Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Александр Куприн
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Он низко поклонился Отте и сказал:
– Еще раз покорно благодарю вас, Эмилий Францевич. Не можете ли вы попросить за меня, чтобы меня не запирали на ключ. Ей-богу, я не убегу.
– Ах, Боже мой! – вскричал Михин, ударив себя по лбу. – У меня голова трещит от этих безобразий! Ну, пускай не запирают. Мне все равно.
Но Александрова в эту секунду дернул черт. Он указал пальцем на Михина и спросил у Отте:
– Вы можете поручиться в том, что меня не запрут?
– Да, могу, могу, – тебя не запрут. Иди с Богом, – замахал на него руками Отте. – Иди скорее, бесстыдник. Ну и характер же!
Александрова сопровождал в карцер старый, еще с первого класса знакомый, дядька Четуха (настоящее его имя было Пиотух). Сдавши кадета Круглову, он сказал:
– Велено не запирать на ключ. – И, помолчав немного, прибавил: – Ну и чертенок же!
Александров принял это за комплимент.
Потянулись секунды, минуты и часы, бесконечные часы. Александрову принесли чай – сбитень[140]140
Сбитень – старинный напиток из меда с пряностями, в число которых нередко входили лечебные травяные сборы.
[Закрыть] и булку с маслом, но он отказался и отдал Круглову.
Гораздо позднее узнал мальчик причины внимания к нему начальства. Как только строевая рота вернулась с обеда и весть об аресте Александрова разнеслась в ней, то к капитану Яблукинскому быстро явился кадет Жданов и под честным словом сказал, что это он, а не Александров, свистнул в строю. А свистнул только потому, что лишь сегодня научился свистать при помощи двух пальцев, вложенных в рот, и по дороге в столовую не мог удержаться от маленькой репетиции.
А, кроме того, вся строевая рота была недовольна несправедливым наказанием Александрова и глухо волновалась. У начальства же был еще жив и свеж в памяти бунт соседнего четвертого корпуса. Начался он из-за пустяков, по поводу жуликоватого эконома и плохой пищи. Явление обыкновенное. Во втором корпусе боролись с ним очень просто, домашними средствами. Так, например, зачастил однажды эконом каждый день на завтрак кулебяки с рисом. Это кушанье всем надоело, жаловались, бросали кулебяки на пол. Эконом не уступал. Наконец – строевая рота на приветствие директора: «Здравствуйте, кадеты», начала упорно отвечать вместо «здравия желаем, Ваше превосходительство» – «здравия желаем, кулебяки с рисом». Это подействовало. Кулебяка с рисом прекратилась, и ссора окончилась мирно.
В четвертом же корпусе благодаря неумелому нажиму начальства это мальчишеское недовольство обратилось в злое массовое восстание. Были разбиты рамы, растерзали на куски библиотечные книги. Пришлось вызвать солдат. Бунт был прекращен. Один из зачинщиков, Салтанов, был отдан в солдаты. Многие мальчики были выгнаны из корпуса на волю Божию. И правда: с народом и с мальчиками перекручивать нельзя…
Уже смеркалось, когда пришел тот же Четуха.
– Барчук, – сказал он (действительно, он так и сказал – барчук), – ваша маменька к вам приехали. Ждут около церкви, на паперти.
На церковной паперти было темно. Шел свет снизу из парадной прихожей; за матовым стеклом церкви чуть брезжил красный огонек лампадки. На скамейке у окна сидело трое человек. В полутьме Александров не узнал сразу, кто сидит. Навстречу ему поднялся и вышел его зять, Иван Александрович Мажанов, муж его старшей сестры, Сони. Александров прилгнул, назвав его управляющим гостиницы Фальц-Фейна. Он был всего только конторщиком. Ленивый, сонный, всегда с разинутым ртом, бледный, с желтыми катышками на ресницах. Его единственное чтение была – шестая книга дворянских родов, где значилась и его фамилия. Мать Александрова, и сам Александров, и младшая сестра Зина, и ее муж, добродушный лесничий Нат, терпеть не могли этого человека. Кажется, и Соня его ненавидела, но из гордости молчала. Он как-то пришелся не к дому. Вся семья, по какому-то инстинкту брезгливости, сторонилась от него, хотя мама всегда одергивала Алешу, когда он начинал в глаза Мажанову имитировать его любимые, привычные словечки: «так сказать», «дело в том, что», «принципиально» и еще «с точки зрения». Подойдя к Александрову, он так и начал:
– Дело в том, что…
Александров едва пожал его холодную и мокрую руку и сказал:
– Благодарю вас, Иван Александрович.
– Дело в том, что… – повторил Мажанов. – С принципиальной точки зрения…
Но тут встала со скамейки и быстро приблизилась другая тень. С трепетом и ужасом узнал в ней Александров свою мать, свою обожаемую маму. Узнал по ее легкому, сухому кашлю, по мелкому стуку башмаков-недомерок.
– Иван Александрович, – сказала она, – вы спуститесь-ка вниз и подождите меня в прихожей.
– Дело в том, что… – сказал Мажанов и, слава Богу, ушел.
– Алеша, мой Алешенька, – говорила мать, – когда же придет конец твоим глупым выходкам? Ну, убежал ты из Разумовского училища, осрамил меня на всю Москву, в газетах даже пропечатали. С тех пор как тебе стало четыре года, я покоя от тебя не знаю. В Зоологический сад лазил без билетов, через пруд. Мокрого и грязного тебя ко мне привели за уши. Архиерею не хотел руку поцеловать, сказал, что воняет. А как еще ты князя Кудашева обидел. Смотрел, смотрел на него и брякнул: «Ты князь?» – «Я князь». – «Ты, должно быть, из Наровчата?» – «Да, откуда ты, свиненок, узнал?» – «Да просто: у тебя руки грязные». Легко ли мне было это перетерпеть. А кто извозчику под колеса попал? А кто…
Отношения между Александровым и его матерью были совсем необыкновенными. Они обожали друг друга (Алеша был последышем). Но одинаково, по-азиатски, были жестоки, упрямы и нетерпеливы в ссоре. Однако понимали друг друга на расстоянии.
– Ты все знаешь, мама?
– Все.
– Ну а как же этот дурак?..
– Алеша!
– Как этот болван осмелился заподозрить меня во лжи или трусости?
– Алеша, мы не одни… Ведь капитан Яблукинский твой начальник!
– Да. А не ты ли мне говорила, что когда к нам приезжало начальство – исправник[141]141
Исправник – начальник уездной полиции, подчинявшийся губернатору.
[Закрыть], – то его сначала драли на конюшне, а потом поили водкой и совали ему сторублевку?
– Алеша, Алеша!
– Да, я Алеша… – И тут Александров вдруг умолк. Третья тень поднялась со скамейки и приблизилась к нему. Это был отец Михаил, учитель закона Божьего и священник корпусной церкви, маленький, седенький, трогательно похожий на святого Николая-угодника.
Александров вздрогнул.
– Дети мои, – сказал мягко отец Михаил, – вы, я вижу, друг с другом никогда не договоритесь. Ты помолчи, ерш ершович[142]142
Ерш Ершович – персонаж одноименной сатирической повести конца XVI – первой половины XVII века. Здесь – искусный сутяжник, отчаянный спорщик.
[Закрыть], а вы, Любовь Алексеевна, будьте добры, пройдите в столовую. Я вас задержу всего на пять минут, а потом вы выкушаете у меня чая. И я вас провожу…
Тяжеловато было Александрову оставаться с батюшкой Михаилом. Священник обнял мальчика, и долгое время они ходили туда и назад по паперти. Отец Михаил говорил простые, но емкие слова.
– Твоя мамаша – прекрасная мамаша. У меня тоже была мать, и я так же огорчал нередко, как и ты огорчил сейчас свою мамочку. Ну, что же? Ты был прав, а он не прав. Но твоя совесть безукоризненна, а он вспомнит однажды ночью случай с тобой и покраснеет от стыда. И потом, смотри – как огорчена мамаша! Что тебе стоит окончить корпус? По крайней мере диплом. А ей сладко. Сынок вышел в люди. А ты потом иди туда, куда тебе понравится. Жизнь, милый Алеша, очень многообразна, и еще много неприятностей ты причинишь материнскому сердцу. А знай, что первое слово, которое выговаривает человеческий язык, это – слово «мама». И когда солдат, раненный насмерть, умирает, то последнее его слово – «мама». Ты все понял, что я тебе сказал?
– Да, батюшка, я все понял, – сказал с охотной покорностью Александров. – Только я у него извинения не буду просить.
Священник мягко рассмеялся.
– Да и не надо, дурачок. Совсем не надо.
И не так увещания отца Михаила тронули ожесточенное сердце Александрова, как его личные точные воспоминания, пришедшие вдруг толпой. Вспомнил он, как исповедовался в своих невинных грехах отцу Михаилу, и тот вздыхал вместе с ним и покрывал его епитрахилью[143]143
Епитрахиль – принадлежность богослужебного облачения православного священника и епископа – длинная лента, огибающая шею и обоими концами спускающаяся на грудь. Епитрахилью иерей покрывает голову кающегося христианина во время Таинства Исповеди.
[Закрыть], от которой так уютно пахло воском и теплым ладаном, и его разрешительные слова: «Аз иерей[144]144
Иерей – священник.
[Закрыть] недостойный, разрешаю…» и так далее. Вспомнил еще (как бывший певчий) первую неделю Андреева стояния[145]145
Андреево стояние – украинское название Мариина стояния – православного богослужения утрени четверга пятой недели Великого поста.
[Закрыть]. В домашнем подрясничке[146]146
Подрясник – нижнее облачение православного духовенства: длинная одежда с узкими рукавами, поверх которой надевается ряса.
[Закрыть], в полутьме церкви говорил отец Михаил трогательные слова из канона преподобного Андрея Критского[147]147
Великий покаянный канон преподобномученика Андрея Критского (ок. 660–740), состоящий из двухсот пятидесяти тропарей (строф), читается в храмах во время Великого поста.
[Закрыть]:
«Откуда начну плакати жития моих окаянных деяний? Кое положу начало, Спасе, нынешнему рыданию».
И хор и вместе с ним Александров, второй тенор, отвечали:
«Помилуй мя, Боже, помилуй мя».
– А теперь, – сказал священник, – стань-ка на колени и помолись. Так тебе легче будет. И мой совет – иди в карцер. Там тебя ждут котлеты. Прощай, ершершович. А я поведу твою маму чай пить.
И неслыханная в корпусной истории вещь: Александров нагнулся и поцеловал руку отца Михаила.
1932 г.
Красное крыльцо
Набросок к роману «Юнкера»
Это было в один из чудесных солнечных, холодных дней конца октября 1888 года.
Москва ждала в гости царя и царскую семью: они приедут поклониться древним русским святыням, после железнодорожного крушения на станции Борки[148]148
17 октября 1888 года царский поезд, шедший с юга, потерпел крушение у станции Борки, в пятидесяти километрах от Харькова. Были жертвы среди прислуги, но царская семья, находившаяся в вагоне-столовой, осталась цела.
[Закрыть].
По велению государя, встречавшие его войска московского гарнизона были выведены без оружия. Они стояли шпалерами[149]149
Шпалеры – здесь: шеренги войск по сторонам пути следования кого-либо.
[Закрыть] от Курского вокзала до Кремля. А в Кремле, от Золотой решетки[150]150
Золотая решетка (Золотая лестница) – средняя лестница на Верхнее крыльцо Грановитой палаты.
[Закрыть] до Красного крыльца[151]151
Красное крыльцо – лестница на Верхнее крыльцо, расположенная у стены Большой палаты.
[Закрыть], вдоль длинного и широкого дубового помоста, крытого красным сукном, стояли мы, четыре роты юнкеров Третьего военного Александровского училища, четыреста юношей в возрасте восемнадцати-двадцати лет. Юнкер четвертой роты Александр Куприн стоит в первой шеренге: царь пройдет мимо него в пяти шагах, ясно видный, почти осязаемый.
Ждем долго. В старину выводили на смотры и на парады часа за два. Теперь же случай выдался совсем необычайный. Еще в училище каждого из нас осматривали как свои портупей-юнкера, так и ротные офицеры, осматривали с мелочной заботливостью матери, отправляющей шестнадцатилетнюю дочь на первый большой бал. И теперь, в Кремле, нет-нет да пройдет курсовой офицер, одернет складку мундира, поправит поясную бляху с изображением пылающей гранаты, надвинет больше на правый глаз круглую барашковую шапку с сияющим двуглавым орлом.
Ожидание не томит. Все мы радостно и легко возбуждены. Давно знакомые молодые лица кажутся совсем новыми: такими они стали свежими, ясными и значительными, разрумянившись и похорошев в крепком осеннем воздухе.
В голове – как шампанское. Скользит смутно одна опасливая мысль: так необыкновенны, так нетерпеливо волнуют эти счастливые минуты, что вдруг перегоришь в ожидании, вдруг не хватит чего-то внутри тебя для самого главного, самого большого.
И вот какое-то внезапное беспокойство, какая-то быстрая тревога пробегает по расстроенным рядам. Мы выпрямляемся и подтягиваемся без команды. Ухо слышит, что откуда-то справа, далеко-далеко, раздается и нарастает особый, до сих пор не различаемый шум, подобный гулу леса под ветром или прибою невидимого моря…
Командуют «смирно». Выравнивают. Опять «смирно». Потом на минутку «вольно». Опять «смирно». Позволяют размять ноги, не передвигая ступней… Так без конца. Так бывает всегда на смотрах. Но на этот раз никто из нас не обижается.
Но как описать это медленно наплывающее чудо, которое должно вскоре разрешиться бурным восторгом? Какими словами передать это страстное напряжение души, растущее вместе с приближающимся ревом толпы и звоном колоколов? Вся Москва кричит и звонит от радости. Вся огромная, многолюдная, крепкая, старая, царева Москва!
И когда в этот ликующий звуковой ураган вплетает свои легкие веселые струи военная музыка, то кажется, что твой слух уже пресыщен, что он не вмещает больше.
Но вот заиграл на правом фланге и наш знаменитый училищный оркестр, первый в Москве. В ту же минуту в растворенных сквозных воротах, высясь над толпой, показывается царь. Он в светлом офицерском пальто, на голове круглая низкая барашковая шапка. Он величественен. Он заслоняет собою все окружающее. Он весь до такой степени исполнен нечеловеческой мощи, что я чувствую, как гнется под его ногами массивный дуб помоста.
Царь все ближе ко мне. Сладкий острый восторг охватывает мою душу и несет ее вихрем, несет ее ввысь. Быстрые волны озноба бегут по всему телу и приподымают ежом волосы на голове. Я с чудесной ясностью вижу лицо государя, его рыжеватую густую бороду, соколиные размахи его прекрасных союзных бровей. Вижу его глаза, прямо и ласково устремленные в мои. Мне кажется, что в течение минуты наши взгляды не расходятся. Спокойная, великая радость, как сияющий золотой поток, льется из его глаз.
Какие блаженные, какие возвышенные, навеки не забываемые секунды! Меня точно нет. Я стал невесомым. Я растворился, как пылинка, в одном общем многомиллионном чувстве. И в то же время я постигаю, что вся моя жизнь и воля моей многомиллионной родины собралась, точно в фокусе, в одном этом человеке, до которого я мог бы дотянуться рукою, собралась и получила непоколебимое, единственное, железное утверждение. И оттого рядом с воздушностью всего моего существа я ощущаю волшебную силу, сверхъестественную возможность и жажду беспредельного, жертвенного подвига.
Около государя идет наследник. Я знаю, что он всего на год старше меня, но рядом с отцом он кажется худеньким стройным мальчиком. Это сопоставление великолепного тяжкого мужского могущества с отроческой гибкой стройностью на мгновение пронизывает мое сердце теплой, чуть-чуть жалостливой нежностью…
Теперь я не упускаю из виду спину государя, но острый взгляд в то же время щелкает своим верным фотографическим аппаратом. Вот царица. Она вовсе не маленькая, но какая изящная! Она быстро кланяется головой в обе стороны. Ее темные глаза влажны, но на губах легкая милая улыбка.
Вижу я еще двух великих княжон. Одна постарше – барышня, другая – почти девочка. Обе в чем-то светлом, у обеих из-под шляпок падают до бровей обрезанные прямой челочкой волосы. Младшая смеется, блестит глазами и зажимает уши: оглушительно кричат юнкера славного Александровского училища!
Вот и проходит волшебное сновидение. Как чересчур быстро! У всех у нас бурное напряжение сменяется тихой счастливой усталостью… Души и тела приятно распускаются… Идем домой под звуки резвого, бодрого марша. Кто-то говорит в рядах:
– Государь все время на меня смотрел, когда проходил. Я думаю, целых полминуты.
Другой отзывается:
– А на меня, пожалуй, целую минуту.
Я же думаю про себя: «Говорите, что хотите, а на меня мой царь глядел, не отрываясь, целых две с половиной минуты. И маленькая княжна взглянула. Она – божество!»
1924 г.
Пасхальные колокола
Быстро-быстро промчались впечатления вчерашнего дня и Великой ночи: плащаница[152]152
Плащаница (греч. «Επιτάφιος») – плат большого размера с вышитым или живописным изображением лежащего во гробе Иисуса Христа или усопшей Богородицы. Плащаница выносится во время богослужения Великой Пятницы и Великой Субботы (с изображением Иисуса Христа), а также в богослужении Успения (с изображением Богородицы).
[Закрыть] в суровой холодной темноте собора, воздержание от еды до разговения[153]153
Разговение – первый прием скоромной пищи после поста.
[Закрыть], дорога в церковь, в тишине и теплоте апрельского синего вечера, заутреня, крестный ход, ликующая встреча восставшего из гроба Христа, восторженное пение хора, подвижная, радостная служба, клир[154]154
Клир (греч. «κλήρος» – жребий) – духовенство как особая общность в Церкви, отличная от мирян, а также причетники, то есть церковнослужители данного прихода.
[Закрыть] в светлых сияющих парчовых ризах, блеск тысяч свечей, сияющие лица, поцелуи; чудесная дорога домой, когда так нежно сливаются в душе усталость и блаженство, дома огни, добрый смех, яйца, кулич, пасха, ветчина и две рюмочки сладкого портвейна; глаза слипаются; в доме много народа, поэтому тебе стелют постель на трех стульях, поставленных рядком; погружаешься в сон, как камень падает в воду.
Утром проснулся я, и первое, еще не осознанное впечатление большой – нет! – огромной радости, которой как будто бы пронизан весь свет: люди, звери, вещи, небо и земля. Побаливает затылок, также спина и ребра, помятые спаньем в неудобном положении на жесткой подстилке, на своей же кадетской шинельке с медными пуговицами. Но что за беда? Солнце заливает теплым текучим золотом всю комнату, расплескиваясь на обойном узоре. Господи! Как еще велик день впереди, со всеми прелестями каникул и свободы, с невинными чудесами, которые тебя предупредительно ждут на каждом шагу!
Как невыразимо вкусен душистый чай (лянсин[155]155
Лянсин – сорт китайского цветочного чая.
[Закрыть] императорский!) с шафранным куличом и с пасхой, в которой каких только нет приправ: и марципан, и коринка, и изюм, и ваниль, и фисташки. Но ешь и пьешь наспех. Неотразимо зовет улица, полная света, движения, грохота, веселых криков и колокольного звона. Скорее, скорее!
На улице сухо, но волнующе, по-весеннему, пахнет камнем тротуаров и мостовой, и как звонко разносятся острые детские крики! Высоко в воздухе над головами толпы плавают и упруго дергаются разноцветные воздушные шары на невидимых нитках. Галки летят крикливыми стаями… Но раньше всего – на колокольню!
Все ребятишки Москвы твердо знают, что в первые три дня Пасхи разрешается каждому человеку лазить на колокольню и звонить, сколько ему будет удобно. Даже и в самый большой колокол!
Вот и колокольня. Темноватый ход по каменной лестнице, идущей винтом. Сыро и древне пахнут старые стены. А со светлых площадок все шире и шире открывается Москва.
Колокола. Странная система веревок и деревянных рычагов-педалей, порою повисших совсем в воздухе, почти наружу. Есть колокола совсем маленькие: это дети; есть побольше – юноши и молодые люди, незрелые, с голосами громкими и протяжными: в них так же лестно позвонить мальчугану, как, например, едучи на извозчике, посидеть на козлах и хоть с минуту подержать вожжи. Но вот и Он, самый главный, самый громадный колокол собора; говорят, что он по величине и по весу второй в Москве, после Ивановского, и потому он – гордость всей Пресни.
Трудно и взрослому раскачать его массивный язык; мальчишкам это приходится делать артелью. Восемь, десять, двенадцать упорных усилий и, наконец, – баммм… Такой оглушительный, такой ужасный, такой тысячезвучный медный рев, что больно становится в ушах и дрожит каждая частичка тела. Это ли не удовольствие?
Самый верхний этаж – и вот видна вокруг вся Москва: и Кремль, и Симонов монастырь, и Ваганьково, и Лефортовский дворец, и синяя изгибистая полоса Москва-реки, все церковные купола и главки: синие, зеленые, золотые, серебряные… Подумать только: сорок сороков! И на каждой колокольне звонят теперь во все колокола восхищенные любители. Вот так музыка! Где есть в мире такая? Небо густо синеет – и кажется таким близким, что вот-вот дотянешься до него рукою. Встревоженные голуби кружатся стаями высоко в небе, то отливая серебром, то темнея.
И видишь с этой верхушки, как плывут, чуть не задевая за крест колокольни, пухлые серьезные белые облака, точно слегка кружась на ходу.
1928 г.
О революции
Сад Пречистой Девы
Далеко за пределами Млечного пути, на планете, которую никогда не увидит глаз прилежного астронома, растет чудесный таинственный сад, владение Пресвятой и Пречистой Девы Марии. Все цветы, какие только существуют на нашей грешной и бедной земле, цветут там долгою, по многу лет не увядающею жизнью, охраняемые и лелеемые терпеливыми руками незримых работников. И в каждом цветке заключена частица души человека, живущего на земле, та частица, которая так удивительно бодрствует во время нашего ночного сна, водит нас по диковинным странам, воскрешает умчавшиеся столетия, показывает нам лица давно ушедших друзей, ткет в нашем воображении пестрые, узорчатые ткани сонного бытия – сладкие, забавные, ужасные и блаженные, – заставляет нас просыпаться в беспричинной радости и в жгучих слезах, и часто приоткрывает перед нами непроницаемую завесу, за которой таятся темные пути грядущего, понятные только детям, мудрецам и святым прозорливцам. Цветы эти – души снов человеческих.
В каждое полнолуние, в те ранние предутренние часы, когда ночные наши видения особенно ярки, подвижны и тревожны, – тогда проходит Пречистая тихими легкими шагами по Своему саду. Круглая луна скользит с правой стороны, а за ней, не отставая, все в том же направлении течет малая звезда, подобная лодочке, привязанной невидимой нитью к корме бегущего корабля. Потом корабль и лодка скроются, зароются в дымных оранжевых пухлых облаках и, вдруг, снова вынырнут на темный синий простор. И серебристым светом оденутся голубой хитон Пресвятой Девы и Ея прекрасное лицо, всю красоту и благость которого не в силах изобразить человек ни кистью, ни словом, ни музыкой.
И взволнованные, в радостном нетерпении, трепещут цветы и качаются на своих тонких стебельках, стремясь, точно заждавшиеся дети, прикоснуться лепестками к голубому хитону[156]156
Хитон – просторная верхняя одежда, спадающая широкими складками.
[Закрыть]. И нежно улыбается их чистому восторгу Мария, Мать Иисуса, так любившего цветы во время Своей земной жизни. Своими тонкими белыми добрыми пальцами воздушно ласкает Она души младенцев, – скромные маргаритки, лютики, подснежники, веронику и пушистые шары одуванчиков. И никого она не забывает в Своей беспредельной милости: ни нарциссов – цветов влюбленных, ни гордых и чванных пионов, ни страшных в своей причудливой красоте орхидей. Девичьи многоцветные сны посылает Она ландышам, фиалкам и резеде. И простым полевым цветам, душам незатейливых тружеников, истомивших за день свои крепкие тела, дарит Она глубокий покой.
Посещает Она и отдаленные дикие уголки Своего сада, где растут колючие уродливые кактусы, грязно-белая белладонна, пьяный хмель и могильный ползущий плющ. И всем им, отчаявшимся в земной радости, разочарованным в жизни, всем скорбящим, озлобленным и тоскующим, дает Она минуты полного забвения, – без грез, без воспоминаний…
А утром, когда из пурпура и золота зари встает торжествующее, горящее вечной победой солнце, Пречистая поднимает к небу Свои лучезарные глаза и произносит благоговейно: «Да будет благословен Творец, показавший нам знамение Своего величия. И все Им сотворенное да будет благословенно. И святое вечное материнство мира да будет благословенно. Во веки аминь».
И едва слышным шепотом отвечают цветы: «Аминь».
И, как фимиам[157]157
Фимиам (устар.) – благовонное вещество для курения, а также дым, поднимающийся при таком курении.
[Закрыть] кадильницы[158]158
Кадильница (книжн.) – сосуд для благовонных курений.
[Закрыть], поднимается вверх их ароматное дыхание. И лик солнца дрожит, отражаясь радужными огнями в каждой росинке…
И в эту ночь проходит Пречистая по Своему саду. Но опечалено Ее светлое лицо и опущены ресницы прекрасных глаз и бессильно упали вдоль складок голубого хитона изнеможенные руки. Страшные видения проносятся перед Нею. Напоенные кровью, сырые красные луга и нивы. Сожженные дома и церкви. Поруганные женщины, обиженные дети. Стоны, проклятия… Изуродованные тела, иссохшие материнские груди, сочащиеся раны, поля сражений, черные от слетевшегося воронья.
Над миром нависла душная, грозовая тишина. Ветер не вздохнет. Но цветы шатаются в смятении, точно под бурей, и пригибаются к земле, и с беспредельной мольбой протягивают к Владычице свои венчики…
Замкнуты Ее уста, и скорбно Ея лицо. Снова и снова встает перед Нею образ Того, Кого человеческая злоба, зависть, корысть, нетерпимость и властолюбие осудили на страшнейшие мучения и позорную казнь. Вновь Она видит Его избитого, окровавленного, несущего на себе тяжелый крест и падающего под ним. Видит темные брызги на пыльной дороге – капли Его Божественной крови, видит Его тело, висящее на вывихнутых руках, с кровавым потом на смертельно-бледном челе. Снова слышит Она ужасающий шепот «Жажду!..»[159]159
Ин. 19: 28.
[Закрыть] И снова, как и тогда, острый меч вонзается в Ея материнское сердце.
Восходит солнце, окутанное тяжелыми густыми облаками. Огромным багровым пятном, всемирным кровавым пожаром горит оно на небе. И, поднимая вверх Свои печальные глаза, спрашивает робко, дрожащим голосом Пресвятая: «Господи! Где же граница гневу Твоему?»
Но неукротим гнев Господень, и никому не дано знать пределов его. И когда в тоске опускает Пречистая Дева глаза Свои на землю, то видит Она, что невинные чашечки цветов наполнены кровавой росою.
1915 г.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.