа кровавой жертвы уносится вместе с туманом к божеству облаков, представляя, как где-то далеко вверху среди звезд обитают все хранящиеся в нем, облаке, образы и обличья.

Никогда не знаешь, что могут выдумать варвары.

Про главное. Различие

«Всё осмысленное – дискретно», – эта профетическая фраза Андрея Николаевича Колмогорова настолько глубока, что иногда захватывает дух, когда в нее вдумываешься. Она не исчерпывается только тем, что различие лежит в корне познания. Эту фразу можно было бы поставить эпиграфом к одной из главных научных монографий XX века – книге антрополога Мэри Дуглас «Чистота и опасность». В ней впервые сформулирована идея о том, что разделение на чистое и грязное, само возникновение понятие нечистоты, возникновение различения между будничным и святым – свидетельствует о мощнейшем импульсе развития религиозного и культурного сознания.

Так откуда берется вот эта корневая способность к различению? Откуда происходит этот сдвиг, смещение сознания над самим собой, позволяющий переводить реальность в область, доступную мышлению? Как зарождается способность к расчленению тела хаоса и извлечению из него смысла?

Для подступа к ответу на этот вопрос было бы полезно обратиться к фигуре библейского Еноха, – к едва ли не единственной фигуре библейского корпуса текстов, пригодной служить символом познания – пытливости по отношению к устройству мироздания. Енох – один из главных персонажей иудаизма периода Второго Храма. Некоторые ученые (например, Michael Tuval) полагают, что, вероятно, некогда существовало противопоставление иудаизма, основанного на фигуре Моисея, и иудаизма, опиравшегося на откровения Еноха.

Енох был удостоен попасть на небо и в окружении верховных ангелов лицезреть глубинные тайны мироздания и даже лик Всевышнего. Происходит Енох от гигантов – или духов – рефаим, рожденных от ангелов, возжелавших дочерей человеческих, для совокупления с которыми они спустились на вершину горы Хермон. Гиганты научили людей магии и принесли много тлетворного знания, за что были сокрушены Богом с помощью потопа. Не исключено, что выживший Ной – как раз из племени гигантов. Вода сошла и из трупов великанов вылетели бесы, с тех пор мучающие человечество. Это те самые бесы из Нового Завета, изгнанием которых прославился Иисус. Более того, изгнание бесов, по сути, было основным социальным занятием основателя христианства.

Представления древних евреев о бесах – как о главных виновниках человеческих бед и болезней – не только вариант психотерапии. Шизофрения, происхождение которой есть одна из важнейших загадок науки о человеке, вероятно, может быть представлена как взбунтовавшаяся архаическая функция сознания, когда-то отвечавшая за мифологизацию магических представлений о действительности.

Нильс Бор первый обратил внимание человечества на то, что наука более не способна продвинуться дальше в рамках классической логики, что мышление обязано модернизироваться и научиться работать во взаимоисключающих парадигмах одновременно. Эта новая «расщепленность» легла в основу мощнейшего научного прорыва со времени возникновения человеческой цивилизации.

Все продукты развития цивилизации были созданы с помощью знаков и способов их передачи. Знак не мотивирован, и это чуть не главная загадка мышления и мироздания. И было бы не бессмысленно предположить, что способность сознания к «сдвигу», возможность взглянуть на себя, как на «иное», – лежит в корне познания.

Таким образом, представление об одержимости «бесами» – оказывается глубоко нетривиальным и находится вплотную с могуществом сознания созидать свою цельность, – причем результатом этой работы является производство смысла.

Неизвестно, как возникли знаковые системы. Знак потусторонен смыслу и, вероятно, – говоря и символически, и буквально, – принадлежит к той области, где некогда обитало ангельское существо, которое зачало от земной женщины Еноха, одарившего человечество, подобно Прометею, научным познанием.

Про героев. В котлы

Судьба художника Верещагина баснословна. Знакомый Рузвельта, живший в злачных Нижних Котлах, куда ездил на пролетке, держась за рукоятку пистолета, спрятанного за пазуху; лишившийся своих картин в Америке (где они сейчас?), выдвинутый в 1901 году на Нобелевку, изобразивший в серии «Варвары» афганца, в точности схожего с талибом, только меч и щит заменить на АКМ, – художник погиб в преддверии Цусимской катастрофы вместе с адмиралом Макаровым на броненосце «Петропавловск». Картины его еще долго потом плавали на поверхности моря. Вот судьба.

Про главное. Ключи

Без исторического воплощения тело смысла подобно разлагающемуся трупу. Метафора сама по себе таинственная штука. С одной стороны, это простейший инструмент познания – расширения смысла мира, когда описание неизведанного происходит путем сравнения с уже известным. С другой, в этой процедуре рождается новый смысл – где-то между изведанным и новым. Как это происходит и что происходит при этом, – коренится, скорее всего, в истоке искусства. В том моменте, когда человек-творец становится владельцем мира. В этой точке ему, словно бы, вручаются ключи от мироздания. Другое дело, поймет ли он это и что он с ними, этими ключами, будет делать. Некоторые принимают их за съедобное и проглатывают.

Про главное. Теплушка

Часто в последние месяцы вспоминаю вот что. А. Д. Сахаров, отправившись студентом в эвакуацию, ехал на восток в теплушке месяц, и в темное время суток придвигался к буржуйке, чтобы в отблеске пламени видеть страницы новейшей монографии по квантовой механике. Состав плетется, то сонно постукивая через мокрые залитые дождями поля, то пропуская военные эшелоны навстречу; или бесконечно стоит на узловых: паровоз у водоразбора стравливает в осень облако пара, тучи галок ссорятся на облетевших березах, шпалы воняют креозотом, народ суетится с чайниками за кипятком, седое звездное небо висит низко над черной еще бесснежной землей… как вдруг кричат от вагона к вагону «Поехали!» – и дорожный позвоночник вытягивается издалека – вдаль, грохоча сцепными замками, чтобы снова стронуть в безвестность скопище судеб. Вот такое видение. Мне кажется, очень многие сейчас находятся в сходном дорожно-тоскливом положении перемен. Главное – не забывать, как стемнеет, придвигаться к печурке и продолжать делать свое дело.

Про главное. «Пегий пес, плененный краем моря»[3]3
  «Пегий пес, плененный краем моря» – строчка из стихотворения ярославского поэта Александра Белякова.


[Закрыть]

Собачий пляж у Яффо. Раннее утро, почти полный штиль, солнечные блики чуть ослепляют море, и сидит у самой кромки берега старый-старый лабрадор. Большой, сутулый, склоненная голова строго обращена к горизонту. Он сидит неподвижно десять минут, двадцать… Вы когда-нибудь видели сидящую абсолютно неподвижно дольше тридцати секунд собаку?

Пес был в ошейнике, но поблизости хозяев я не заметил: может, он отошел от них далеко – пляж большой, и по всему видно, что псина ухоженная. Причем Шерлок, который, по сути, еще щенок, лезет ко всем собакам подряд – знакомиться, снюхиваться, играть, – а тут он даже не попытался сунуться, хотя к своей лабрадорной расе он явно испытывает особенную тягу: не встречалось нам еще лабрадора, мимо которого он прошел бы, не попытавшись оборвать поводок.

А тут он аж присел и вместе со мной смотрел, как этот сосредоточенный старый пес смотрит на море, за горизонт – просто так, без ожидания, без какого-либо выражения.


И я вспомнил свою бабушку, меня воспитавшую. Последние годы жизни она едва ходила и всё время сидела у окна ровно с таким же выражением сосредоточенного безразличия ко всему, что не находится по ту сторону горизонта.

Слух

Про главное. Пластинка из Торгсина

[Афанасию Мамедову]


 
В тридцать девятом, еще до женитьбы,
купил с рук торгсиновскую пластинку
«Очи черные». Я слушал ее по субботам,
откупоривал сладкий «Кямширин», жена
ставила тарелку с ломтями разваренной осетрины,
резала помидоры, мыла зелень. Я крутил
пружину граммофона, принимал в ладони тяжесть
прохладного черного диска, и проводил
ладонью по игле звукоснимателя, вслушиваясь
в шорох
своих папиллярных линий, в свою судьбу, неясно
доносившуюся, как слышится издалека
штормовое море…
Но скоро пластинка
начинала вертеться и липкая сладкая влага
заливала мне глотку. Потом я ушел
на войну, так закончились мои субботы.
Каспий, Каспий – стальное бешеное море!
Его бутылочного цвета волны, набегая
с туркменских глубин, из-под раскаленного блюда
Кара-Богаз-Гола и пустыни за ним,
в которой сгинули Бакинские комиссары
и где хранится тайна генерала Денстервилля, –
рушатся бурунами, как конница через голову,
вспыхивая гривами, крутыми грудями коней,
путаницей серебристых уздечек,
разбиваясь о мелководье… Я был мобилизован
на Северный флот, ходил мотористом
с конвоем ленд-лиза, был ранен сквозным
спикировавшим на палубу мессершмитом,
два месяца в госпитале и перевод на Черноморье.
По пути в Новороссийск мне дали два дня
отпуска. Я приехал в Баку, прошелся по набережной,
прежде чем подняться на свой мыс – на Баилов,
где до войны мне дали квартиру, в новом доме
из известняка, в котором было тепло зимой
и прохладно летом, откуда с балкона
я так любил смотреть на море… Решил
явиться сюрпризом, открыл ключом и услышал
звон бокалов, женский смех: смеялся чей-то
очень знакомый голос, но не жены.
Я осмотрелся – две офицерских шинели
висели в прихожей… И тут я услышал,
как в спальне стонет жена, как поют пружины.
Услышали это и в столовой – взрыв смеха,
и мужчина крикнул: «Петров, поторопись,
помни, мы на очереди». И снова
звонко рассмеялась сестра моей жены,
я узнал теперь ее смех, не осталось сомнений.
Тогда я достал наган, но помедлил,
соображая, куда первым ворваться,
потому что я не хотел, чтобы пели пружины,
не хотел, чтобы надо мной смеялась
свояченица. И тут из столовой раздался шорох
и запела та самая пластинка, «Очи черные».
Я вздрогнул. Я спустился во двор, посидел,
покурил в кулак, поглядел на зеленую
полосу на море, проступавшую
на свале глубин, представил,
как солнечные лучи погружаются в море,
как бычки снуют меж них, поднимая
фонтанчики песка со дна… Я встал,
и никто никогда не узнал, что я в тот день приезжал в город.
Я прожил с женой жизнь, мы родили
сына и дочь, дождались пятерых внуков.
Жена сгорела от лейкоза в самом начале перестройки.
Дети уехали в Россию, два раза в год теперь
я езжу в Белгород и Ленинград,
раз в месяц прихожу на могилу жены –
посидеть, прибраться, поправить
букетик из выцветших тряпичных цветов,
посмотреть на выгоревшее небо.
Русское кладбище скоро снесут,
здесь давно никого не хоронят;
время от времени приезжают люди,
откапывают и увозят родные кости в Россию,
за границу, а мне некуда, некуда ехать.
Я снова возвращаюсь в свой дом на Баилов,
сажусь на балконе за низкий столик,
пью дымящийся багровый чай с леденцом
и смотрю на свое стальное море
с мелькающими там и здесь бурунами.
Ветер бьет в раму, и иногда я слышу,
как порывом доносится шум прибоя,
слабый, будто из сна, негромкий шорох.
 
Про время. Школа вечности

Музыка лучше иного открывает доступ к сакральному: смысл в ней защищен отсутствием семантики. Звук ничего не означает, кроме эмоции, а область чувств – наиболее честная область. В то же время, представляя себе утопическую религию, где нет слов, а есть только музыка, – понимаешь, что и между таких концессий неизбежна смертельная вражда и крестовые походы. (Чего только стоят эти надписи в подъездах: metal vs. hip-hop.) В принципе, едва ли не вся культура есть пример таких «конфессиональных», а на самом деле – иерархических борений между поклонниками того или другого. Но в музыке битвы гораздо вероятней, в то время как в словесности противостояние (к счастью, или – напротив) нисходит на нет в современности благодаря отступлению вербального перед визуальным. Кстати, когда думаешь о «райском всеязычии» (Цветаева), вспоминаешь Арто и Полунина, ибо они имеют дело с разработкой языка, на котором возможна преимущественно метафизика. И тоска по «великому немому» – того же происхождения. Но именно потому, что мир был создан с помощью букв, чисел и речений, но не с помощью жеста и изображения (которые отчасти тоже слова, но второго ряда), словесность никуда не денется. Математика, физика и литература пребудут в университете вечности.

Разумеется, понимание приема усиливает эстетическое наслаждение, получаемое от результата этого приема. И концерт может вызвать массу эмоций, а не одну-единственную. Но и дополняющая эту истину другая истина важна. В детстве я точно знал, что есть такая музыка, которую нельзя расслышать с первого раза, и она может быть великой, и наслаждение от нее может нарастать с опытом жизни. Связано это не с «культурными кодами», а с широтой экзистенциального опыта, с широтой и детализацией палитры твоих собственных эмоций. Звук не вызывает в голове ничего вербального, это заблуждение. Звук не отыскивает себя в толковом словаре, он прям и точен. Он – эмоция опыта.

Про время. Сборка времени

На заправке под Модиином пульсация цикад и пение дроздов заглушают шум трассы. Впереди Бейт Хорон, с его руинами и завораживающими меня ущельями, обсаженными на подпорных террасах оливковыми садами. Где-то здесь Господь швырял куски скал вслед бегущим от войска Иисуса Навина жителям Ханаана. Одна из самых древних дорог Израиля. Иногда тут такое ощущение, будто барахтаешься, как пчела в капле меда, – в сгущенном времени, уже не способный унести с собой вот это непередаваемое ощущение единовременности всей царящей здесь истории – начиная с медно-каменного века, древности вообще, раскаленной, как угли, до пылающей прозрачности.

Про литературу. Новый смысл

Есть стихи, которые очень странно – волшебно – расширяют реальность, сознание, открывают новые миры, оставляют их незаселенными или, напротив, приглашают к путешествию, заселению, освоению новых земель, идей – к овладению новой просодией, новым строем языка.

Так было с несколькими поэтами, очень ярко – с Хини, Мерриллом, Уолкоттом, Филипом Левиным, Крейном, Хадас, с Парщиковым, с другими. Были – и много, – с которыми такого не случилось, хотя поэты они значительные и даже великие. То есть я пытаюсь говорить о новом смысле, да? О его, нового смысла, таинстве.

Это сложный вопрос, не на несколько строк, но я вспоминаю, как двадцать лет назад в библиотеке одного калифорнийского университета день за днем не мог оторваться от толстенных томов «Голубой лагуны» и вчитывался много во что, но запомнил – именно как пульсы расширяющегося мира – псалмические стихи Владимира Молота и одно стихотворение Аркадия Драгомощенко, которое нигде потом не встречал, и уже сомневаюсь, что оно существует, а не привиделось. Что, впрочем, не отменяет авторства АД, конечно.

Суть этого стиха мне показалась прекрасной и запомнилась навсегда: залитое отвесным солнцем пшеничное поле, обрызганное васильками, жаворонок полощется в горле прозрачного великана, на краю поля ослепительно белая мазанка под соломенной крышей, в ней стол с краюхой хлеба, горка соли, пучки трав развешены по стенам, на лежанке никого, а может, призрак поэта, обнимающий призрак его возлюбленной. Полдень царит над полем и солнечный воздух полон наготы, любви и смерти.

Про героев. Пластинка

Я отлично помню все шорохи и препинания этой среднеформатной пластинки, бирюзовая этикетка: Двадцать третий концерт Моцарта, запись 1948 года, исполняет Мария Юдина. Это и было самым серьезным впечатлением от музыки: в Adagio Двадцать третьего концерта есть восемь нот, на которых – как мне тогда, в двенадцать лет, представлялось – держится весь мир.

Много позже я узнал, что Сталина Моцарт в исполнении Юдиной тоже не оставил равнодушным. Послушав трансляцию концерта по радио, тиран приказал доставить ему пластинку. Сутки пианистка и оркестр записывали Двадцать третий концерт. Сталин, получив пластинку, отправил Юдиной двадцать тысяч рублей. Юдина ответила, что будет молиться, чтобы Господь простил ему то, что он сделал со страной, а деньги передаст церкви. И еще легенда сообщает, что эта пластинка стояла на патефоне у смертного одра Кобы.

Разумеется, всё это слишком глубокомысленно, чтобы быть правдой, но в самом деле – только разве что Джесси Норман с Клаудио Аббадо в Третьей симфонии Малера могли еще заставить меня услышать ангелов.

Про время. Лес и деревья

Из всех великих поэтов знаю только трех, что родились в семьях «рейнджеров». Отец Маяковского был лесничим в горах над Риони. Велимир Хлебников, которого Маяковский великодушно называл своим учителем, был сыном создателя и первого директора Астраханского заповедника. Хаим Бялик родился в семье лесничего на хуторе Рады под Житомиром.

Первая научная работа Хлебникова была посвящена транскрибированию пения птиц, обитавших в дельте Волги. Задача эта сверхъестественная по сложности. «Пинь-пинь-пинь – тарарахнул зинзивер»: только просодический гений способен был так точно передать вопль большой синицы, который однажды оглушил меня в зимнем лесу под Тарусой. Впрочем, отец В. Хлебникова считал сына тунеядцем и отказывал в помощи. В конце жизни у Хлебникова выпали зубы и развилась паранойя: он твердил Митуричу, что Маяковский увел у него какие-то черновики. На деле – Маяковский их взял для публикации и передал Якобсону, чем и спас для поколений. Бялик, вызволенный Горьким, два года спустя после смерти Хлебникова переезжает в Тель-Авив, где оказывается нарасхват, и на вопрос журналиста, что же произошло в России, отвечает: «Ничего. Русь-матушка перевернулась на другой бок». А еще через шесть лет Юрий Олеша оглохнет, услышав в подъезде дома в Лубянском проезде страшный стук: это эпоха долотом и киянкой откроет череп пустившего пулю в сердце Маяковского, чтобы переложить его мозг в эмалированный таз.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации