Текст книги "Сборник рассказов"
Автор книги: Александр Найдёнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Вот так вот, батюшка,– сказала она покойному по поводу свечи, пока дочь откатывала ее от гроба и тяжело разворачивала табурет со старухой в сторону кровати с периной, высившейся возле двери.
Наконец, уложив мать прямо в одежде и в платке в постель и накрыв ее до пояса одеялом, Полина остановилась, передыхая, окинула комнату взглядом и убедилась, что все в ней – завешенная мебель, гроб, покойный, венки у стены с повязанными на них лентами, пламенеющие свечи,– все это находится в образцовом порядке, то есть – что за это не стыдно будет от людей.
В этот момент совершенно неожиданно с кухни начала слышаться негромкая, напеваемая мужскими голосами, песня. Полина незамедлительно метнулась туда. Резко распахнув дверь с матовым стеклом на кухню, она скорыми шагами ворвалась в нее и когда еще она входила в дверь, громко заговорила:
– Вы что это здесь затеяли, а?! Отец лежит за стеной не похороненный – а они тут песни петь! Напились. Я вам говорила. Я говорила. Что люди-то теперь станут про нас рассказывать? У отца на похоронах, скажут, пьянку устроили.
Вид у нее был разъяренный и даже страшный, а последние слова она произнесла каким-то противным свистящим шепотом, ее некрасивые напряженные губы неприятно шевелились. Сердито расширив глаза, она зло глядела на братьев, упрямо перебрасывая взгляд с одного на другого. Песня сразу же прекратилась.
Дети у Хариных рождались в такой вот последовательности: Полька, Ванька, Ирка, Аркашка, Толька и Сережка. Так их и называла до сих пор мать и так же называли себя и братьев, проживающие в маленьком городке, почти что в большой деревне,– их сестры. Городские же братья друг к другу обращались иначе: Ваньку называли они Иваном, Аркашку – Аркадием, Тольку – Анатолием и Сережку – Сергеем. Младшему из братьев, Сережке, исполнилось 37 лет. У стариков Хариных был когда-то рожден еще один ребенок: после Польки – девочка по имени Валя, но она умерла еще в младенчестве, кроме родителей и Польки ее в семье никто не знал и о ней речь уже давно не возникала.
В кухне сидели за столом с водкой и закусками три брата: Аркашка, Толька и Сережка.
Братья как только увиделись вчера, так почти сразу принялись за водку и выпили ее уже не мало, все-таки, сегодня они не были сильно пьяны и им всем стало неловко, что старшая сестра так напустилась на них.
– Ну что ты, П-Полин?– начал ей говорить, как всегда заикаясь, Аркашка,– Мы тихо. Это же у отца была любимая п-песня. (Они пели «Русское поле»).
– Все, все, Полина, успокойся. Мы не будем больше петь,– сказал Толька.
– Вам – что. Вы послезавтра уедете – а нам с Иркой как потом в глаза людям смотреть?!.
– Не будем мы. Я же тебе говорю, что мы больше не будем,– повторил Толька.
Толька был красивый, крепко сбитый, с квадратной фигурой мужик-силач – гордость отца. Когда-то он был первым парнем, заводилой в деревне, а теперь работал бригадиром сварщиков в Сургуте и хорошо зарабатывал. За все это его очень уважали в семье. Он встал, подошел к сестре и, дотронувшись рукой до ее плеча, еще раз сказал:
– Не волнуйся, Поль, все нормально.
– Глядите, не напейтесь хоть до похорон,– действительно быстро успокаиваясь, сказала сестра.
– Не напьемся. Ну что ты. Я не дам… Ладно, ты иди, Полина, не волнуйся.
– Нет, Поль, нет… Мы не напьемся, нет…– мотая головами, заговорили разом Сережка и Аркашка.
Было непонятно, почему она должна верить Тольке, который год назад закодировался на год из-за запоев, а теперь, приехав на похороны, начал пить, объяснив, что год уже прошел и, кроме того, отца все-таки помянуть необходимо,– все же, как обычно и все его знакомые люди, она охотно его послушалась и, почти совсем на этот счет успокоившись, вышла из квартиры на улицу.
Толька проводил ее взглядом, а когда за нею закрылась дверь, похрамывая направился в комнату, остановился там, грустно глядя на отца, и убедился опять, что лицо у того, когда оно видно со стороны подбородка, совсем ему незнакомо, потом он шагнул к матери и осторожно присел на краешек ее постели.
–Ну, как ты себя чувствуешь, мама?– с участием спросил он, опустив свою сильную большую ладонь на ее широкие, с негнущимися суставами пальцы доярки-колхозницы.
Старуха не расслышала, что он сказал – поняла лишь, что он спрашивает у нее что-то.
– Вот гляди, Толькя, какая у тебя мамка-то стала,– лежа на боку, проговорила она, чуть приподымая набок голову, сжала над беззубым ртом губы и кротко улыбнулась.
Он легонько сдавил ее пальцы в знак того, что он понимает, что ей тяжело и советует ей держаться.
– Такой старости никому не пожелаю, нет,– снова заговорила старуха.– Посмотри, какие мы сделались. Что мы человеки – уже про нас и не скажешь. Какие мы – человеки? Мы – нелюди. И девок-то мы с дедом всех вымотали, Польку с Иркой; почитай, три года целых дед провалялся. Лежим с ним, лежим, все дни насквозь смотрим друг на друга: я – тутотко, а он – с того вон дивана, даже тошнехонько станет. Хотя бы, говорю, ты помирал быстрее, Петрович. Жить не мог ладом – и помирать ладом не умеешь. Разревется: «Ы-ы, Ы-ы!» – старый, слезы бегут… Такой ревун всю жизнь был. Говорит: «Дура ты, ничего ты не понимаешь». А чего тут понимать-то – зовешь смерть, а она не идет,– она печально опять улыбнулась.
– Не надо об этом думать.
– А?
– Я говорю: не надо об этом думать,– повторил он громче, чтобы она услышала и похлопал ее по руке.
– Не надо, не надо,– согласилась старуха,– У вас-то там как дела? Устроилась ли Надя на работу? Как у сыновей ваших здоровье? Наде скажи, что мать велела ей спасибо передать, за то, что она нам пишет – тебя же вот написать никогда не заставишь…
– У них нормальное здоровье, я ж тебе говорил вчера. Первого сентября младшего будем отдавать в школу, Алешку,– сказав про Алешку, он вдруг вспомнил, что старуха даже не видела никогда у себя здесь этого своего внука, и сообразил, что он сам не был у матери уже лет восемь.
– А работу женщинам у нас там сложно найти – Надя пока не работает. Не работает, говорю, она,– сказал он громче.– Сидит дома.
Он говорил, а сам торопливо высчитывал, что неужели он так долго не приезжал к родителям? Получалось, что – да, несомненно, что он здесь не был лет восемь. Последние четыре года, когда он начал часто болеть и лечиться по больницам, стало некогда ездить, и он, значит, точно – не ездил, а до этого Алешка был маленький.
– Но как незаметно время прошло,– думал он.
Он так лихорадочно вспоминал, сколько прошло времени с его последней встречи с родителями, сам себе не веря и проверяя себя, оттого что мысль, посетившая его, его испугала. Он подумал, что родителей своих он совершенно не знает. В самом деле, он провел вместе с ними 17 лет, а 23 года после того они с родителями жили каждый по себе вдали друг от друга, и об их жизни за эти годы почти ничего ему не известно. Ездил к ним он редко, они к нему – вообще не приезжали, вместо этого пересылались открытками в большие праздники и на Дни рождений, где писали после обычных поздравлений и пожеланий здоровья, в конце несколько слов об основных новостях. Из такой открытки бабушка, должно быть, и узнала от них, что родился у нее внук – Алешка, да кажется, что еще они с Надей отсылали им фотографии,– и все, кроме этого она об Алешке ничего и не ведает. Про то, что у отца отнялись ноги, он тоже узнал из открытки. Потом шли открытки, в которых было приписано – «отец все лежит, передает вам привет». Затем принесли открытку, написанную рукой Ирки, что мать сломала ногу и лежит дома вместе с отцом. Он хотел к ним приехать прошлым летом, но опять у него схватило ноги (у него была болезнь сужения вен на ногах),– и он попал вместо этого в больницу. Потом, осенью и зимой пришло две открытки, в которых было написано, что отец плох, и он собирался летом приехать попрощаться к нему, но получилось – опоздал.
– Двадцать три года!– снова подумал он.– Ведь им еще надо было прожить каждый день из этих 23 лет, и каждый день они должны были что-нибудь делать, что-то чувствовать, в них должно было меняться что-то каждый день. Вот Алешка за какие-нибудь семь лет успел же приобрести свой упрямый характер, а тут только представить – 23 года! И еще – эта Полина: бегает на похоронах, мечется кругом, ей говоришь: «Дай, я что-нибудь помогу.»– Кричит: «Я сама, я сама.»– и убегает. Вид у нее такой, что мол, разве ты тут чем-то сможешь помочь – ты у нас в городе ни одной конторы не знаешь – ты отрезанный ломоть, ты чужой. Положим, что с Полиной ясно, почему она со мной так – потому что она прописалась в квартиру к родителям: хочет дать понять, что меня с братьями это и не касается. Этой Польке все мало – ей все надо, надо и надо. Жила со свекровью – стало нужно свой дом – купила, стало нужно другой дом, побольше – еще купила, теперь захотела родительскую квартиру, оформила с мужем фиктивный развод, чтобы только прописаться сюда. Говорит, что не для себя она старается, а для своих детей – что у нее дочь вышла замуж и ребенка растит, и что им жить негде. Но у тихони Ирки тоже есть замужняя дочь и с ребенком и все живут вшестером в двухкомнатной квартире – но она ведь даже не пробовала прописываться и с Вовкой для этого не разводилась. Сережка рассказывает, что раньше дед с бабкой получали по талонам мебель – и всю – Польке и Польке: кухонный гарнитур – надо ее сыну, Сашке, шифоньер – тоже нужен Сашке, Ирка просила ей отдать этот шифоньер, когда старшую свою дочь выдала замуж – Полька не отдала; мебельную стенку давали по талонам – тоже забрала Полька на приданое своей дочери. Конечно, теперь свободно все можно купить, без талонов, но такие выросли цены – что попробуй купи.
«Что же это мама так изменилась?– подумал он.– Странно. Попробовали бы раньше обделять кого-то из ее детей».
Чувство, что родители, те, какими он их знал, оставлены им 23 года тому назад в деревне, а эти, проживавшие много лет в городе люди, уже ему сделались незнакомы,– не покидало его и от этого чувства появлялась тоска в груди. Он внимательно посмотрел на мать. Старуху очень клонило в дрему, она жмурила глазами, то смеживая веки, то с усилием разжимала их и глядела на сына. В мягком освещении занавешенного окна были видны все те же, знакомые с
детства ему, приятные черты лица, однако все тело у матери стало каким-то расслабленным, раскисшим, она глядела на сына по-доброму, но, очевидно не проявляя к нему никакого интереса. По тому, как она лежала на боку, приоткрывая и закрывая добрые большие глаза и иногда приподымая голову, она напоминала какого-то добродушного большого тюленя, а вовсе не ту, энергичную и сильную женщину, какою он помнил ее из детства.
Впрочем, он любил своих родителей, и теперь ему сразу захотелось – чем-то оправдать ее равнодушие к себе.
– Боже мой!– подумал он,– да она, вероятно, тоже чувствует, что совсем не знает меня. В самом деле, пришел к ней и сел на кровать какой-то мужик с трясущимися коленями и обвислыми усами, и ждет, что она к нему будет относиться, как к тому задиристому пареньку, каким она его проводила из деревни четверть века назад.
Но ему страстно вдруг захотелось, чтобы все было по-прежнему, чтобы мать не просто узнала его лицо, а поверила, вспомнила, почувствовала, что на самом деле – он все тот же самый ее Толька,– и он наклонился к ней, и снова взяв ее за руку, дыша на нее запахом водки, начал подробно ей рассказывать, точно вновь знакомясь, про свою теперешнюю жизнь в Сургуте: про то, что он лежал еще третьего дня в больнице и из нее прямо приехал сюда, рассказывал ей, что именно говорят врачи про его ноги, рассказывал о своих сыновьях, про то, что у Алешки, очевидно, будет трудный характер, объяснял, что значит для них теперь, когда он болеет, а на севере такие цены,– то, что Надя не может найти работу, как она ходила в несколько мест и что ей там говорили.
Старушка молчала, смотрела на него слипающимися глазами и виновато улыбалась.
Он рассказывал ей и понимал, что прежней родины уже у него не будет – той деревни из одной улицы, тянущейся по подножию вокруг холма, где в крытом деревянном настрое в середине деревни по пропитанному водой бревенчатому желобу шибко катит прозрачная ключевая струя и, сорвавшись с конца бревна, нагинаясь книзу, наполняет подставленное жестяное ведро, оно вибрирует в руках, звучит, сразу запотевает снаружи, и из него выбрасываются, сверкнув на воздухе, и прилипают на кожу капли. Не будет у него огромного колхозного коровника за рекой, куда он вбегал, спасаясь от больших пацанов и подсаживался к матери, а пацаны не решались к нему приблизиться и грозились из ворот кулаками; не будет и той страшной избы с закопченными стеклами в пустых окнах и юродивой старухи в грязном платье, сидящей перед избой прямо в дорожной колее, соскабливающей пальцами пыль с дороги и ссыпающей эту пыль себе в ладонь и на подол мимо ладони. Они с дружками подкрадывались к ней сзади и высунувшись из-за куста кричали торопливым звонким голосом: «Люба, Люба – задницу покажи!» Старуха медленно поворачивала к ним голову и они видели ее странный, не способный остановиться на одном месте беспокойный взгляд, не дожидаясь, когда она их отыщет этим взглядом, они во всю прыть пускались от куста – через изгородь, через огороды – в луга к реке; вытаращив от страха глазенки, задыхаясь, с болью в правом боку он прыгал по кочкарнику, слыша за спиною топот и дыхание дружков и представлял, что это гонится за ним по резучей прибрежной траве грязная полоумная старуха со странным взглядом. Не будет галчат, которых можно было достать из гнезда на чердаке и принести в дом и они начинали через несколько недель разговаривать…
Эта деревня навсегда ушла из его жизни – он понимал и смирился с этим, но еще он понимал так же и то, что сейчас у него возникает новая родина – вот эта продолговатая каменная коробка со светлым окном и дверью на лоджию, с кроватью у входа, на которой лежит его мать – добрая и большая, как тюлень, глухая старуха. Ни от чего, конечно, она уже его не защитит, но это – его приют, куда он может забраться на развинченных от слабости ногах, сесть на край постели и рассказать, как себя чувствует сорокалетний больной мужчина, у которого – жена на одиннадцать лет моложе его и маленькие дети…
2.
Во дворе кирпичной пятиэтажки, в которой на втором этаже жили Харины, в первом часу дня, когда из квартиры вышла Полина, стояли перед подъездом и сидели на скамейке несколько человек.
Появившись во дворе, Полина первым долгом задрала голову вверх и начала пристально разглядывать небо. Небо, в общем, было как небо, густо-синее, просматриваемое ввысь, должно быть, на такое расстояние, что оно пугало воображение. По-над крышей противоположного пятиэтажного дома, ограничивающего собою этот двор, выплывало рыхлое, пухлое, чисто-белое облако, другое белое облако, меньшего размера и какое-то рваное, плавно скользило в воздухе прямо над головою.
Полина так долго следила за ними, пока не сделалось понятно, что она их рассматривает не просто так.
– Боитесь, как бы дождь не пошел? Да, не вымочило бы покойничка. Мы вот в том году хоронили под дождем – что же, и пришлось так вот, в мокром костюме его и закапывать,– ласково спросил у нее удивительно тонким, чуть ли не девическим голоском, аккуратный старичок в синем костюме и в синей, под цвет костюма, фуражке, стоявший отдельно от других, ближе всех к двери в подъезд.
Полина опустила голову и перевела взгляд на старичка, ничего ему не ответив. Взгляд и поджатые тонкие губы ее выражали мысль:
– Да, вот приходится волноваться, как бы не было еще и дождя. А вам-то что? У меня вообще кроме этого столько забот, что с ног сбилась – но не станешь же обо всем этом объяснять постороннему.
– Что ж делать, волей божией помре Андрей Петрович,– вздохнул старик, неправильно ее поняв и пожелав ее утешить.
На скамейке у подъезда сидел Юрчик, Полинин муж – кругленький толстячок, абсолютно без шеи, у которого казалось, голова растет сразу из жирных плечей, ростом на полголовы ниже жены, с крупным широким носом на добродушнейшем лице и вдобавок ко всему – лысый. Он так удивительно был похож на московского артиста театра и кино Евгения Леонова, что когда он его видел по телевизору, то всегда шлепал себя ладонью по толстущей ляжке и на всю избу весело кричал: «Полина, иди посмотри – снова братишку показывают! А ведь я неплохо бы выглядел на экране».
Рядом с ним сидел на скамейке его родной дядюшка – приходивший сейчас прощаться к гробу Герман Ермаков. Юрчик что-то увлеченно говорил ему, очевидно ни мало не беспокоясь за состояние неба, а Герман Ермаков что-то поддакивал, качая еще ниже своей и так уже выставленной вперед головою.
– Ну что он там треплется?– сердито подумала на мужа Полина.– Опять, конечно, что-нибудь хвастает. Якало. Она вздохнула и снова подняла глаза к небу, впрочем, ничего нового там не увидев – те же два белых облака ползли в высоте над двором. Полина посмотрела на народ возле подъезда, собирающийся на вынос тела, и тут заметила, что ветеран Федор Андреевский что-то уж очень оживленно разговаривает у тротуара с ее сыном Сашкой, приехавшим вчера к деду на похороны из Екатеринбурга.
Старик Андреевский был значительно выше Сашки и поэтому он стоял возле ее сына, выгнув спину, как кот, что-то ему доказывал и для вящей убедительности через каждые несколько слов вытягивал к Сашке руку и тыкал его своим тяжелым указательным пальцем в грудь.
– Ему ведь, наверное, больно,– тоскливо подумала Полина о сыне и как бы ища поддержки, растерянно оглянулась по сторонам. Юрчик все так же беззаботно беседовал со своим дядюшкой.
– Юрка, что ты сидишь? Хватит. Иди, узнай, позвони в гараж, почему машина еще не приехала? Через полчаса нужно будет выносить – машины никакой нету, а он тут расселся,– сердито приказала она мужу.
Юрчик на полуслове примолк и не думая даже перечить Полине, подхватился со скамейки, спешно засеменил по тротуару и, размахивая на ходу толстыми ручками, исчез за угол дома. Подыскав, для мужа занятие, Полина приблизилась к Андреевскому и к Сашке, а старичок в синей фуражке, хотя его никто и не звал, поплелся за нею следом.
Андреевский говорил о чем-то громко и был разгорячен, у Сашки, наоборот, физиономия была скорее постная.
– Нет, ты мне скажи, правильно я говорю или нет? – расслышала, приблизившись, она слова Андреевского.– Что ты молчишь? Да разве это – перестройка? А?.. А?.. Такие разве перестройки бывают? Это по-твоему – ускорение, да? Я тебе вот что скажу, послушай меня,– внушительный старик постучал несколько раз пальцем по костлявой груди Сашки.– Надо этому твоему Горбачеву велеть так: А пойди ко сюда, голубь, встань со мной рядом на Красную площадь. Собрать народ и объявить народу: Этот вот человек большие должности занимал, на государственных дачах отдыхал, а выгнали его – и никто не потребовал от него – отчитайся, мол, друг за проделанную работу. А вот мы сейчас попросту, по рабоче-крестьянскому, попросим его дать отчет и поставим ему за это отметку. Правильно я говорю?– зычно спросил он.
Старичок в фуражке, хоть это и не его спрашивали, кивнул и сказал: Да, надо его судить.
– Нет,– откликнулся Андреевский,– даже пробовать судить его бесполезно: коммунисты – они верткие, он пока до верхушки дослужится, он такую юркость приобретает, что и за пятку его не зацепишь – куда до них твоему Ахилесу; где уж нам с тобою его засудить,– Федор Андреевский опять постучал в Сашку, который и коммунистом-то никогда не был.
– Оправдают чиновники его, как пить дать, сразу же и оправдают. У них – все схвачено: и законы они сами пишут, и амнистии – в их власти,– все в их силе: что хотят, то и творят. Да разве им есть расчет народу повадку давать? Скажут: Не-ет! Вас ведь только приучи. Завтра вы, глядишь, и с меня захотите спросить. Лучше уж мы Горбачева и трогать не будем. А вот мы бы его, голубчика, слегка пожурили, усовестили по нашему, по-стариковски – против нас он еще ведь мальчишка,– разложили бы его на лобном месте и спросили народ, сказали бы: слушайте, люди, Михаил Сергеевич обещал сделать – вот что. Вот – об этом и в газете написано. Сделал он это? Скажут: нет, не сделал. Обманул: никакого ускорения нет и не было.– Ах, не было! И розгой его, милого,– Андреевский поднял высоко вверх длинную руку и по широкому кругу, сильно – так что медали у него на пиджаке забренчали,– рубанул ею вниз.– Раз-з!– громко произнес он.
– Ну, а гласности, которую Горбачев обещал, тоже по-вашему нету?– вяло возразил Сашка.
– А где ты ее увидал, гласность-то эту? – и тут заспорил Андреевский.
– Раньше бы вас привлекли за такие речи, а теперь же вы – говорите.
– Правильно, я – говорю,– согласился Андреевский.– Ну, вот ты – взрослый человек, ты подумай, почему мне дают говорить? Объяснить? А вот почему: я – старик, пенсионер, не работаю я, дома сижу – стало быть, меня из завода не сократишь, без копейки не оставишь – я от них не завишу – это раз; и во-вторых, им пока не до нас, им сейчас надо поспевать Россию растаскивать. А вот когда они ее разворуют, поделят ее между собою всю, без остатка – вот тогда они вас, молодых, так к ногтю прижмут, что и слова пикнуть не сможете. Скажут: возражать вздумал – так и иди, подыхай под забором,– а это мы – хозяева здесь. А если кусок хлеба хочешь – то и молчи. Вот ты телевизор смотришь, ты, наверное, видел, какая у них там гласность? Кто у кормушки – тот и молчок, а от кого далеко кормушка – те начинают вроде как ругаться: о правительственных делах распространяются – что они там творят втихаря. Думаешь: ну, вот она, гласность. А придвинут им немного ближе кормушку, да директора поменяют – глядишь, и эти начали дудеть в одну дуду со всеми. Или вспомни, как они все разом, в один день перестраивались: то – Горбачев был хорош, а Ельцын – плох, на другой день – ГКЧП – хорош, Ельцын – плох, а Горбачев – непонятно что; на третий день – уже Ельцын – хорош, ГКЧП – плох, и Горбачев – плох. И эту вертлявость ты называешь гласностью? Что ты всегда легковерный такой? Выслуживание это, а не гласность. То все дудели: Солженицын, ах! свет в окошке. Скоро приедет, скоро вернется,– потому что гласность у нас. Ну, вернулся этот Солженицын, приехал – и где его слышно? Какая тут гласность? Выступил несколько раз в передаче по телевизору – они-то, может, считали, что он их станет хвалить, за то, что они его пустили домой,– а он – нет: он и прежних ругает, и новых – ругает еще пуще, чем прежних. И все – сняли передачу. Не подходит, сказали, она
нашему телевиденью. Адью,– неожиданно добавил Андреевский иностранное слово, и поверх головы старичка в фуражке, спросил у Германа Ермакова: Так ли я говорю, сват?
– Так, так,– уверенно закивал вытянутой вперед туловища головою Ермаков, на этот вопрос, который, вероятно на двадцать раз уже был обговорен между сватовьями.
– Подождите, дядя Федя, что-то я не пойму: вы против коммунистов, или против Ельцына?– спросил Сашка.
– Я против тех, кто против России,– веско ответил старик.– Вы вот, «новые русские» – довольны, небось: дал вам Ельцин поблажку – карманы набить, да щеки наесть – а вы и рады,– Он ткнул пальцем ниже груди Сашки в рано, по отцу, начавшее выпирать на еще тощем теле рахитичное пузо и удовлетворенно произнес: О, какое тугое.
Полина не выдержала и вступилась за сына: Да что ты говоришь, дядя Федя? Тебе ведь известно, какой он. Он же на твоих глазах вырос, почти что твой выучек. Ты же его знал еще вот такого: он же везде – и на рыбалку на лодке и за грибами в лес – везде увязывался вместе с тобою. А ты говоришь: «новый русский»! Какой же он – «новый русский»?– Хоть и с соблюдением уважения, но все-таки одернула она старика,– Вот Иосиф Кобзон – так тот настоящий «новый русский», а мой сын не такой!..– глаза ее заблестели от слез.
– Э-э, да что с вами спорить-то, с бабами – не понимаете вы ничего,– примирительным тоном отозвался Андреевский, который состарившись, стал снисходительно относиться к женщинам.
– Ельцина же вот вы не предлагаете выпороть,– ехидно заметил Сашка.
– Этого-то? Да этому – вдвойне!– опять грянул басом растревоженный старик.– Тот начал Россию разваливать, а этот ее всю развалил. За четыре года! За четыре года!– он поднял к лицу свою огромную ладонь и показал четыре длинных пальца, означающие, видимо, годы, за которые развалили Россию.– С какой силой шел немец! С какою страшною силой – но не смог повалить Россию, она выстояла – а эти два друга в мирное время за четыре года ее всю уходили!..
– Да будьте вы прокляты!!.– запальчиво выкрикнул почтенный ветеран и ткнул пальцем по воздуху на запад в сторону столицы. Извергнув это, он сказал уже поспокойнее: Россия теперь – и никшни, что она стала такое? ее, вроде бы, и нет вовсе – все: и чужие и свои на нее плюют. Выбросили народу по зеленой бумажке – ва-у-чер – называется… тьфу! вот, дескать, доля твоя от родины, можешь даже ее пропить – и живи дальше, не вякай – остальное все не твое.
– Да, раздали по бумажке! – внезапно раздался со скамейки у них за спинами голос Ермакова, так неожиданно громко, что все туда повернулись.– Просрали Россию – нате вот, подотритесь!..
– Иди-ка, Саш, на дорогу, посмотри, не едет ли машина,– придумала для сына задание Полина, с намерением избавить его от Андреевского. Сашка ушел из двора, выставив между полами расстегнутого пиджака круто выпирающий живот.
– Эх, вот она – молодежь,– процедил ему вослед дядя Федя.– У президента тоже там все молодые, раскормленные, или у которых рожа не выскоблена неделю – страх смотреть, ровно бандиты какие; или подберут с таким обличьем, что за версту его видно, что прохиндей. Где таких только находят? И главное,– никто не отвечает ни за что. Вот что удивительно. Миллиардные убытки от него, а они ему: иди гуляй, Вася,– мы на твое кресло другого такого посадим. Нет, раньше было не так…
Старичок в фуражке кивнул головою на его слова и произнес неизвестно к чему: Да, вот у нас на фронте был один старшина, хохол, так он чуть что не по нем, сразу кричит: У! такие разэтакие! сейчас повишу усих за кутак!
Послушав его тонкий, дефективный голос, каждый подумал, что очевидно, старшина этот от своего слова не пятился.
– Да что,– сказал Андреевский,– я сам был старшиною на фронте два года в гвардии,– знаю…– он поглядел на оставшихся возле него двоих собеседников, выбрал Полину и ткнул ей в плечо пальцем.– Вот ты послушай, какие передачи-то по телевизору теперь кажут,– сказал он ей, а Полина подумала: Ну, теперь, наверное, будет синяк.
– Передачи-то, я говорю, какие: выйдет серьезный мужик – ну, усы такие я тебе скажу… да… Подумаешь сразу, что сейчас что-нибудь дельное скажет. А он этак вальяжно: Крутите барабан, господа,– называйте вашу букву… Вы получаете миллион, а вам достаются одни дырки от миллиона – что значит – нули,– и ему баранки в мешочке баба ногастая подает.– Вы отгадали все слово – заработали суперприз.– Заработал, угу,– буковку угадал. Тьфу, черт, срамота! Одни только деньги на языке, деньги, деньги – развращают народ. Как будто русскому человеку кроме как о деньгах и подумать не о чем? И потом, пылесос – ну что это за суперприз такой – пылесос? У каждого есть, я так думаю, дома пылесос. А хоть бы и нету. Ну, пусть даже выиграют автомобиль. Так что, автомобиль – это по-вашему – суперприз?– спросив это он отчего-то указал на свой «Запорожец» с инвалидными знаками на стеклах, стоявший неподалеку от них, и в котором сидели на заднем сиденье и мирно беседовали две старушки: его жена и жена Германа Ермакова.
– Нет, суперпризом можно назвать лишь такое, о чем мечтаешь всею душой, о чем и мечтать-то даже не решишься,– а тут тебе суют пылесос… Так я говорю?– и он снова собирался ткнуть в Полину пальцем. По счастью, в это время вернулся Юрчик и Полина шагнула к нему.
– Ну, что там – с машиной?– спросила она.
– Да что… шофер вчера напился на Первое мая – и ключи потерял от машины, и документы,– весело объявил Юрчик. Полина сделала расстроенное лицо, выражающее: Ну вот, я так и знала!
– Да ты не пугайся,– балабонил радостно Юрчик.– Если бы я не работал шофером в гараже… А раз я у них работаю – то начальник сказал, что другой пошлет грузовик, уже вызвали с выходного водителя с этой машины.
– Я! я! – заякал опять, якало,– рассердилась на него Полина за то, что он не сразу сказал, что все нормально.– Ладно, поговори пока с Федором тут, а я пойду в дом.
Она уже хотела было идти, но старичок в фуражке ласково спросил у нее:
– А оркестр будет, скажите?
– Какой еще – оркестр? В праздники-то? Да разве кого-нибудь соберешь – все же пьяны. Хорошо еще хотя бы памятник и остальное все сумели достать.
– Все-таки, лучше было бы – с оркестром,– мягко возразил старичок.– Нужно было обратиться в Совет ветеранов. Он ведь – участник. Да… он добровольцем ушел на войну, 23-го июня,– сообщил он Федору Андреевскому.
Полина обидевшись, что этот ничего не принимающий, видимо, во внимание старик осуждает ее дела, фыркнула и ушла в подъезд, а Федор Андреевский нагнулся над ее мужем и затрубил:
– Я сейчас начал, Юрка, твоей жене говорить, какие передачи по телевизору показывают теперь… Каждый день, да через день; снова, да ладом,– церкви и церкви – и там все эти, «новые». Они, слушай, ночь, видно, пропируют на банкете, а утром в церковь приедут, да телевизионщиков с собою прихватят, и стоят там важничают: вроде бы они бога узнали и верить начали – полюбуйся на них, народ. А физиономии-то у них такие осоловелые… Интересно только, где это они увидели своего бога – на банкете в рюмке, что ли? А чего ради – объяснить тебе? вдруг им понадобилось водить дружбу с попами?..
Юрчик смиренно закатил вверх глаза и начал тоскливо смотреть на разглагольствующего Андреевского…
3.
В просторной комнате Хариных через час стало душно и тесно от зашедших в нее людей.
Полина вынула у отца из пальцев оплавившуюся свечу, которая от ее дуновения испустила последнее, вытянутое в сторону пламя, и убрала ее к телевизору. Два брата, двигаясь боком, подкатили к растворенному гробу табурет с матерью. Старушка все-таки успела немного соснуть и теперь себя чувствовала посвежевшей.
Началось последнее прощание перед выносом тела…
Полина Игнатьевна, старушка, жена покойного наклонилась над ним, посмотрела на его неподвижное лицо и заплакала.
– Вот, батюшка, дожили мы с тобой вместе до каких годов – что время пришло нам с тобой умирать,– хлипло произнесла она, и, накрыв одной своей большой ладонью его тонкую кисть руки, а другой – обхватив его волосы надо лбом, нагнулась к нему ближе и поцеловала его в чуть улыбающиеся прохладные губы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?