Текст книги "Психопомп"
Автор книги: Александр Нежный
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
«Давай, – кивнул Евгений Михайлович, – выкладывай…» Марк вдохнул и выдохнул. «Сначала. Хороним или кремируем?» «А ты… ты как об этом думаешь?» «Антонина Васильевна, – сказал Марк, – выбрала бы погребение». «Да?» «Да», – твердо промолвил Марк.
4.
В десять пятнадцать по совершении приготовлений, без которых Антонина Васильевна не смогла бы отправиться в последнее странствие, а именно: после довольно долгих убеждений и неоспоримых доказательств заставив Евгения Михайловича вспомнить, куда он положил удостоверение собственника могилы, в которой семнадцать лет покоится его и Антонины Васильевны мама, а извлечено оно было из ящика письменного стола, отчего-то запертого на ключ, так что супруге Никитина Людмиле Даниловне, пришлось прибегнуть к взлому и обнаружить требуемое удостоверение в синей папке с тесемочкам, хранившей метрики, свидетельство о браке, дипломы, квитанцию банка «Чара» на принятые от Никитина Е. М. пять тысяч долларов и квитанцию банка «Пересвет» о возвращении в порядке возмещения пяти тысяч долларов шести тысяч рублей, что, конечно же, было грабежом средь бела дня, – извлечено и весьма скоро доставлено самой Людмилой Даниловной, оказавшейся милой, слегка располневшей женщиной, одетой по случаю кончины золовки (надеемся, мы не ошиблись и нашли в русском языке точное слово, обозначающее степень родственных отношений Людмилы Даниловны и Антонины Васильевны, Царство ей Небесное) во все черное, даже туфли и те были у нее черного цвета, и вместе с ней, поскольку прока от Евгения Михайловича было ни на грош, Марк выбрал погребальный наряд для покойной: розовую шелковую с отложным воротником кофточку, не новую, но вполне приличную, белые носки, хотя были и колготки, однако Людмила Даниловна сквозь слезы заметила, какие колготки в такую жару, серую юбку с матерчатым черным пояском, жакет на две пуговицы, темно-серый, почти новые бежевые туфли и платок, само собой, не тот, белый, каким сейчас повязана она, а темно-синий, с черными полосами, строгий и как нельзя более соответствующий прискорбному событию, затем Людмила Даниловна перелистала предложенный Марком альбом с фотографиями гробов всех видов и цен и разумно выбрала пусть не очень дорогой, но вполне достойный, тогда как Евгений Михайлович, услышав слово «гроб», громко зарыдал и велел приготовить домовину и ему, поскольку жить далее он не в силах, и, кроме того, в другом альбоме указала подушечку, покрывало и венок, непременно из живых цветов, хотя о вашу цену легко обжечься, но Тоня искусственные не жаловала, и ленту на венке с надписью: «Любимой Тоне от семьи брата», на что Евгений Михайлович потребовал присовокупить к слову «брат» слово «единоутробный», и стоило немалых трудов его отговорить; затем Людмила Даниловна прикинула, кто придет на отпевание, так как она, Тоня наша, не церковная, но верующая, ее один архимандрит заметил в Лавре, только представить, там сотни человек, толпа, а он ее приметил, подарил крестик и сказал, что ты в миру маешься, иди в монастырь, Тоня подумала и не решилась, там, в монастыре, нужно… как это… вы правы, отсечь свою волю, а Тоня у нас, что уж тут, это вовсе не плохо, а так, черта характера, она упряма иногда была до ужаса, как мы ее, Женя и я, уговаривали показаться доктору, а она ни в какую, пока Женя на нее не закричал совершенно жутко, я думала, с ним инсульт случится, он так покраснел, правильно тебя мама называла валаамовой ослицей, она пошла, но уже поздно, и операция поздно, и химия эта страшная поздно, Тарасовы придут, родственники, Тоня и Женя с Костей покойным были двоюродные, их четверо, из университета Зина непременно и еще сотрудники с кафедры, Тамара Павловна с сыном, соседи, мы с Женей, наши дети, человек пятнадцать, не меньше, поэтому автобус, сколько это стоит? Боже мой, и везде, и всюду деньги, как это неприятно. Рождается человек, он еще кроха со слипшимися на голове волосиками, заморыш, курчонок за рубль двадцать, а на него уже прорва денег: и колясочка, и пеленки, и кофточки, и штанишки, и подгузники, детское питание для прикормки, крохотный, а затраты ой-ой; а помирает, хорошо, если он при жизни сообразил, что умрет, и отложил деньги, тогда для родных меньше забот, но Тоне и откладывать было не из чего, что там она получала, ассистент кафедры, мы сами ее проводим, и поминки, и девять дней, и сорок – мы все-все сделаем, чтобы ей было спокойно. Как они там говорят: душа ее… Не помните? «Душа ее, – с болезненной улыбкой произнес Марк, – во благих водворится…» «Ах, Боже мой! – вымолвила Людмила Даниловна, и новые слезы легко вылились у нее из глаз и покатились по полным щекам. – Тонечка милая… Конечно, во благих! Будет так несправедливо, если ее куда-нибудь в другое место. Кто достоин, то это именно она, Тоня наша». «Ей там хорошо будет, – опустив голову и разглядывая свои черные тускло-блестящие туфли, сказал Марк. – Я знаю». «Вы знаете? – Слезы высохли, и Людмила Даниловна взглянула на него с изумлением. – Откуда? Ну да, – понимающе кивнула она. – У вас такая работа. Хотя, собственно…» На ее лбу обозначились морщины. «Не в этом дело», – Марк поднял голову и долгим взглядом окинул ее. Верная спутница и примерная мать, добрая, несколько вздорная, заботливая, с крохотным, почти младенческим разумом, чувствительная, чувственная, стыдливая, отзывчивая, преданная, мечтательная, практичная, невыносимая. Бухгалтер, делопроизводитель, туроператор, инженер, врач, учитель начальной школы, лаборант, домашняя хозяйка. Никогда не поймет. Никто не поймет. Папа слышать не хочет. Оля боится. Он урод. «Я урод», – подумал Марк…Итак, в десять пятнадцать, завершив необходимые приготовления и, кроме того, дождавшись перевозки и попросив Людмилу Даниловну удалиться на кухню, где страдал от потери сестры и тоскливого желания еще хотя бы ста пятидесяти, а лучше двухсот пятидесяти граммов ее супруг в мятой белой рубашке, в которой он провел минувшую ночь, и проследив, чтобы два небритых мужика не обращались с телом Антонины Васильевны как с бревном, хотя, если отвлеченно и с позиций твердолобого материализма (тотчас рисовался обладатель большого выпуклого лба, под ним глаза с прищуром, бородка и язвительный рот, из которого, как шершни, вылетают слова: «Заигрываете с боженькой, батенька!»), наше мертвое тело ничем не отличается от бревна, что, может быть, и справедливо, но все же кому приятно, если его, пусть и бездыханного, чужие грубые руки засунут в черный мешок и волоком поволокут к двери, затем на лестницу и хорошо бы в лифт, а не таким же манером вниз, не обращая внимания на леденящий душу стук, с каким отсчитывает ступеньки голова, – покончив с этим, Марк сел в машину и сразу взмок в ее жаркой духоте. Он сбросил пиджак, ослабил узел галстука и расстегнул воротник рубашки. Пытка. Все пытка. Жить – пытка. Умирать – пытка. Если бы человеку дано было во всех подробностях увидеть собственную кончину, он немедленно отыскал бы в хозяйстве веревку, крепко-накрепко привязал бы ее к крючку для люстры, влез головой в петлю и откинул бы стул с последней мыслью, что лучше покончить сейчас самому, чем ждать, когда тебя придушит смерть.
Раз и два пыхнув бензиновым перегаром, собралась покинуть двор перевозка, и один Харон, открывая дверцу кабины, говорил другому Харону, уже усевшемуся за руль, отчего, б-дь, они всегда такие тяжелые, будто свинец жрали.
5.
Из машины он позвонил в морг. «Ал-л-ё-ё! – нараспев откликнулся веселый голос. – Секундочку…» Слышно было, как его обладатель говорил по другому телефону. «Ну, что ты, ягодка моя… Все будет в лучшем виде, я тебе обещаю. Какие три, о чем ты! Пять звезд! Пацан сказал – пацан сделал, птичка. Береги крылышки. Чао, тут мне покойничек звонит… Алё-ё, – пропел он Марку. – Морг семнадцать на проводе». Как тяжко, кто бы знал. Мама знала и жалела. Папа знает, но отвергает. Оля знает и страдает вместе со мной и умоляет бросить. Но кто тогда будет их опекать? Они беззащитны и все терпят. Из них многие, да почти все, по крайней мере, большинство при жизни были отвратительными, иные же – просто чудовищами; но смерть все сжигает, и они становятся другими. Жизнь их покинула, однако неправда, что смерть – врата в ничто, она иной вид бытия, нам непостижимого, – впрочем, как и жизнь. Плоть бесчувственна; душа корчится и вопит. Бьет по лицу, приговаривая: а ты как меня? Забыл?! Вы меня все били. Вот тебе, сволочь ты. Вот тебе, гадина. И тебе, старая шлюха. Не будешь блядовать.
Вместо печали, любви и понимания – жестокость, грубость, невежество. Кого ты бьешь, тебе ведомо? Ты отца своего покойного бьешь; ты свою мать унижаешь; ты весь свой род и все человечество попираешь, живой ты труп, скорей бы ты переродился в неминуемой смерти. Как тяжко с ними говорить. Я бы хотел на языке молчания, беседы без слов, разговора глазами и прикосновениями рук. Но они так бесконечно грубы, так бессердечны и тупы, что не в силах выразить свои ничтожные мысли и крошечные чувства без тяжелых, как булыжники, слов, то и дело переходящих в отвратительную, грязную, гнусную брань. Бессмысленные звуки они издают и называют это общением. Мертвый человек гораздо лучше самого себя, временно живого. Он чище. Он не подвержен суетным побуждениям, глупым пристрастиям, низменным радостям. Освободившаяся душа с грустной улыбкой смотрит на покинутое тело, источник страданий и заблуждений, грехов и ошибок, – на зияющую пустоту там, где должно было бы обитать великое понимание. «Алё, ты что, уснул? Или того… кони двинул?» «Здесь я, – преодолевая отвращение, отозвался Марк. – Сейчас… Игумнова… Антонина Васильевна… Скажи, чтоб не вскрывали. У меня заявление… Я в поликлинику… потом к вам. Адрес дай». «Чудненько! Отменяем расколбас[2]2
Вскрытие (жарг.).
[Закрыть], ля-ля-ля, ля-ля-ля. Бабушка[3]3
Труп женщины (жарг.).
[Закрыть] с воза, доктору легче». Марк спросил: «Где?» «Какой же ты серенький, дружочек ты мой… Или ты недавно в похоронной стае? Ты о нас не знаешь, мы тебя не знаем. Вот как!» «Где?» – повторил Марк. «Включи мозги и навигатор. Семьдесят третья больница, улица Бехтерева, двадцать семь, за шлагбаумом первый поворот направо. Не спеши, а то тебя привезут. Но всегда рады в любом виде». Он почти час провел в поликлинике, сначала томясь в очереди в регистратуру, потом к врачу. Душно, сил нет. Папа был в Туркмении, в каком-то городе… Мары. И бабушка. Вот где жара. Как там только люди живут. Сафа Исмаилована, здрасьте. Полная, смуглая, с усиками, меня ненавидит, незначительного человека, нарушившего ее покой. Ей жарко, она потеет; муж в ларьке, приходит поздно, пахнет мясом, луком, водкой, русские девушки ему звонят, можно Льва Мабудовича, Лев Мабудович дома? ах ты, гэхпэ[4]4
Проститутка, шлюха (азерб.).
[Закрыть], иди, ищи русский сыч[5]5
Х…Й (азерб.).
[Закрыть], мой не воруй, Сахибчик в школе, Медина в магазине, зарплата маленькая, пациенты нищие, золото на шее, перстень и еще перстень, кольцо массивное, золотое. «Какая карта? Не видела никакой карты. Какая Игумнова? Нет Игумновой, не приходила ваша Игумнова. Да? И что? Ну, нет карты, у меня больных полный коридор…» «Вот она», – указал Марк на край стола, где под чьей-то разбухшей от записей, анализов, кардиограмм картой лежала тоненькая карта Антонины Васильевны. «Да? Ну, да. Видите, сколько дел. Распишитесь». Он вышел на улицу, открыл машину и минуту постоял рядом, чувствуя, как печет солнце. Зной. Полдень. Старичок с палочкой мелкими шажками просеменил мимо, держа путь в соседнюю «Пятерочку» за молоком, кефиром и хлебом. Еще и сахар. Лимон, может быть. Чай с лимоном, наконец-то. Думал ли он в зените жизни, играючи вскидывая гири, до блаженной истомы жарясь в парилке и с ликующим воплем бросаясь в прорубь, что когда-нибудь на слабеющих ногах ему придется брести за пропитанием и что тоска одиночества, как голодная крыса, остренькими зубками будет выгрызать из него последние радостные воспоминания? Был сон; но настало пробуждение, и слезящимися глазами оглядываясь вокруг, он видит белое здание поликлиники, машину с красным крестом, измученных людей, магазин с большими окнами, в которых слепящим огнем вспыхивает яростный свет, – жизнь, слишком поздно открывшую ему свое истинное лицо. Скрылся. Прощай.
Ни облачка на бледно-голубом небе. Прохладно только в Раю, где праведники упокоеваются и где нет ни смерти, ни печали, ни воздыхания. Будет и печаль, и воздыхание, если попал на камеру. Под мигалку Марк резко повернул влево. Справа затормозила «Тойота», и в зеркальце Марк увидел, как ее водитель вслед ему укоризненно качает головой. Добрый человек, не выскочил, потрясая битой и проклиная меня до седьмого колена. Но не означает, что не придет письмо счастья. Папа сокрушенно вздохнет. Когда, наконец, ты научишься ездить, не нарушая? Папа. Если не нарушать, никуда не успеешь. И вообще: зачем столько камер? На каждом углу. И тротуары шириной с Черное море. Кому здесь нужен променад? Так, через весь огромный город, перестраиваясь из ряда в ряд, высматривая, выгадывая, ловча и нарушая, где-то по крохам, прибавив скорость или затормозив на «зебре», а где-то – ух! – сразу на лишение прав, проскочив на красный или с именем Господа дерзнув пересечь сплошную осевую; нарушая и пугливо, как заяц, озираясь то вправо, то влево, не возник ли невдалеке архангел с кадуцеем, не повелит ли остановиться и, красный от жары, с коричневой шеей и потным под околышем фуражки лбом, промолвит резко и грубо или вкрадчиво и тем более ужасно по непредсказуемым последствиям: «Нарушаем, гражданин водитель», и что отвечать? Боже, милостив буди мне, грешному! Улыбаться ли жалко и льстиво? Или как-нибудь лихо, с небольшой долей наглости, но ни в коем случае не переборщить, разве это нарушение, товарищ красивый Фуражкин? Это горькие слезы мои о страшном моем опоздании. А он скажет, на тот свет не опаздывают. О, как вы неправы! Именно, именно, туда-то и опаздывают, дорогой мой товарищ лейтенант! Вы не знаете, кто я. А я – я не буду скрывать, тем более разве можно что-нибудь в целом мире скрыть от вашего проницательного взора? От ваших светлых глаз, глубоко в которых залегла тень усталости от необходимости наблюдать за порочным поведением человечества? Если вы говорите достойнейшей супруге вашей, я тебя, сучка, насквозь вижу, то это чистая правда, святой истинный крест! Вот почему безо всякой утайки – я спешу к смерти, ибо я ее черный ангел, неумолимый вестник, психопомп, слуга; ее секретарь, бухгалтер, курьер, делопроизводитель; ее спутник, помощник, поверенный, глашатай; ее ворон, стервятник, падальщик, похоронщик; единственный ее друг – это я. Возьмите деньги, я улетаю. Однако способен ли был Марк к такой изысканной и непринужденной речи? О чем это вы. Он и деньги в подобных случаях давал трясущейся рукой и с вымученной улыбкой – так, что и брать было противно, о чем откровенно сообщил ему не далее чем три дня назад один сурового вида гаишник, промолвив с презрением, тебе только жопы в детсаду подтирать, Марк ты какой-то недоделанный Лол-ли-евич. Но протянутую руку с деньгами отверг и удалился, попирая асфальт тяжелыми, как статуя командора, шагами. Странные иногда вещи случаются на городских улицах! Теперь через путепровод, далее слева обелиск с ослепительной серебристой ракетой, еще дальше некто верхом на коне, весь в орденах, на которых проницающий прошлое взор увидит кровь погубленных в бессмысленных атаках солдат; еще и еще по улице, бесконечной, однообразной, залитой солнцем, укачивающей, словно колыбельная, баюшки-баю, не ложися на краю, заутро мороз, а тебя на погост… зачем такие песенки русский народ пел над младенцем в люльке? Он встряхнул головой, увидел знак поворота, перестроился в правый ряд и встал в ожидании зеленой стрелки. Поехали. Улица Бехтерева, бетонный забор, въезд, перегороженный провисшей цепью, будка, из которой навстречу ему вышел белобрысый пузатый малый в черной форме и, зевая, буркнул: «Пропуск». Пятьдесят? Мало ему будет полсотни. Сто. Не опухнет? Марк взглянул на охранника и решил, что в самый раз. Он молча протянул сотенную бумажку, которая без слов была принята, осмотрена и засунута в нагрудный карман, после чего цепь была сброшена на землю, и Марк тронул машину, высматривая первый поворот направо.
6.
Он переступил порог морга и сразу же ощутил запах, доносившийся сюда из помещений, где творился еще не последний, но, ей-же-ей, страшный суд над доставленными сюда мертвыми телами, – сладковатый запах формалина, хлора и каких-то отдушек. Боже, Боже, что там происходит, за дверью, на железных столах! Не будем об этом – ибо стоит лишь вообразить, как мою собственную, пусть не очень умную, но все же с кое-какими извилинами голову распилят, будто полено, и вытащат из нее собственные мои мозги, которыми я все-таки думал, а в школе ловко решал задачи по алгебре, за что меня скупо хвалил Натан Григорьевич, и затем набьют всякой дрянью; как извлекут мое влюбчивое, страдающее, чуткое сердце и прикинут, может ли оно забиться в чужой груди, – о, не может, никак не может, так как имеет два порока: митральную недостаточность и сочетанный аортальный, – верните, умоляю вас, верните на место мое сердце!; как выпотрошат мою родную требуху и сами же зажмут свои равнодушные носы, а кто, собственно, вас просил? – стоит представить все это, как пол начинает плыть под ногами, свет в глазах меркнет, ноги подкашиваются и словно издалека доносятся до тебя тревожные голоса: «Нашатыря! Нашатыря дайте ему понюхать!» Пузырек с нашатырем был у него в кармане.
Он вошел и увидел: окошечко кассы с пошейным портретом крашеной блондинки лет шестидесяти, стол, за которым сидел чернявый человечек с быстрыми темными глазками и ловкими маленькими ручками, успевающими цепко схватить телефонную трубку, принять бумагу, отдать бумагу, расписаться, выставить перед собой ладошку детских размеров в знак того, что он ничего более не желает слушать, и поманить следующего, придавленного горькой заботой посетителя; ряд стульев, на которых в тяжком молчании сидел народ, в количестве, правда, всего трех человек, из них две женщины: молодая и постарше, растерянный мужичок, все порывавшийся что-то и кому-то сказать, но не находивший никого, кто бы с участием его выслушал; и четвертый оказался там, мимо которого Марк поначалу скользнул невидящим взглядом, – сухопарый, в очках с сильными стеклами, за которыми, как рыбы в аквариуме, плавали большие, светло-голубые с туманным налетом душевного расстройства глаза. Он был в темном пиджаке с черным блестящим галстуком под кожу, в желтых сандалиях и ярких носках. Какой чудак. Однако в нем Марк признал собрата из агентства «Прощание». Узнал его и собрат и подвинулся, приглашая сесть рядом. «Ты ведь из “Вечности”? – прошептал он Марку в ухо. Марк кивнул. «А я из “Прощания”. Но я… я год… или полтора… возможно, два, я не помню, я вижу, тебе можно признаться, я до сих пор… Мне здесь, – он нервно пошевелил пальцами, – не очень. Не по себе». «Пройдет, – утешил его Марк. – У меня тоже было». «Да? Ты думаешь, и у меня?» – с надеждой спросил человек из «Прощания». Марк кивнул. «У меня мальчик умер, семь лет, – сбиваясь и путаясь, говорил сосед, то едва не касаясь губами щеки Марка и дыша на него запахом наскоро проглоченной поутру дешевой колбасы, что, правду сказать, было не очень приятно, то отстраняясь и пытаясь своим тревожным взором заглянуть Марку прямо в глаза, – то есть не мой мальчик, у меня детей вообще нет, то есть как это нет, я в разводе, но у меня дочь, девочка, ей, – он пошевелил губами, – мне кажется, пятнадцать или четырнадцать, а может быть, и шестнадцать… она с мужем… то есть с мужем моей жены… я ее давно… очень давно… да, а мальчику семь лет, и я ужасно испугался… Там еще один мальчик был, и тоже семь лет, близнец. Как две капли. Он в комнату вошел, где мертвый мальчик, а тут он… И мне плохо стало. Ты понимаешь?! Сюда глянешь – он мертвый, а туда – живой. Я ужасно… ужасно себя чувствовал! Я попросил этого мальчика удалить… живого мальчика. Семья бедная, я им скинул, как мог, что ж, ваш мальчик так мало прожил, вам полагается. То есть формально нет, но по жизни ведь да, ты согласен?» Марк кивнул. «Но я знаю, – с отчаянием шепнул сосед, – мне скажет… директор наш… он так всем говорит, кто мало сдает. Мы тут не собесы, заказы копеечные приносить… Разводить надо, а не можешь – иди на все четыре. Мне Гаазов не надо… А кто такой Гааз? Не знаешь?» «Доктор. Бедным помогал». «Хороший, должно быть, человек», – обреченно промолвил агент «Прощания», а тут как раз подошла его очередь, и он пересел с одного стула на другой – у стола, за которым чернявый человечек правил местом окончательной регистрации граждан, как не верившие ни в Бога, ни в черта беспощадные насмешники перевели залетевшее из Франции тяжелое, будто могильный камень, слово «морг». «А заявление где? Где заявление, милый вы мой, без него никак!» – слышал Марк и видел, как его собрат, вытянув шею, разбирал имя и отчество чернявого человечка на прикрепленной к карманчику его рубашки визитке и, прочитав, умоляюще говорил: «Леонид Валентинович, я исправлю… Через час, ну, так сказать, в самое короткое… доставлю, только пока… родители очень просят…» «Милый вы мой, – бархатным голосом отвечал Леонид Валентинович, и Марк все ждал, когда он пропоет свое “ля-ля-ля”, – даю вам, – и он указал маленьким пальчиком на круглые, с бегущей секундной стрелкой часы на стене, – три часа». «О! – восхитился незадачливый черный ангел. – Благодарю…» Он поспешно встал, едва не уронив стул, еще раз сказал: «Благодарю», взглянул на часы с неумолимо бегущей стрелкой, громким шепотом сообщил Марку, что они еще встретятся, и шагнул к выходу. Леонид Валентинович усмехнулся ему вслед. Кстати здесь эти часы с их стрелкой. Бег времени. Наглядно. Зримо. Ужасно. Стихи. Но как мне быть с тем ужасом, который. Один только Лазарь вернулся, однако не сказано, как он провел там четыре дня. Где был, что видел, до каких пределов добрался. Там свет или мрак? И в самом ли деле там о тебе всё знают? Не очень приятно. Вот ты приходишь в гости, а тебе говорят, здрасьте, Иван Петрович, как вам вчера не повезло с Марьей Ивановной, уму непостижимо, какую она вам влепила оплеуху. Сквозь землю провалиться, не иначе. Или еще: а вы, Иван Петрович, сколько вчера просадили в картишки? Всю получку, не правда ли? А супруге солгали, что вас ограбили. Она рыдала, бедная, – и денег ей было жалко, и вас, лгунишку, только про себя она все-таки таила мысль, ну, побили, ну, напугали, не умер ведь, а деньги не вернешь. Леонид Валентинович хлопнул детской своей ладошкой по столу. Что-то вы все сегодня какие-то… Стрелка бежала, и иногда, в редкие мгновения тишины, был слышен звук, с которым она перескакивала с одного деления на другое – будто кто-то тихо и быстро постукивал крошечным молоточком. Стрелка бежала, Марк выкладывал справку, протокол, паспорт, написанное Людмилой Даниловной и подписанное нетвердой рукой Евгения Михайловича заявление с просьбой не прикасаться к Антонине Васильевне и положить ее в гроб не познавшей прозекторского ножа, из быстрых рук Леонида Валентиновича получил бумажку[6]6
Свидетельство о смерти (жарг.).
[Закрыть] серого цвета, удостоверяющую кончину Игумновой А. В., тысяча девятьсот тридцать третьего года рождения, отдал ее вещички явившемуся ex profundo[7]7
Из глубины (лат.).
[Закрыть] санитару, крепкому парню с красным от духоты лицом, принесшему с собой еще более резкие запахи формалина и хлорки, положил деньги в ящичек под окошко кассы, ящичек уехал к пожилой блондинке и вернулся с квитанцией и чеком, кивнул на прощание Леониду Валентиновичу, который оторвался от телефона и благожелательно напомнил: «Послезавтра!», и выбрался на улицу, где, похоже, стало еще жарче.
7.
Между единоутробным братом и его супругой не было единства в вопросе, в какой церкви следует отпеть Антонину Васильевну. По смутным и вдобавок основательно затуманенным алкоголем воспоминаниям Евгения Михайловича, Антонина Васильевна посещала расположенный неподалеку от улицы Юных Ленинцев храм во имя Иоанна Предтечи. Там священник, то ли Николай, то ли Никодим, то ли Нестор – Евгений Михайлович не ручался за точность, но за букву «Н» в начале имени стоял насмерть. Вдруг всплыло еще одно имя, в котором он отчего-то был уверен в гораздо большей степени, чем в предыдущих, и теперь настаивал на нем с убежденностью новообращенного: Нектарий. Именно так. Помнил же он потому, что в этом имени было нечто приторносладкое, и он сказал Тоне, запрещавшей ему дурно отзываться о служителях церкви, какой у тебя сладкий поп. Но в этом же ничего порочащего, правда? Тоня всегда ходила к нему с подарком: или чай, или коробка конфет, а на Пасху еще и бутылку кагора, хотя Евгений Михайлович не раз говорил ей, что ты, Тоня, маешься дурью, нужен ему твой кагор, тащи белую, ее же и монаси приемлют с удовольствием, переходящим в положение риз. Она сердилась. Однако Людмила Даниловна утверждала, что вовсе не эта церковь более всего была Тоне по сердцу. Да, она иногда посещала батюшку Нектария, но исповедовалась только у батюшки Амвросия из монастыря. Какой монастырь? Кажется, где-то. Высоко-Павловский? Успенский? Нет, нет. Это монастырь, куда сейчас все ходят, где мощи святой Прасковьи, которая всем помогает по службе, по здоровью и по устройству личной жизни. «Рождественский», – кивнул Марк. Затем с возможно большей осторожностью, чтобы ненароком не задеть сокровенные струны, предположительно имеющиеся в душе Евгения Михайловича и его супруги, Марк выступил против Иоанно-Предтеченской церкви и Рождественского монастыря, указав, что в первом случае дорога займет не менее полутора часов, а во втором вообще вряд ли осуществимо из-за того, что к отпеванию там допущены исключительно ВНП-персоны. При этих словах Евгений Михайлович страшно захохотал, а Людмила Даниловна обиженно поджала губы. Как раз на полпути от морга до кладбища, на Средне-Кондратьевской улице, есть Казанская церковь, где было бы и пристойно, и удобно для провожающих Антонину Васильевну людей совершить отпевание. Единоутробный брат согласился без лишних околичностей, Людмиле же Даниловне пришла в голову мысль, а нельзя ли пригласить батюшку Амвросия, причем в данном случае не считаясь с затратами, однако скрепя сердце признала невозможность этого мероприятия и пожелала узнать, на высоте ли своих обязанностей будут священнослужители Казанской церкви. Несколько подумав, Марк ответил, что должно быть, а Евгений Михайлович лишь горестно махнул рукой.
Таким образом, в два часа пополудни из области ослепительного света и удушающей жары Марк шагнул в прохладный полусумрак церкви. За свечным ящиком женщина в темном платке считала деньги. «Здесь ли настоятель?» – спросил Марк. Гулко прозвучал его голос в пустом притворе, с потолка которого смотрели на него праотец наш Авраам в белой накидке на голове и плечах и его поздний сын Исаак, а у дверей в трапезную, как часовые, стояли Сергий Радонежский и Кирилл Белозерский, и суровые их глаза словно бы вопрошали, достоин ли сей переступить порог святого храма или дадим ему от ворот поворот. «У кануна отец Павел, – не поднимая головы, ответила она. – Разговаривает». В церкви было пусто; за колонной, справа, у поблескивающего золотом кануна с горящей свечой на нем стояли двое: один в черном подряснике, черноволосый, с бородой, и другой, в белой рубашке навыпуск, о чем-то горячо и быстро говоривший. Не следует вторгаться. Будет некстати. Неслышно ступая, он подошел к большой иконе в золоченой раме, под стеклом. Из оконца под потолком свет падал на стекло, в котором Марк увидел человека с тяжелым взглядом и неулыбчивым лицом. Марк осуждающе покачал головой – и человек точно так же и с тем же выражением покачал темноволосой головой. Это был он сам, переместившийся за стекло и почти скрывший икону – так, что свозь его отражение был виден лишь ее общий, напоминающий тлеющие угли золотисто-красноватый цвет и два неясных изображения. Он подумал: аллегория. Поврежденный жизнью человек, как препятствие, стоит между Богом и собственной душой, мешая ей пасть перед Ним с бесконечной любовью и очищающим покаянием. Марк отступил влево и отчетливо увидел Богоматерь, с печальной нежностью чуть склонившую голову к Сыну, очень прямо сидящему у Нее на левой руке. Он присмотрелся. Их родственное сходство было несомненно, однако что-то мешало ему признать в них мать и дитя. Он всмотрелся еще и понял, что по какому-то таинственному наитию иконописец изобразил младенца, который годами был очевидно старше своей матери. У Нее было лицо молодой женщины с удлиненным носом, маленьким плотно сжатым ртом, большими карими глазами; у Него был тот же прямой нос, те же дуги бровей и та же складка рта – но высокий лоб с залысинами, наметившимися морщинами и возрастные отеки под глазами делали Его похожим если не на маленького старика, то, во всяком случае, на человека, пожившего достаточно, чтобы узнать муку человеческой судьбы. Ему несомненно были ведомы страдания жизни и покой смерти, и, прямым взором глядя в глаза Марка, Он отправлял его погребать мертвецов.
Быстрым шагом прошел мимо собеседник настоятеля; чуть погодя тяжелой походкой уставшего человека двинулся к выходу сам священник, но был остановлен Марком. «Да?» – вопросительно промолвил о. Павел. Марк сказал: «Насчет отпевания. Послезавтра». «Да? – повторил о. Павел и потер лоб, как бы собираясь с мыслями и возвращая себя к событиям мимотекущей жизни. – А вы… – но тут он глянул на визитку Марка и кивнул. – “Вечность”. Великое слово. А кто?» «Игумнова Антонина Васильевна…» «Крещеная?» «Крещеная. Верующая. – Марк подумал и добавил: – В церковь ходила». «Но не к нам». «Не к вам. Она далеко отсюда…» «Да, да, – с грустной улыбкой промолвил о. Павел. – А к нам по пути». «Что же делать, – сказал Марк. – Огромный город. Пробки. Нехорошо покойницу мучить». «Везите, – вздохнул о. Павел. – День будний, у нас только ранняя литургия. Вы когда?» «К одиннадцати». «Везите», – повторил о. Павел и шагнул к двери. «Извините, – сказал Марк. – Хочу спросить…» Священник остановился. «О чем?» «Почему Христос, – Марк указал на икону, – младенец, но как ста… – Он запнулся. – Не как младенец». «Вы ищете смысл, – о. Павел с пробуждающимся интересом взглянул на Марка, – или так… из любопытства?» «Смысл, – сразу же ответил Марк. – Какая-то загадка. Времени? – Он пожал плечами. – Или традиция? Стиль? Я не знаю».
После некоторого размышления, отразившегося на его лице с небольшой, с проседью, бородой, в углах рта соединившейся с усами, священник промолвил, что искренне рад встретить человека, кто бы он ни был (тут он покосился на визитку Марка, прикрепленную к лацкану пиджака), да, повторил он, касаясь тонкими пальцами бороды, нельзя не порадоваться, ибо современный мир смотрит на икону или глазами ценителя искусств – ах, какая дивная линия! цвет бесподобный! какое изящество в повороте головы! (все это о. Павел произносил ровным голосом, в котором, однако, ясно была слышна убийственная насмешка), либо глазами собирателя, превыше всего ставящего в иконе ее возраст (вообразите, какой умопомрачительный привалил фарт Ивану Ивановичу! в Измайлово, на этом торжище, ему прямо в руки приплыл Никола не просто старый, а самого что ни на есть семнадцатого века!), тогда как всякий образ есть окно в Первообраз, возможность увидеть Град Божий, где мир светел, радостен и не расколот переходящими в пропасть трещинами ненависти, зависти и подозрения, есть символ той жизни, которой когда-нибудь будет жить человек. Иконы пишут не с живых; не с таковых же, обличал Аввакум огнепальный, каковы сами, а с тех, кто избавился от власти плоти, освободился из плена времени и вслед за апостолом воскликнул: смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа? Эта икона – список с древней, создателю которой дано было видеть нетленный символ, а не преходящую красоту На более поздних иконах «Казанской» Богородица уже наделена чертами женской миловидности; Христос если не младенец, то, по крайней мере, отрок, более или менее отвечающий вполне человеческому представлению о ребенке у матери на руках. Но здесь Он – вне времени; Он недавно появился на свет, но уже стар; Он еще вчера был в яслях, а сейчас уже ветхий днями; Он только что приобщился жизни, а здесь уже познал крестную смерть и Воскресение. Он – Бог. Познавший всё, Он явился спасти нас от бездны, на краю которой мы стоим и которая с необоримой силой тянет нас к себе. Если мы возьмем протянутую нам Его руку, то, может быть, спасемся; если оттолкнем, то повергнемся вниз и исчезнем навеки.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?