Текст книги "Нежная душа"
Автор книги: Александр Минкин
Жанр: Кинематограф и театр, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Вы хоть и можете меня терзать,
но играть на мне нельзя.
Шекспир. Гамлет
Сразу попробуем разглядеть лес за деревьями. Увидеть мысль основополагающую, а не чудеса мастеров. Да, заняты Чурикова, Збруев, Козаков… Но прежде чем восхищаться гармонией, надо выяснить, не было ль в ее основе слезинки ребенка. А то ведь потом можно устыдиться восторгов, узнав, чем плачено за «красоту».
Когда Глеб Панфилов ставит «Гамлета», тут бенефиса (актерского) не жди. Жди концепции, гармонии – уж какой она окажется, другой разговор.
…Осколки дьявольского зеркала в «Снежной королеве» попадали в глаза мальчикам, и мальчики начинали видеть мир искаженным. Красивое – уродливым. Доброе – слюнявым. Жестокое – прекрасным.
Мальчики эти пуще всего любили кривые зеркала. Там на потеху толпе стройный – расплывался, прямой – искривлялся. Интеллигент выглядел бесхребетным, очкарик – шпионом.
Кривые зеркала шельмовали честных людей. А жулики представали несгибаемыми борцами.
Мода на такие развлечения порой спадала. И все-таки аттракцион этот никогда не исчезал из парков культуры.
Периодически толпа собиралась там поглазеть на человека в черном.
На Гамлета.
Зеркала то превращали его в Карла Моора, то в деклассированного небритого люмпена в засаленном пиджаке…
На нашей памяти всего однажды появился истинный принц крови. Заставил умолкнуть насмешки, заставил похолодеть и задохнуться.
Высоцкого скоро семь лет как нет на свете. Но и по сей день любой Гамлет на отечественной сцене (а в Москве тем более) будет с ужасом ощущать его присутствие.
В скобках удивимся, как не постыдились критики с девичьей памятью восхититься Гамлетом с Юго-Запада, открыв в нем и глубины, и горний полет, и господь ведает что еще, хотя нам-то казалось, что тут куда больше оглушающих киловатт, сотрясающих герц, чем потрясающего душу Шекспира. Но когда тебя так ослепляют, оглушают и трясут, ошибиться нетрудно. Вот и вышло, что юго-западный «Гамлет» лучше. Именно так воспримут это те, кто Владимира Высоцкого не видел, а похвал таких о нем не прочтет нигде. Критики! ведь мы же пишем историю. Вот и останется в истории, будто Авилов лучше Высоцкого. Наши тихие ругательства в кулуарах и на десять шагов не слышны.[10]10
Первая публикация в подцензурной советской печати пяти слов из смертельных стихов Мандельштама. Расчет был, как всегда, на своих: мгновенно узнают и вздрогнут.
[Закрыть] А печатная ложь остается надолго.
Но у многих Принц Таганки еще на памяти.
Соединенье знанья, красноречья
И доблести, наш праздник, цвет надежд…
Выиграть в эту игру даже у призрака Высоцкого нельзя. Некому пока.
Думал ли об этом Панфилов, назначая на заглавную роль Янковского, – не знаю. Но задумал режиссер антипринца.
Гамлет в свитере и джинсах обладал невероятной остротой мысли. Шекспир в его устах был глубок и кристально ясен.
Этот – в роскошных костюмах – лепечет сумбур и вздор. Явно сам не понимая, о чем там речь, в заученных словах из плохо и неизвестно зачем смешанных переводов…
Текст звучит «не по-русски», звучит «как перевод». У фраз появился немецкий акцент именно от возникших при стыковке неуклюжестей. Поэтический перевод – художественное целое. О тождестве с оригиналом и речи быть не может. Есть непереводимая игра слов, идиомы. Сама идея точного художественного перевода – абсурдна. Он неизбежно содержит особенности, свойственные поэту-переводчику. Стыковать два перевода – не исправить, но удвоить грехи. Грубо говоря, если соединять речь картавого и заики, то получим заикающуюся картавость, а никак не бельканто.
И пьеса не выдержала.
Бесспорно: режиссер имеет право на свое прочтение. Текст канонический – в библиотеке. Там ревнители классики-недотроги могут им и наслаждаться. И не будем портить удовольствие читающим по-русски, напоминая, что «Гамлет» писан даже и не по-английски, а по-староанглийски. И они, ревнители, имеют дело с переводом перевода.
С тенью тени, как сказал бы Гамлет.
Можно сокращать, перекраивать, делать Отелло белым… И все же есть предел. Невозможен добрый, честный Яго. Невозможна Дездемона-шлюха. И не почему-нибудь, а просто пьеса «Отелло» не выдержит. Исчезнет. И значит, была не нужна.
Гамлета играли толстым, худым, энергичным, флегматичным… но все зеркала, более или менее искажая абрис, отражали его в черном.
В этом зеркале мы увидели его в коричневом.[11]11
В середине 1980-х и позже фашизм стал вылезать из подполья вместе с гласностью. Слово «коричневый» для всех тогдашних читателей означало фашист, как «красный» – коммунист, большевик. Термин «красно-коричневые» появился позже.
[Закрыть]
Сказать о Панфилове, что он остро чувствует современность, – значит произнести тривиальную, почти пошлую фразу. Настолько общеизвестно.
И без деклараций в программке, без пресс-конференций ясно: спектакль поставлен о нас. О сегодня.
Добр наш мир? – нет. Он, увы, жесток.
Здорово ли время? – нет. Суставы его остро нуждаются в лекаре. В костоправе, не в костоломе.
Все это, как и фразы о подгнившем Датском королевстве, говорит о современности «Гамлета». Даже о злободневности.
Итак, остросовременный режиссер, остросовременная пьеса – чего же лучше?
Но, простите неловкий вопрос: разве современность – это всегда хорошо? Не ужасает ли нас именно современность масштабами гекатомб, абсолютный рекорд в которых принадлежит – увы! – нашему веку.
Бесспорно, современность во многих, слишком многих своих проявлениях заслуживает осужденья.
И Панфилов взялся пригвоздить.
Вот только – кого?
Эльсинор? Датское королевство? Братоубийцу Клавдия? Ах, это было, было, было.
Было это: загнивший мир и – неприемлющий его герой.
И однако. Раз в этом гнилом, лживом, лицемерном мире существует принц Гамлет, значит мир-то еще не погиб!!! Значит, еще может рождать порядочных людей (по словам Гамлета, «одного на десять тысяч»). Значит, есть надежда!
Гамлет гибнет всегда. И всегда мир недоумевал: пьеса почему-то светлая! Несмотря на гору трупов.
Потому что дело не в гибели героя – он изначально обречен. Свет и спасение в том, что они, герои, – несмотря ни на что! – появляются в мире.
Откуда?! Вот вопрос, мучающий клавдиев и яго (кто знает, как Яго во множественном числе). Ведь, казалось бы, все предусмотрено штатным расписанием Эльсинора. Если и появляется там новая молодая сила, то наглая и корыстная – лаэртовская. И все в порядке. Ибо с устранением Клавдия и назначением Лаэрта порядок не изменится. Король умер – да здравствует король!
Мир Эльсинора – весь с потрохами, весь насквозь – ясен из одной-единственной фразы. Ее произносят… «Все».
Вспомним роковую сцену. Гамлет ранен. Ранен Лаэрт. Мгновение назад умерла королева. И Лаэрт признается, что оружие отравлено, что раны смертельны, что королева отравлена тоже и – «всему виной король!»
Заметим, что говорит все это умирающий. И он сам, и все слушающие знают, что лгать на смертном одре – навеки сгубить бессмертную душу. Умирающие не лгут. Там, в шекспировском Эльсиноре, это аксиома. И значит, в словах Лаэрта, то есть в виновности короля, сомнений ни у кого и быть не может. Их нет и у Гамлета – «ступай, отравленная сталь, по назначенью!» – он поражает короля.
И вот тут-то гениальная реплика:
ВСЕ. Измена!
Одно слово! Но как выдал, как продал себя этим словом Эльсинор! Ни у кого нет сомнений в преступности короля, и – «измена!»
Шекспир не пишет – «придворные», никаким образом, никаким цензом он не ограничивает произносителей реплики «Измена!» Значит, это – всё: и придворные, и слуги, и леди, и джентльмены – «все». Это был бы беспросветный ужас, если бы не Гамлет.
Он вызвал эту реплику – этот вопль страха Эльсинора перед принцем. Мира перед героем. Эта реплика «всех» показывает и доказывает, что Гамлет выступает не против Клавдия, а против миропорядка. Потому-то он и сумасшедший, а не заговорщик. Против заговорщиков мир ничего не имеет. Часом раньше эти «все» кричали: «Лаэрт – король! Он избран!» Хотя Лаэрт нагло пер на Клавдия (еще, в отличие от финала, не обвиненного публично и доказательно в страшных грехах). А сумасшедший стакнулся с актерами – вот уж действительно борцы хоть куда…
Панфилову наезженная колея «Гамлет против миропорядка» была, видимо, не по нутру. И самой наезженностью. И тем, что в современной реальности он такого Гамлета не видел. И режиссер решил выбираться своей колеей.
Много ума было вложено в титаническую борьбу с Шекспиром… Нет, простите…
Много сил было вложено в борьбу с титаном Шекспиром.
Много находок, неожиданных трюков, парадоксальных поворотов содержит спектакль: футбол, баня, псевдобеременность Офелии, профессиональные удары по почкам (уж не в Виттенберге ли освоил их Розенкранц?)…
Но не дадим себя отвлечь от сути ни туманом, ни грохотом (мы – спасибо «Юноне» – привыкши), ни даже вопросом: такие ли Сандуны были в Эльсиноре.
Вдруг оказалось, что Гертруда – убийца. И – что весьма важно – убийца рассудительный. Не раз и не два «обсасывает» она подробности планируемой ею ликвидации Офелии. Репетирует, что и как будет говорить.
Возможна такая королева, такая женщина? – Конечно.
Может ли такою быть Гертруда в «Гамлете»? – Вряд ли.
«Гамлет» есть художественное целое. Если с этим согласиться, то придется согласиться и с тем, что невозможно произвольно изменить часть, не расстроив целого.
В пьесе есть камертон для проверки всех остальных. Это, естественно, Гамлет. Проверим по нему «настройку» Гертруды.
Он знает свою мать прекрасно. И знает ее как добродетельную женщину. Иначе откуда бы его ошеломленность, недоумение, ярость от ее скорого брака?
Страсть – внезапна. Страсть убивает в состоянии аффекта. А Гертруда планирует убийство. Тут – характер. И принц с детства наблюдал бы проявления этого характера – дети не слепы: видят и лживость, и жадность, и жестокость родителей. И никогда на счет родителей не обольщаются. (Наоборот – да, бывает.)
Будь шекспировская Гертруда холодной убийцей, Гамлет бы это знал. По меньшей мере знал бы ее преступный характер. И не говорил бы с ней так откровенно и с такой страдающей любовью.
Панфиловская Гертруда – убийца. А Янковскому – вот беда – приходится произносить шекспировский текст. Пьеса не выдерживает трактовки. Пьесу расстроили, она фальшивит.
Смотрим спектакль – восхищаемся Чуриковой, любуемся сценографией Шейнциса, с недоумением наблюдаем Офелию… Но как объяснить главное?
Гамлет – шпана? жулик? – вот что мучает. Зачем? Для показа лица современности? А почему не Болконский, не Мышкин? Их тоже можно показать жуликами, но это бесчестно.
А ведь именно в «Гамлете» Шекспир устами героя говорит актерам о трактовщике: «Я бы отдал высечь такого молодчика за одну мысль переиродить Ирода».
А для полноты картины нам показывают еще и уничтожение бродячей труппы сразу после скандального спектакля. И кто же спокойно наблюдает за «акцией»? – Конечно, принц! И надо еще подумать: взбешенный ли Клавдий распорядился о ликвидации или сам «цвет надежд».
В «Гамлете» есть довольно современности. Есть Полоний – чиновник, болтун, шпион. Лаэрт – молодой беспринципный хват. Офелия – слабодушно предающая любимого. Братоубийца-узурпатор, изменившие друзья, порочная вдова… Ужели мало? Ужели надо опорочить Героя, тем самым показывая, что сейчас героя нет. А они есть!
Классика дает возможности для всего. Возьми Хлестакова, Тарелкина. Не хуже и «Баня». Но почему Гамлет?!
Хочешь обличать – обличай. Ищи пьесу. Сам напиши. Но, поверь, в «Гамлете» довольно обличений. Обличений действенных, пока сам Гамлет – герой, и глупых, если он – шпана.
Ставь о фашизме – пожалуйста. Ставь, в конце концов, «Гамлета» о фашизме.
Но не делай из Гамлета фашиста, ибо он – борец с фашизмом. Борец с ложью и насилием.
Одинокий, а фашизм – банда.
Думающий о чести, а фашизм – о власти.
Гордый, а фашизм – наглый.
Трезвый, а фашизм – пьяный…
Увы, можно миллион раз повторить, что коричневый Гамлет невозможен. А режиссер миллион раз возразит: а я так вижу! И будет прав. Что ж делать, коли он так видит. Художнику не прикажешь. Да и никому своих глаз не вставишь. Да и ни к чему. Да еще поди докажи «коричневость». Это ведь без деклараций (в тексте-то их нет), это в атмосфере спектакля, в пиротехническом красном дыме.
…Грохот, дым, ужас – вырастая, на нас движутся шеренги убийц. Ссутуленные, в касках, рукава закатаны; печатая шаг, они одновременно по-каратистски выбрасывают руки, ноги, со свистом вспарывая воздух. Это – фашисты. Такой мы представляем себе одну из ипостасей фашизма. Таким он представал у Высоцкого:
А перед нами все цветет,
За нами все горит!
Мы твердо верим: с нами тот,
Кто все за нас решит!
Впереди – Фортинбрас. Ничем от своих парней не отличающийся. Хриплый, плотный, потный железный вождь железных роботов. Куда? – спрашивает Гамлет. На Польшу, – не приостанавливая жуткой помеси маршировки с карате, рычит Фортинбрас. Скрылись. Рассеялся кровавый дым. Стих грохот. Впечатляюще. Но Гамлет спокоен. Его эта орда не ужаснула, не внушила отвращения.
«Может ли быть?» – спросим. «А я так вижу!» – будет ответ.
Что возразишь человеку, который не видит Гамлета иным. «Сегодня – такой!» В этом, увы, слишком много горькой правды. Мир дожирает себя ракетами, катастрофами, СПИДом. Мир спился, проворовался, перепутал душу с компьютером, свел леса, отравил воды… Недаром Коппола назвал фильм «Апокалипсис сейчас». Мы въехали в апокалиптические катастрофы на страшной скорости. И все у нас мощное, кроме тормозов.
И как ни протестовала душа, выходило: прав Панфилов, что отнимает пустышку. Ее утешение – обман для младенцев, обман неопытной души, голода не утоляет. Выходит, мы, как крыса с электродом в центре наслаждения, балуемся с педалькой, наслаждаясь фантомами, не видя реальности.
Но наступил финал. И разрешил сомнения.
Гертруда, Клавдий, Лаэрт – мертвы. «Все» предусмотрительно смылись.
На сцене умирающий Гамлет и жаждущий смерти Горацио. Их последний диалог, и – кровавый дым, ритмичный грохот – идут убийцы, впереди – Фортинбрас.
И вот тут-то Янковский порекомендовал Фортинбраса на должность короля: «За него мой голос. Дальше – тишина».
И все, кажется, встало на свои места.
Итак, Гамлет – один из… Гамлет фашиствующий, аморальный, жестокий и т. д. Сегодня, мол, он такой.
Но вот он умирает. Беспокоится о душе. Просит, чтоб Горацио всем рассказал правду. Беспокоится, значит, о том, какую память оставит. Это свойственно и злодеям. Противоречия тут нет. Напротив, очень даже известны факты предсмертных покаяний, попыток спасти душу, исправить зло, отмолить грехи или хоть как-то замазать синодики.
Но каким невообразимым злодеем надо быть… Более того – каким внеземным, иногалактическим сатанинством надо обладать, чтобы – умирая! – оставить свою страну безмозглому, бесчеловечному кретину и убийце?
Гамлет – злодей? Ладно. Но в завещании таком (в другом ли) личной земной выгоды уже нет и быть не может. А душу-то еще, может быть, удастся спасти. Вдруг «там» что-то есть? Так стоит ли усугублять?
Гамлет бездушный, Гамлет-злодей не упустил бы случая у смертных врат сделать добро из эгоизма, из расчета. Негодяй позаботился б о себе, о своей душе, а не о Фортинбрасе.
Пьеса не выдержала концепции.
Рухнул спектакль. Оставил пепел и руины.
Апокалиптический провал.
И поучительный.
А публику восторженную будет иметь. Гарантировано маркой Ленкома, именами актеров, названием пьесы и дымом из «Юноны». И марширующие убийцы еще сорвут аплодисменты за ритмику.
Не странно ль? Пекся о новом слове, а угодил массовому зрителю.
Бывает.
* * *
Там горьких воплей, в воздухе звенящих,
Не замечают; там обычным делом
Стал взрыв отчаяния.
Шекспир. Макбет
Упомянув первое появление молодчиков Фортинбраса, мы отметили невозмутимость Гамлета. Казалось бы, как шекспировскому Гамлету не возмутиться при виде орды убийц, как не ужаснуться, не проклясть? Панфиловский Гамлет остался равнодушен.
Но ведь и мы не ужаснулись. И это еще хуже. Мы без особого любопытства наблюдали эту ожесточенную аэробику и – ничего не чувствовали.
Появление фортинбрасовских штурмовиков не вызвало ни ужаса, ни смеха у публики. И следовательно, эта сцена глубоко безнравственна.
Театр не имеет на это права. Фашизм на сцене, на экране, в романе должен вызывать ужас, отвращение, презрительный смех. Если этого нет, рождается скучающий зевок и кощунственная мысль о приемлемости фашизма. Раз не рождает протеста – значит, приемлем.
Вот число: 20 000 000.[12]12
Тогда много говорилось о двадцами миллионах, погибших в Великой Отечественной. Потом Горбачев сказал – двадцать семь.
[Закрыть] Знаете, что оно исчисляет? Знаете. Вздрогнули от ужаса? Нет. Потому что – знаете. Давно и хорошо. Потому не ужаснулись, что нет дня, когда бы в театрах и по радио, в фильмах, и спектаклях, в газете, в школе, по ТВ, к юбилею и не к юбилею не прозвучали эти двадцать миллионов.
Знанием мы обладаем. Нужен Художник, чтобы мы почувствовали. Увидели кровь, услышали вопль двадцати миллионов, вдохнули липкий дым Освенцима, Треблинки, других лагерей.
Гитлер-бяка, мальчиш-плохиш, Гитлер-марионетка отнюдь не безвреден. Он опасен именно тем, что формирует образ безопасного, игрушечного фюрера, игрушечного гитлеризма. Такая игра с сознанием опасней игры со спичками.
«Театр должен быть школой…» Видите, «должен быть» – значит, он еще пока даже не школа. О том, чтоб он был, как когда-то, вторым университетом, и не заикаются. Теперь по большей части мы имеем унылый театрализованный ликбез. Не только взрослые, но и каждый первоклашка уже знает, что врать, кляузничать, трусить, брать чужое – плохо. Значит, не талдычить давно известное, а внушить отвращение к злу – вот задача. Воздействовать на эмоции, а не на рацио. Разве зажжешь душу, излагая в лицах очерк о нефтяниках или споря о марках цемента? Профессий много, и появляются все новые. Но честь и совесть, любовь и ненависть, подлость и предательство – все те же. Как и прежде, они, и только они, волнуют душу. Что нам технология? Что нам Гекуба?
* * *
Как не нарушить клятву ради трона?
Чтоб год царить, я сотни их нарушу.
Шекспир. Генрих VI
Пьесы Шекспира таят невероятные возможности. И не только признанные шедевры, но и такие «неудачные», как «Король Джон», «Ричард II», «Тит Андроник»… Эти пьесы не раскрываются в чтении. Они производят впечатление сделанных схематично и наспех: наивный наворот событий, нагромождение казней, убийств, побоищ – этакие боевики со всеми присущими жанру атрибутами. (К счастью, от современных боевиков они все же отличаются, и весьма существенно: отсутствием хеппи-энда.)
Но когда за такую «неудачу» берется настоящий художник, результат поражает. Как, неужели в этой пьесе таились такие потрясающие силы?! Видимо, так. Ведь не выдумывает же режиссер текст. Он читает его. И читает, видимо, совсем не так, как мы. Текст известен; что же нас поражает? Сила искусства? Мощь театра? – слова, слова, слова. Но пришлось видеть, как был поражен Эфрос «Кориоланом» в постановке Капланяна. «Боже! что за пьеса! какая смелость!» – кричал Эфрос. Заметьте: «что за пьеса!» – а ведь он ее читал, и не раз.
Но человек неисправим. И, уже имея этот и другие примеры, услышав о «Ричарде II», уныло думаешь: да что там играть? вот скука-то, да еще на литовском…
Спектакль Йонаса Вайткуса сперва ошеломляет красотой. Тяжеловесная, роскошная, мрачная красота. Театральная. Темно-кроваво-красные костюмы. У всех одного цвета. Все в плотной топорщащейся ткани и коже того же цвета запекшейся крови. Костюм не исторический, но явно «придворно-рыцарский». Свет мрачный, красный. От этого сцена изначально как бы залита кровью. И – полная статика.
Нарочитые костюмы, нарочитые цвет и свет. Нарочитая статика. Чопорные неподвижные позы. Нарочито полное отсутствие мебели и прочей бутафории. Все с перебором, все декларативно, нарочито, напоказ. Сцена излучает демонстративный формализм.
Но сколько же тут напряжения, сколько тревоги, сколько страха! Какие странные фигуры в невероятно широкоплечих камзолах. А головы – в шлемах. Шлемы в обтяжку, как купальные шапочки. И оттого на сцене – широкоплечие микроцефалы.
И – ритуал. Всепоглощающий, всепронизывающий ритуал. Поклоны, приветствия, повороты головы – медленные, при полной статике своего тела и всех остальных тел. Идиотски вычурный поклон: руками опираются о пол и при этом задирают одну ногу – такая честь только королю. И все сугубо серьезны. Торжествующий кретинизм формы. И – пугающий. Когда все так медлительны, когда всё так регламентировано, любой пустяк, малейшее нарушение протокола – выдаст сразу, будет замечено всеми. Вот она какая – жизнь в красоте.
Ритуальны и речи. Каждый раз, начиная лгать, клянутся всем святым. Ритуальны и интонации. Механический пафос клятв, механический накал угроз. Механический холодный взгляд.
Вот что, наверное, вызывает оторопь и страх – глаза. Они честные! С недоумением переводишь взгляд с одного молодого рыцаря на другого. Они обвиняют друг друга в измене отечеству и прочих страшных грехах. И по логике один из них прав, а другой – лжец. Кто? Нет, нельзя определить! Театр не дает подсказки. Оба искренне возмущены, оба клянутся, у обоих открытый, честный взор.
Ну да! А как же?! Если с рождения живешь в такой красоте, всему научишься. И глаза будут честные, и голос искренний, и взор – прямой. (А не научишься – пропал.)
Невозможно определить, когда (но очень скоро) перестаешь замечать форму. Точнее, ее вычурность и нарочитость. Всё – естественно, всё – как надо, всё – как следует. И когда заговорил король – голосом, не похожим на мужественные голоса придворных, жеманным, издевательским и капризным, – это было правильно. Он один капризничал, ибо он один – король. Он говорил о справедливости и правосудии голосом капризным и издевательским. И совершенно не волновался. Кто осмелится остановить его? Нарушить ритуал – совершить самоубийство.
Лишившись короны, Ричард преобразился. Превратность судьбы вернула ему мужественный голос. Капризничать ему уже нельзя. Ричард на коленях, он пытается что-то сказать в свое оправдание; и тут…
Есть, знаете ли, такое хулиганско-уголовное выражение: пасть порву. Как все выражения этого сорта, оно ничуть не метафорично и означает то, что означает: простое и грубое телесное повреждение, причиняемое резким рывком в стороны согнутыми указательными пальцами, введенными в чужой рот. Слышать это выражение кое-кому, вероятно, приходилось. Но видеть – нет, такое даже в кино как-то не принято показывать.
Бывший король, стоя на коленях, начал что-то говорить, и в этот момент один из его рыцарей сунул ему в рот указательный палец. И этим пальцем, растягивая до невозможности губы и щеку, Ричарда подняли с колен. Подняли за рот. И, подняв, рыцарь пальца не вынул, но продолжал рвать пасть экс-королю. А Ричард продолжал говорить. А победитель – слушал. Победитель не замечал ни странной позиции побежденного, ни странной речи, невнятной и шепелявой из-за уродливо растянутого рта. Победителю до этого и дела не было. Но и Ричард не замечал рвущего рот чужого пальца. Он говорил свое, и только безысходное отчаяние накипало в глазах. А как быть? Заметить? Тогда надо возмутиться, оттолкнуть (ведь не связан!). Но оттолкнешь – тут же, вероятно, и убьют. Жуткая обессиливающая беспомощность перед насилием, обреченность, страх… Сцена длилась бесконечно. Тут было все, что хотите: и интеллигент, прижатый в подворотне, и тысячи, покорно плетущиеся к Бабьему Яру, и… Но на сцене все было красиво, тихо, спокойно – костюмы, шлемы, мечи, свет, цвет; вот только одному там пасть рвали, но ведь никто этого не замечал. Никто не волновался. Так что и это, возможно, входило в протокол.
А потом изумительно красивая группа рыцарей в роскошных красных костюмах столпилась, застыла и замолчала, прислушиваясь. Возникла пауза. Вдруг красный свет на миг стал мертвенно-синевато-белым, и откуда-то раздался шипяще-свистящий дровосецко-мясницкий «ххэх!». Свет вернулся, группа, удовлетворенно ворча, двинулась. Они шли по пустой сцене, но, поверьте, было совершенно ясно, что они поднимаются из подвала, и казнь совершилась в полном соответствии с приговором и протоколом.
А потом кто-то, возмущенный действиями победителя, стал качать права. А победитель, поняв, что этот кто-то предал и переметнулся, сразу перестал его слушать и начал четко и внимательно вглядываться по очереди в лица рыцарей. С тем, кто возмутился, все было ясно, и победителю надо было срочно выяснить, кто из лордов на его стороне, а кто сочувствует врагу. Он оглядывал рыцарей – как собирал голоса на воровской сходке.
…Все красивее становился спектакль. Он был одуряюще красив. Но его красота – свет, костюмы, позы, речи – почему-то все больше и больше наводила жуть. В голову против воли лезли далекие от искусства термины. И не удивило бы, если б один лорд, ритуально поклонившись, спросил другого лорда: «По фене ботаешь?».
Банда это была, а никакие не рыцари. И они, сплотившись, тронулись наконец в поход. Почти неподвижны, еле покачиваясь на несуществующих конях, в несуществующих седлах, они ехали на нас не спеша, и их вождь, с довольным, ухмыляющимся, оскаленным ртом, молча переглядывался со сподвижниками то ошую, то одесную. Красивые, деловитые, уверенные в себе и в окружающем порядке, всадники Апокалипсиса надвигались на нас, и кони их не подымали пыли.
1987
P.S. Статью заказала редакция «Современной драматургии», а написал – начались сложности. Начальству всегда в Шекспире мерещится крамола, но признаться в этом им неохота, они делают вид, что проблема в стиле. «Нельзя писать, что «Лаэрт нагло пер на Клавдия». Надо – «грубо атаковал». И еще что-то в этом духе. А главное: «Старик, хорошая статья, но в ней нет финала. Ты подумай, напиши какой-нибудь финал». Я старался делать вежливое, умоляющее лицо и бормотал: «Да есть тут финал, есть». В досаде на все эти придирки, я нарушил стиль, и среди эпиграфов из Шекспира появился эпиграф из «Вечернего Градовска». Выдумал несуществующую газету несуществующего города. Для наглядности я поставил дату «29.02.85» – високосный февраль в невисокосном году. И ничего, прошло.
Повезло невероятно. Единственная моя публикация в «Современной драматургии» попала в тот номер, где впервые напечатан «Самоубийца» Эрдмана! Пятьдесят семь лет пьеса была под запретом, ходила в самиздате с жуткими искажениями. Журнал исчез с прилавков мгновенно.
В предисловии к шедевру известный театральный критик Свободин написал: «Николай Робертович Эрдман был великим остроумцем и в те годы, а, вернее сказать, десятилетия (с начала 1930-х и до конца его жизни, почти три с половиной десятилетия, за исключением тех лет, когда несправедливые гонения изъяли его из общественного и литературного бытия), и несмотря на то что пьесы его не шли, был все равно необыкновенно популярен. Нелегкая судьба…»
Эту фразу, запутанную до полного расставания с русским языком, и эту скобку сегодня приходится разъяснять. Эрдман не уходил в монахи, в скит. Он попал в ГУЛАГ. Больше пьес не писал никогда, даже после реабилитации. Слишком страшно был напуган. Вот так бы о Достоевском написать: не каторга, а «временно покинул литературное бытие». И что такое «нелегкая судьба»? Мало платили?
Свободин пишет: «Читая сегодня пьесу, видишь ее открытую и откровенную поддержку идеалов Октября». Господи, как жаль Свободина, который, конечно, таким способом защищает и пьесу от цензорских ножниц,[13]13
Это было страшное межеумочное время: пьесу напечатать уже можно, а правду об авторе сказать нельзя.
[Закрыть] и редакцию от гнева инстанций…
В этом номере «Современной драматургии» невероятные соседи: Софронов и Эрдман – палач и жертва.
Софронов – гонитель талантов и всего живого, символ тупого, бездарного литературно-партийного функционера, многолетний главный редактор «Огонька» (который в те годы так и назывался «софроновский Огонек»). Вот как говорят персонажи его пьесы.
КРЕЧЕТОВ (секретарь обкома КПСС, помощнику). Понимаешь, Сергей, как-то особенно нас тревожат сейчас родимые пятна эпохи «свободных действий», резко противоречащих всему существу нашего общества. Они приносят обществу колоссальный не только нравственный, но и материальный вред. С этим мы обязаны кончать. ЦК Партии взял решительный курс на это. Самый решительный курс.
Цитата, поверьте, буквальная. Представьте, что чувствует актер, который должен это выучить и искренне произнести. Особенно про родимые пятна эпохи «свободных действий». Скорее всего, Софронов имеет в виду хрущевскую Оттепель, развенчание культа личности Сталина. Софронов был горячий сторонник возвращения Сталина в Мавзолей.
И рядом с этой дрянью – Эрдман, «Самоубийца» – лучшая комедия СССР, никогда не поставленная при жизни автора. Даже в Оттепель не удалось поставить, даже Таганке не удалось. «Один день Ивана Денисовича» напечатали, а «Самоубийцу» нет!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?