Текст книги "Беглецъ: дневник неизвестного"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
13 июня
ГОЛОВА НЕМНОГО КРУЖИЛАСЬ ПОСЛЕ удара и целой бессонной ночи, но с утра поехал в банк. По дороге зашёл в почтовую контору на углу бульвара, отправил телеграмму и дождался ответа. Телеграфист, вопреки моим опасениям, равнодушно глядя поверх моей головы, высунул в окошко листок и пучок ленты…
В банке меня ждало сообщение, что М-ин прислал записку, которой объявил, что доверяет свои полномочия Р-дину, а сам уходит от дел вплоть до завершения процедуры банкротства, в каковом завершении он обязуется принять участие. Контору он распоряжается закрыть для всех клиентов немедленно, служащих распустить, заплатив им сколько возможно из всех оставшихся сумм, включая те, какие удастся выручить срочной продажей перекупщикам всего не находящегося в закладе банковского имущества – продажей предстояло заняться мне. Здание при банкротстве естественным путём отойдет по закладу в собственность города.
Немедленно в дополнение к этим известиям Р-дин мне сообщил, что с утра же подал официальную просьбу об увольнении от обязанностей Ф-ов, объясняя тем, что у него, как у заведывающего кассовой частью, теперь не будет никакого занятия.
Таким образом, мы с Р-диным останемся здесь самое большое через неделю вдвоём.
Под вечер, когда приехал домой, почти падая с ног от усталости и едва не в рыданиях от нервного состояния, имел разговор с женою. Она спросила, не случилось ли чего, – давно она меня об этом не спрашивала… Я отвечал, что «да, действительно, случилось вот что: банк наш приказал долго жить, так что надо будет принимать решение о дальнейшем существовании». Она, в свою очередь, сказала «я никогда ничего не решала и теперь уж тем более готова принять любое твое решение». Как удивительно устроены люди! Ведь ей и вправду кажется, что прежде в нашей жизни всё решал я. А что я всё решал, будучи вполне под её опекой и не бросающимся в глаза, но твёрдым управлением, она никак и никогда не сможет признать… Я сказал, что подумаю несколько дней, подсчитаю все свои возможности и, если удастся, отправлю её с горничной и собаками за границу – опять же, ежели сумею устроить все бумаги и гарантии надежного проезда.
Это продолжение разговора происходило уже за обеденным столом. При моих словах относительно отъезда за границу она резко взглянула мне в лицо. Я изобразил на лице вопрос – мол, что значит этот взгляд? «А ты», спросила она уже откровенно сардонически, «останешься здесь, повеселишься на свободе, наконец?»
У меня дыхание перехватило. Пожалуй, за всю жизнь я не получал более незаслуженной обиды. Хорошо же я повеселюсь здесь, оставшись без дома, поскольку дачу я продам за любую цену и как можно быстрее, чтобы всё отдать ей, без денег, безо всего – и, если уж на то пошло, давно оставшись и без какого-либо утешения… Да, она об этом не знает и имела прежде основания меня подозревать, но ведь многие перемены во мне и в моей жизни могла заметить за последнее время! Ежели бы хотела заметить…
Увы, я ответил безобразным криком, которым бессвязно пытался опровергнуть перспективы моей «свободы». Она встала из-за стола, уронив салфетку на пол, коротко бросила «отлично, я уеду с радостью» и вышла.
Что же мне остаётся? Я потерял всё, что имел, и продолжаю терять то, чего уже давно не имею. А единственное, что сохранил, поступившись своей совестью, так этого человек, ради которого всё сделано, никогда не оценит.
Или она права, и я действительно обрету свободу? Но не ту, что она подразумевала, а истинную свободу неимущего человека?
Чувствуя мою бессонницу, приползли в кабинет из спальни собачки. С полу на меня смотрят две пары круглых трагических глаз… Можно ли молиться за них?
Господи, прости мне отчаяние моё.
И эта мольба непростительна.
Завтра же пойду до отъезда в Москву исповедаться и причаститься, упрошу батюшку. Нет более сил выносить себя.
29 июня
ВЧЕРА ВЕРНУЛСЯ ИЗ ПЕТРОГРАДА, КУДА ездил провожать жену. На Финляндском вокзале толчея, будто весь город уезжает, однако когда подают поезд, идут к вагонам человек двадцать-тридцать. В первом и даже во втором классе вовсе пусто. Что же делают сотни народу в вокзале, где полы в зале затоптаны до изумления?
Простились тяжело. Она еле заметно отвернула лицо, когда я склонился, чтобы её поцеловать, когда же я её перекрестил, перекрестила и меня со словами «храни тебя Бог, приезжай, как захочешь». От этого её «как захочешь» я едва не впал в обычное исступление. Мир летит в тартарары, а она всё ещё полагает, что дело лишь в моих желаниях, а не в последних возможностях, которые я все применил, чтобы её отправить! Не как захочу, а как только смогу, разделавшись с дачей… Или бросить всё?
Я перекрестил и горничную и даже поцеловал её в лоб. Испуганно взглянув на меня, она заплакала. «Что ж теперь плакать, Танюша», сказал я, «теперь уж у вас всё хорошо будет». Она заплакала ещё сильнее… Немного не заплакал – а если по чести, то заплакал – и я, целуя собак в курносые милые морды. Жена сидела с сухими глазами, смотрела в окно.
Они заняли целое отделение в международном вагоне. Бумаги все в порядке, но как получится у них дорога после Финляндии по Европе – один Бог знает. Я снёсся со знакомым мне человеком, давно живущим в Брюсселе как представитель российской компании электрического трамвая, он пообещал помощь, но до Брюсселя ещё добраться надо… А в Париже их должен встретить сын, ему я отправил подробное письмо, но ответа пока не получил. Надеюсь, всё дело в том, что почта ходит медленно в Россию, а моё письмо к нему успело придти.
Правильно я настоял, чтобы багажа взяли поменьше, только необходимое на первое время. Устроятся на месте – всё купят, с деньгами, надеюсь, затруднений не будет, всеми способами проверял.
А всё ж таки удивительно, что меня не обманули. Оказалось, что у них, не глядя на «революционную честь», есть некоторые понятия о благодарности: мою долю отдали. Но вот что интересно: отдали б всем четверым доли, ежели пошло бы, как поначалу договаривались?
Перед вагоном я стоял до той минуты, когда паровоз дернул и поехало от меня окно, за которым было чуть видно лицо жены. Возможно, мне показалось, что в тот миг по нему потекли слезы. Сам же я уже плакал навзрыд.
Так, плачущим, я и вошёл в буфет первого класса, сразу выпил там несколько рюмок, но всё равно не мог себя сдерживать. Прежде рыдающий мужчина в этом месте привлек бы много косых взглядов, а сейчас никто никакого внимания не обратил, да и не было в буфете никого, кроме меня и артиллерийского полковника с рукой на перевязи, глотавшего рюмку за рюмкой ещё жаднее меня…
В службу я больше не хожу. В первые два дня нашего управления мы с Р-диным нашли в книгах такое, что сочли за лучшее раздать служащим всё, что было, и более в конторе не показываться. О банкротстве в газетах уже напечатано, и если б делами банка заинтересовался кто-нибудь из пострадавших клиентов, нам не избежать тюрьмы. Эти господа, М-ин и Ф-ов, оказались форменными мошенниками и средствами банка распоряжались как своими кошельками! Особенно вольно они стали запускать руки в деньги клиентов как раз тогда, когда мы стали отказывать в долгих ссудах, а коротких, самых для банка выгодных, у нас не стали просить – то есть тогда, когда начались разговоры о банкротстве. Если бы не их махинации (например, со счетов некоторых крупных клиентов они прямо отправляли деньги на собственные счета, надеясь, видимо, что банкротство всё спишет), то банк ещё мог бы существовать.
Р-дин тоже хочет бежать. Хороший, доставшийся от родителей дом в Петровском парке оставляет на произвол судьбы, под замком, и с семьёю, собрав все средства, уезжает в Одессу: ежели придётся, оттуда морем можно и дальше. Мы, два простака, обнялись самым сердечным образом. Когда б он знал…
Вот как всё разрешилось. Я не перестал мучиться тем стыдом, который уже всегда будет меня мучить, но ясно вижу теперь и комический характер случившегося. Вор у вора дубинку украл… Ежели быть до конца честным, то стыдно мне теперь только перед Богом и собою, прочие же меня не интересуют. Все мы в той или другой мере М-ин и Ф-ов, по всем каторга плачет. Да и по всей нашей несчастной стране! Россия сделалась станом разбойников, вся Россия. Чем дальше, тем больше я склоняюсь к тому, что свержение Государя было действием совершенно преступным, результатом заговора, в котором, очень может быть, все наши милюковы, родзянки и керенские только пешки, а истинные стратеги сидят не только в Берлине, но и в Лондоне, и даже в Нью-Йорке. Последние события на фронте наводят на мысль, что война могла бы идти не так позорно для России, если бы Государь Николай Александрович не ушёл со трона. Тогда бы наступление, начавшееся 18 июня, могло бы дать плоды, а теперь все военные выгоды будут обязательно профуканы. А кто ж ими сумеет воспользоваться, если генералов чехардою меняют? Если солдатам дана свобода решать, идти в бой или, прогнав своих офицеров штыками, бежать в Петроград, под защиту этих проклятых «советов», в которых ленинские «большевики» всем заправляют… А можно и к нам, в Москву. В то время как на фронте последние оставшиеся в живых честные офицеры ведут последних честных солдат в бой, у нас по Тверской ходят толпы с красными тряпками, на которых «война войне» и всяческие «долой».
Кричат против «министров-капиталистов», а кто ж там капиталист, разве что кн. Львов? Или сам, «главноуговаривающий» Керенский, болтун, как следует адвокату? Были б там настоящие капиталисты, как в Европе, то не было бы, думаю, такого безобразия. Не было бы каторжанского «пятого списка», да и «третьего», социалистов-революционеров, главных теперь думцев, но таких же преступников, как и «большевики», тоже не было б. Были бы кадеты против октябристов, как, к примеру, в Англии тори против вигов… А, да что бумагу переводить бессмысленными «если б да кабы»!
А, всё ж таки, какими мазуриками оказались М-ин и Ф-ов! Одного только беднягу Р-дина жалко… И как это Н-ев вовремя сбежал в свой Тифлис!
Дожить бы до известия от жены. Лишь бы она доехала до места, устроилась, с пользованием счётом определилась бы, и я стану едва ли не счастлив… Тогда придет время думать и о себе, и о прочем.
4 июля
ТРЕТИЙ ДЕНЬ БЕЗВЫХОДНО СИЖУ ДОМА, жду покупателя дачи, найденного через знакомых по клубу на удивление быстро. Господин чрезвычайно сомнительный, но кто ж, кроме сомнительного господина с не то малороссийским, не то польским выговором и в испятнанной перхотью круглой шляпе мелкого маклера, станет сейчас покупать недвижимость? Цена ничтожная, издевательская, зато он сразу отдает всё и наличными фунтами, вот как! При этом милостиво согласился, чтобы я оставил полную меблировку и даже книги, – «ничего, пан Л-ов, книжечки не мешают, очень способствуют уютности и приёмному виду». Тьфу!
Мерзавец назначил окончательную встречу ещё на позавчера, но всё не едет. Не передумал бы…
Я же тем временем решил судьбу кухарки: по моей рекомендации её берут в богадельню, но не на содержание, а тоже кухаркой. Лучше не придумаешь – и стол, и дом, и хотя бы какие-то копейки. Как только разделаюсь с дачей, сам, взяв лишь самые нужные вещи, съеду на несколько дней, до получения вестей от жены и после этого немедленного своего отъезда, в какие-нибудь номера, а беднягу кухарку отвезу в новое её жилище. Богадельня эта во имя Св. Евпла как раз на знакомой мне лучше некуда Мясницкой, в девятом доме. Когда я сообщил новость самой Евдокии Степановне (из почтения к годам я всегда к ней так обращался), она, похоже, не поняла, о чём идёт речь, а потом, когда я повторил, как и следовало ждать, горько заплакала. «За что ж вы меня», чуть слышно спросила она сквозь слёзы, «разве я совсем уже не могу по кухне управляться?» Я постарался объяснить, что у меня к ней никаких претензий нет, но дом продаётся, я уезжаю следом за женой, а ей на новом месте будет спокойно и даже хорошо. Она, ещё горше заплакав на слове «претензии», закрыла лицо фартуком и, не сказав более ничего, вышла. Обед был в обычное время, но после него она появилась уже в новом, ломкого ситца платье, с большим узлом в руке и молча встала в дверях столовой. Я принялся втолковывать, что поедем ещё не сейчас, однако она, как мне кажется, снова не вполне поняла меня, и так же молча удалилась.
Жалко её, щемит сердце, а что можно поделать?
5 июля
семь часов вечера
УТРОМ ПРИЕХАЛ ПОКУПАТЕЛЬ, ПРИВЁЗ все деньги и уже каким-то чудом готовые, с печатями, купчие бумаги, осталось только мне подпись поставить.
Не оказались бы фунты фальшивыми.
Днём я доставил несчастную кухарку в богадельню. На прощание подарил ей сто рублей мелкими, она, без слова благодарности, в миг их куда-то спрятала, так что они исчезли, будто и не было. Через пять минут, в которые я беседовал с экономкой, бывшая моя кормилица уже в обычной своей, затрапезной одежде мелькнула вдали коридора с большой кастрюлей на руках. Вид у неё был в точности такой, как на даче, когда она спешила закончить стряпню к обеду.
Я же со своими баулами и портпледами поехал на Тверскую, где немедленно поселился в самой дешевой комнате номеров «Астория». Из моей комнаты открывается вид немного наискосок на дом – «небоскреб» Нирнзее, в котором живут некоторые мои холостые приятели, а на крыше открыт модный до недавнего времени ресторан.
Всё, руки мои развязаны, пора бежать. И забыть прежнюю жизнь, как через неделю забудет её, надеюсь, кухарка…
Сейчас пойду к Филиппову, перекушу пирожками и чаем. Кончилось барство, всё кончилось.
8 июля
ТЕПЕРЬ, ПОСЛЕ ТОГО ЧТО БЫЛО В ПЕТрограде, мне вполне понятно, на что пошли деньги и за какую услугу получены иудины сребреники. Но я настолько ожесточён, что и мысли нет искать осину. Разбойничать – так разбойничать, а не совеститься…
Между тем, первое Его, ещё, полагаю, мягкое наказание не заставило себя ждать. Пошёл утром получать паспорт в бывшую генерал-губернаторскую канцелярию, где у меня знакомый чиновник. Он, смущённый, глядя в стол и шёпотом от соседей по приёмной зале, сказал, что в паспорте мне отказано, потому что я объявлен под судом по делу о злостном банкротстве банка. Зачем-то я спросил, объявлены ли по этому делу подсудимыми М-ин и прочие. Чиновник этого, конечно, не знал. Не знал он также, почему никаких судебных повесток я не получал, но я сам сообразил, что, вероятно, их присылают по адресу банка…
Вот и возмездие. Я останусь в России и испытаю всё, к чему приложил руку. Туда мне и дорога. Одно только приводит в отчаяние: никогда не увижу жены. Теперь мне чудится, что если б мы после всего встретились, жизнь пошла бы по-новому.
Всё время кружится голова. То ли это последствия удара «революционным» кулаком, то ли от нервной усталости… А ночью уже не только не сплю часами, но всё время мысленно беседую сам с собою, как с посторонним, иногда замечаю, что и вслух. Лежу в тёмном, душном номере на старой, скрипучей и кривой кровати и в голос себя чещу последними словами…
Бунт в Петрограде 3–5 июля имеет одно хорошее последствие: правительство приказало арестовать Ленина, Зиновьева, Каменева и Троцкого. Многие прямо и публично заявляют, что следовало бы то же самое сделать с такими же изменниками Рязановым, Козловским, Рошаль и прочими из этой компании, включая самого «горевестника» Максима. Опасаюсь, что уже поздно Керенский опомнился, но если поймать заводил – «большевиков» получится, можно будет утихомирить и их рабоче-солдатские «советы».
Всем известно, что не только Троцкий есть ном де гер Бронштейна, но и Каменев, Зиновьев, Стеклов и много других скрывают под псевдонимами свои настоящие еврейские фамилии. Вероятно, для лучшего запоминания простыми людьми… Зачем Империя ожесточила против себя народ, по слову Писания, «жестковыйный»? Впрочем, Ленин тоже не Ленин, а Ульянов, видно, посовестился позорить отцовское приличное имя. Хотя какая уж там совесть, одна «конспирация».
А, с позволения сказать, «консерваторы» наши разве хороши были, когда ещё водились? Ничего умнее черносотенства и криков про масонство не изобрели. Что ж масоны-то так легко скрутили великую Державу, которая всегда им противилась с успехом, взять хотя бы Двенадцатый год? Нет уж, сами всё изгадили, оплевали, разрушили, нечего других виноватых искать.
Никуда не денешься, сказавши «а», надобно говорить и «б». Хочу или не хочу, а придётся прибегать к тем, кого ненавижу, презираю и боюсь. Завтра попытаюсь снестись с К-овым, ежели отыщу карточку с его телефонным номером.
9 июля
СЕЙЧАС УЖЕ БЛИЗКО К ПОЛУНОЧИ. ДЕНЬ прошел так бурно и тяжело, что мысли путаются, и я опять замечаю, что в тишине номера слышу свой голос. Значит, сам с собою обсуждаю случившееся… Полагаю, что ежели бы я сейчас пошел к доктору, он сразу упёк бы меня в жёлтый дом. А ведь меньше прежнего пью в последнее время, так что не скажешь, что белая горячка.
Впрочем, а вокруг разве не умалишенные? Решительно все, от министров до последнего бродяги-матроса, вроде того, что сегодня у Триумфальных ворот встретился. В полной летней форме, а на ногах лаковые штиблеты, как у куплетиста. Посмотрел мне в лицо бешеными белыми глазами, обругал «буржуем», толкнул в грудь двумя руками и дальше пошёл.
Утром удалось соединиться с К-овым. Я телефонировал с аппарата, что у конторки швейцара в номерах, так что приходилось говорить негромко. На том конце провода осведомились, кто просит господина К-ва, я представился. Через довольно долгое время ответил сам К-ов, я сказал, что хотел бы свидеться по важному делу. Он тут же, следует отдать должное, назначил на час пополудни. Договорились встретиться на Тверском бульваре, позади памятника.
До срока оставалось ещё три часа, я их использовал на то, чтобы отправиться в главную почтовую контору и спросить там, нет ли для меня посте рестанте. Как и надо было ждать, сообщений от жены ещё нет, и я отдаю отчёт себе, что их сейчас и не может быть, но всё одно схожу с ума от тревоги. И от сына ничего нет…
После пешком, через Лубянскую площадь и Тверскую улицу, я пошёл к договорённому месту. По дороге думал о том, что ежели бы мне кто сказал году хотя бы в двенадцатом, что буду через пять лет так жить, как сейчас, я бы счел этого предсказателя умалишённым. И любой из моих того времени знакомых счёл бы так же. А теперь эти знакомые разбегаются из Москвы, как тараканы от света, я же, того и гляди, сам сделаюсь натуральным безумцем. Пушкинский Евгений бежал от каменного императорского галопа, но вот нет Империи, а нам пришло бежать от наглой скачки её разрушителей, того гляди настигнут… Всегда русского обывателя гонят и топчут, так, видно, и будет.
Времени ещё оставалось порядочно, так что, миновав и прежде приводившую меня почему-то в дурное расположение Скобелевскую площадь, я зашёл к уже ставшему мне привычным Филиппову, выпил кофе со сливками, съел ржаную лепешку – любимый в студенческие времена завтрак. Никак не могу понять, отчего я в эти дни, после отъезда жены, сделался таким скаредным? Ведь фунтов, полученных за дачу, достаточно, чтобы, обменяв их малую долю в любой банкирской конторе, снять отличные комнаты хотя бы даже в «Метрополе» и обедать в «Славянском базаре». Однако я не могу и подумать о таком. Видимо, сам того не сознавая, настроился уже на экономическую жизнь в Европе, на сдержанность скромного рантье…
На Тверском занял скамью как раз позади поэта, рассматривал его шляпу. Мимо шёл нынешний московский люд, и теперь я уж никак не мог сказать, что на вид ничего или почти ничего не изменилось, как отмечал ещё недавно. Чего стоил только старик в генеральском картузе без герба, генеральской же летней тужурке без погонов и в визиточных брюках, сидевший на скамье напротив!
Вскоре на бульваре показался К-ов, которого я опять признал сразу и даже издали. Он странно выглядел в обносившейся московской толпе, будто не на Тверской бульвар вышел, а на променад Ривьеры: в свежайшей коломянковой паре и белой шляпе из панамской соломы. Под мышкой он нёс щегольскую эбеновую трость с серебряным набалдашником в виде адамовой головы. Молодые его усики были подкручены кверху ещё веселее, чем в прошлый раз. Я, в своем уже измятом от неуютной жизни костюме, рядом с ним должен был казаться пожилым бедным родственником.
Мы пожали друг другу руки, он сел рядом со мною, сразу сильным броском заложив ногу на ногу, воткнул в песок трость и сказал, что готов слушать моё дело. Я старался говорить коротко и определённо. Выслушав, он покачал головою: «трудно будет… трудно… однако возможно… есть ли у вас полагающаяся фотографическая карточка?» Карточка как раз у меня была, её вернул генерал-губернаторский чиновник. «Отлично», сказал К-ов, «думаю, что, сунув кому следует, мы это устроим». Услышав про «барашка в бумажке» я, видимо, сделал какое-то соответствующее движение, потому что К-ов махнул рукою: «мы эти небольшие издержки возьмём на себя». Опять дважды прозвучало памятное мне «мы»… «Я вполне сам могу заплатить», возразил я, «у меня достаточно денег».
Тут собеседник в очередной раз меня поразил. Снявши свою колониальную шляпу, он склонился ко мне и проговорил вот что: «я имею от вашего сына известие для вас, что (он назвал мою жену по имени и отчеству) уже благополучно в Париже, а (он назвал по имени сына) выезжает сегодня туда же». Даже не могу описать, что со мною произошло, помню только, я схватил К-ова за руку так крепко, что он поморщился и с усилием освободил локоть. «Отчего же», закричал я и сразу сбавил тон, оглянувшись, «отчего же ни она, ни он мне не пишут?» «Да они, может, и пишут, но почта плохо ходит», улыбнулся он, «а у нас свои способы сношений… вашему сыну партия непременно поможет в его семейных заботах, он много делает для нас… а для чего вы шепчете, чего боитесь?» Я и сам не знал, чего боюсь, вероятно, я уже чувствовал себя настоящим беглым каторжником после сообщения о том, что меня ищет суд. «Что же он для вас делает», спросил я, «уж не вроде ли того, что я сделал?» Для чего я вдруг высказался таким вызывающим образом, и сам не знаю, видимо, я действительно уже не совсем в своём уме. К-ов помолчал минуту, потом ответил тихо: «вы, господин Л-в, не сожалейте о том, что сделали, вы помогли истории, хотя бы этого и не желали… а сын ваш занят важнейшими делами… вы слыхали фамилию…» Тут уж он оглянулся и произнёс какое-то странное слово еле слышно, так что мне показалось «парус». «Какой парус», переспросил я, «это прозвище, видимо, по лермонтовскому стихотворению?» Он засмеялся и махнул рукою: «значит, не слыхали, и не нужно, но ваш сын у него если не правая, то левая рука, и нам это чрезвычайно важно…» После паузы, сделавшись совершенно серьёзным, он закончил: «словом, вы получите паспорт, самый настоящий, и даже на вашу фамилию, а насчёт суда не беспокойтесь, сейчас не до судов над… банкротами, уж простите великодушно».
За время с нашей первой встречи он очевидно превратился из юного идеалиста в самоуверенного заговорщика, всемогущего Монте-Кристо. А я – в трусливого бродягу…
Мы распрощались, сговорившись, что когда паспорт будет готов, он даст мне знать запиской через швейцара моей гостиницы.
Освободившись, таким образом, в третьем часу, я остаток дня посвятил другому, вовсе не важному с практической стороны, но давно уже мучающему мою душу делу.
С нею мы не видались едва ли не полгода. Иногда только она телефонировала от подруги мне в банк, но разговаривали мы принуждённо, в постороннем присутствии, ограничиваясь только вопросами о здоровье и благополучии и неискренними ответами, что всё, мол, слава Богу. С тех же пор, как банковская контора закрылась, она и таким образом разыскать меня не может. Хорошо хотя бы, я успел её предупредить, что банк прекращает существование, а я, видимо, съеду из дачи и буду жить в Москве, так что она за существование моё не должна была тревожиться… Но теперь я чувствовал не то чтобы сильное желание повидаться, что себя обманывать, уже отвык, но будто бы обязанность попрощаться глаза в глаза с той, кто была лучшей частью моей жизни не один год.
Способа назначить ей свидание я долго не мог изобрести. Прежде мы при каждой встрече уговаривались о времени и месте следующей, потом она мне стала телефонировать, что и сохранялось до недавнего времени. Теперь же я совершенно не знал, что делать. Наконец, сегодня решился: после разговора с К-овым отправил посыльного с запиской по адресу той её подруги, в квартире которой она пользовалась телефонным аппаратом для связи со мной. Адрес этот, к счастью, я знал с давних времен, но всё не решался писать туда, а теперь выбора не было. Не в дом же заявиться, где сидит отставной приказчик… И ждать нечего, после и вовсе времени для прощания может не найтись. В записке я попросил её ответить так скоро, как сможет.
Поднявшись затем в свою комнату, спросил у коридорного графинчик, филипповских пирогов и яблок, чтобы в одиночестве «гульнуть», отпраздновать уже почти совершившееся соединение всей моей семьи в благословенной, спокойной хоть при войне, хоть при конце света Европе. Пусть не пишут мне, пусть вовсе от меня откажутся, только были бы живы, целы, благополучны, хотя бы и без меня…
Меньше чем через час я уже был отрадно нетрезв. Хмель, как обыкновенно, отгородил меня от мира туманной дымкой, которая через недолгое время, увы, рассеивается, оставляя лишь болезненные чувства, но до тех пор дает освобождение. Почти прикончив графин, я повалился одетым в кровать и уснул тяжким, нездоровым сном.
Во сне я увидел нашу милую дачу, ползающих животами по полу собак, старую кухарку, жену, угрюмо сидящую за обеденным столом…
Потом мне стало сниться, будто я сплю, но не на чужой кровати, а на диване в своем кабинете, и ветер стучит ветками старой груши в мое окно…
Этот стук и разбудил меня.
Спросонок и спьяну все ещё оставаясь в своём, навеки покинутом кабинете, я вскочил и стал натыкаться на ширму и стулья, которые всё оказывались не на том месте, где были кресла, стол, шкафы в кабинете…
Наконец я пришёл в себя и вспомнил, где теперь обретаюсь. Сквозь дверь на мое перепуганное «в чем дело?» уже знакомый голос коридорного ответил, что «вас внизу ожидает дама».
Тут же вполне проснувшись, мятый от валянья на кровати и сам с отвращением ощущая, как от меня сивушно разит, я кинулся по лестнице вниз…
Вот пишу сейчас, и кажется, что это не обо мне, а о каком-то другом человеке, живущем другую, чужую и дикую для меня жизнь, даже вспоминаю с трудом, как всё было…
Она стояла у конторки швейцара. Взгляд поверх всего окружающего, чистое лицо без пудры и помады, почти гимназическое серое полотняное платье и маленький тюрбан из серого шёлка поверх гладкой прически выглядели для этого места странно, не такие дамы обыкновенно спрашивали здешних жильцов. Впрочем, швейцар, получив целых пять рублей, равнодушно отвернулся, когда я быстро повел её, почти потащил к себе, наверх. Не знаю, насколько поняла она двусмысленность обстоятельств, но шла нерешительно и, насколько я видел, сильно покраснев.
В номере мы сели на стулья по две стороны стола и долго молча смотрели друг на друга. Прежде мы уж давно были бы в постели, которая тут же, в одном шаге, за ширмою, но сейчас и ей, как я мог понять, и мне это отчего-то казалось невозможным… В конце концов я, хриплым от долгого одинокого молчания и водки голосом, спросил, как она могла так скоро ответить этим визитом на мою записку. Она принялась издалека объяснять: муж её болен, смотрел его доктор, ученик Захарьина и сам уже профессор, подозревает что-то легочное, но не чахотку, а даже хуже, велел лечь в больницу Боткина для наблюдения, она ходила проведывать, а на обратном пути зашла к подруге, которая очень во всём сочувствует, тут как раз пришел посыльный, и она решилась ехать без предупреждения… Когда сказала про мужа, в глазах показались слезы, но она их сдержала.
Я спросил, не голодна ли она, не послать ли за обедом, но она отрицательно покачала головой. Признаться, я уже жадно поглядывал на оставшееся в графине, томимый обычной жаждой «поправиться», как говорит народ, после пьяного сна… Возможно, проследив мой взгляд или по собственному внезапному желанию, она попросила заказать вместо обеда не слишком сладкой мадеры, если возможно, и сыру посуше. Обрадованный таким поворотом, облегчающим неловкость, которая появилась с самого момента её прихода, я, суетясь, позвал коридорного, верно ожидавшего этого, как увидал даму, велел ему принести от Елисеева всё ею сказанное, добавить ещё один графинчик для меня, немного окорока, немного балыка, свежих булок и потом поставить самовар. Оживлённый грядущими чаевыми, он мелко, демонстрируя старательность, побежал по длинному коридору.
А мы остались сидеть за столом. Проглотив последние полрюмки, нашедшиеся в графине, я как-то нескладно начал рассказывать ей, что со мною произошло за эти месяцы, – и, не желая того и даже запретив себе, рассказал всё. Она слушала до известного места молча, потом посмотрела на меня с испугом и дальше слушала уже с этим выражением на всё более бледнеющем лице… Когда я закончил рассказ сегодняшней встречей с К-овым, она сидела неподвижно, глядя в окно, за которым уже догорали багровым огнем поздние сумерки. Несколько минут оба молчали, потом она вздохнула и произнесла так тихо, что я еле разобрал: «Бог тебе судья, а я не сужу и никогда судить не буду». Потянувшись через стол, я поцеловал её в горячую щеку…
Далее, после того как коридорный пришел с подносом и притащил самовар, мы разговаривали о житейском, будто просто давние знакомые. Она пожаловалась, что нянька, с которою сейчас осталась дочь и без которой никак невозможно управляться, собралась уезжать на свою рязанскую родину, и что теперь делать, неизвестно. Ходить за больным мужем и смотреть за дочерью она одна никак не сможет, а найти честную прислугу сейчас не удастся, да и средств нет – пенсион мужнин оказался нищенский, запасы быстро идут к концу… Я тут же предложил ей помощь, имея в виду свои фунты, скаредность мою как рукой сняло, но она только молча посмотрела мне в глаза, так что я понял, что и уговаривать не будет пользы.
Я описал ей свои планы и сроки… Дослушав, она даже не спросила, а сказала как само собою разумеющееся «значит, мы с тобою больше не увидимся».
Сначала первым моим движением было горячо ей возразить, но я взял себя в руки и промолчал, что ж кривить душою при прощании. К тому времени я ополовинил второй графинчик, а она выпила не меньше двух больших рюмок мадеры, поэтому оба уже опьянели. Только этим и можно объяснить то, что она вдруг встала и пошла за ширму.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.