Текст книги "Кожа. Стихотворения 2000—2017 годов"
Автор книги: Александр Петрушкин
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Астма
Колючего дыханья ёж
[в землянке, свёрнутой в лицо
смотрящейся в себя воды,
как астма – свёрнутой в кольцо]
как выдох, съёжившись в ключе,
скрипит в уключине как пар,
чтоб звездочка, сгорев в плече
не принимала, что мир мал,
что есть блажной Катеринбург —
и чёрту оспа, что Исеть
прожжёт словарный перелом
[шамань, Кыштымец, всё есть смерть.
и лыбится по кромке нож,
дрожащий на хромом столе —
как ночью мир не перейдёшь —
всё ж мiр проклюнется правей],
как речь, наклюкавшись с утра,
почти послушною рукой
сдирает хладный пот со лба,
чтоб спал подольше он с другой,
чтоб с невозможностью дышать —
как кислород всосав свинец —
не до конца, но умирал,
как всякий призванный гонец.
Исколотый дыханьем ёж
в воронку смотрится воды
с той стороны, у капли рта
почти, как вдох, сухой орды.
(15/09/12)
Версия-DOS
Наколошматив к сорока
невероятное «я умер»,
чтоб с окончанья языка,
как насекомое и doomеr
звенящий, бог летел на свет
на колесе всеобозренья,
на колесе среди синиц —
вообразив воображенье,
где – неухоженный в нас мир —
выходит насмерть на дыханье,
выходит, потому что нет
ему весомей наказанья,
чем называть любой предмет
и наделять кошмаром вещи.
Ужасно имя тех детей,
в которых колесо щебечет,
которым слово положил
крылатый подлою рукою,
как рыбий жир или стрекоз
в нутро гончарное – с такою
начинкой по земле пустил
меж жерновов немых и страшных —
и я им был одним из них —
расколошмаченных, коллажных —
из тех, кто ждал, что к сорока
невероятное «я умер»
сорвётся. Нет, не с языка,
с отсутствия его – на губы
того, кого мы говорить
учили – потому что молча
привык он здешних обходить —
как прокажённый и чуть дольше
он наклоняется к земле
и колыбели этой гулкой,
чем длится кадр, в котором смерть
нам кажется почти что шуткой,
в которой кажется нам смерть,
которой не бывает вовсе,
луна печёт, как блин, рассвет
[как бы винду увидев в ДОСе].
И расширяет стрекоза
свой сегментарный взгляд в три ада
бинарных, и пока звезда
горит, как мельница – в Анадырь
пора бы съехать, чтобы там —
не умирая с проводницей —
к своей же жизни привыкать,
носить её в холодном ситце,
как сИрот переносит бог
в нагрудном закладном кармане —
через дорогу, через борт.
Через конец своей программы
пора убраться в Анадырь,
где женственный Харон на время
[свернув, как шею, миру мир]
переборматывает бремя.
(26/08/12)
Энтомология
Д.М.
Расчёсывая губы до крови,
пустив царапины [как бабочек по свету
латать тот свет слюной] здесь – оборви
и Сь слетит и крови узкой нету.
Да, эта бабочка сегодня хороша —
лежит под золотистою молчанья
[почти нирваной] коркой у соска,
у тёмного чукотского камланья.
Расчёсывая губы, как обман, как кокон
страха распылив отчизну, могилы
[улыбаясь мило нам] кивают жизнью
из своей чернильной
[расчёсанной сверчками до земли]
светящейся воды – пока открытой,
как молоко у матери в груди
кровоточит из ДНК на тритий.
Расчёсывая слюни по слогам
(здесь было что сказать – хотя и мало,
что вероятно, Бог – не быстр, а я —
хотя бы смертен [с самого начала].
Расчесывая воздух до себя,
дощатый бог лежит, опилом дышит
сосновым – воли нет не у меня, а у него
[что ж, не расслышит,
он это, перейдя на ультразвук и сленг] —
латает бабочка его тугие уши
и переходит из хитина в снег
[и здесь перестаёт он вовсе слушать].
У бабочки с судьбой глубинных рыб,
прижатой белой атмосферой к року:
в нутре кровоточивом бог дрожит,
пытает медленно, чтоб выбрала дорогу.
(24/07/12)
Беременность
Идёт подряд на свет вода
[безногая] другим путём,
не протерев свои глаза
[что несущественно] – что днём
себя ощупывает, как
наутро женщина края
свои исследует, рукой
течение судьбы двоя,
когда сияющий плавник,
толкается в мамашин сон,
где бьёт [вольфрамовый родник
почти что током] в мягкий схрон.
Где сдуру в дуру бог идёт,
он собирается семью
собрать из запчастей воды
между пятью и восемью,
с утра ползёт к воде на дух
двоичный, будто бы Лилит
и Ева [мало ли там кто] —
его в себе проговорит
под роговицей у пупка
он вяжет свитер для неё —
ещё без тени и лобка
[который – знаешь ли? – враньё],
и видит мир, как тот бомжарь,
что светом согнут или свит
сегодня [и в последний раз],
а послезавтра догорит.
И сын – на выгнутой вовнутрь
[пока срифмован в малафью]
исследует источник, а —
быть может даже мать свою.
Она с утра ещё гола,
и ощущает, как её
отметил угол [то есть мрак
за муравьями в дочь ушёл],
Пока вода – ещё вода,
а не вина за чей-то стыд,
четырелицый свысока
в живот клюётся и молчит.
Бездоказательно её
существованье в этом Че —
пока нутро не выжжет сын
как свет на жестяной воде,
на жестяной воде её
где он и мать в постели спят
[на свет, конечно, без пупков]
и входят в душ, как в чей-то ад.
(22/07/12)
* * *
Сергею Ивкину
…глухонемая Кондакова Ира
Она живёт на Малышева/Мира,
а я живу на Мира 38,
второй этаж, квартира 28.
(Андрей Санников, Глухонемая техничка I)
Пока сдаёшься ты, «пока-пока»
произноси в одежде праотцовской,
пропитанной бензином и водой,
что тоже нефть в ошкуренном Свердловске.
Пока сдаёшься ты, находишь их,
своих двоих и будущих, младенцев,
хватаешь Интернетом их язык
но вряд ли понимаешь – как чеченцев.
Пока сдаёшь наверх алаверды
свои водой замотанные ноги —
ни много и ни мало – все порты
забиты битами излишними. Уроки
иди учи, пока длинней пока,
чем голос электрички удалённой,
вдыхай жлобьё вокруг, и темнота
их скроет в этой массе оживленной,
где каждый как Георгий Иванов
ждёт растворенья в мудаках и стервах.
Вот ты идёшь, вот ты идёшь втроём,
но богу это всё не интересно
пока сдаёшься ты, когда пока
изнашиваешь в тёплую одежду,
и ангел нам дыхание в бока
вещает с Мира номер под надежду
[читай – целует в губы гопоту].
На то дана нам речь, чтоб мы сдавались,
чтоб пили нефть и спирт, за в пустоту
забитый гвоздь своей любви держались —
пока стоит твой [гладкий, как Е-бург]
цыганский праотец, что неизвестен в общем,
совсем неузнаваем в черноте
сочащейся из дерновой и общей
гостиницы – казённой, костяной,
плывущей вдоль Исети мутной. Проще
казалось бы молчать – за божешмой
получишь номерной Челябинск в почки,
получишь мудаков или стервоз,
получишь замороженные ноги —
Мересьев-Жора-нафиг-Иванов
от роз своих перебирает логин,
пароли набирает на виске,
накручивает мясо нам на кости —
зачем он, как отец, стоит везде?
за что у нас прощения он просит?
Забитый как оболтус в пустоту,
он говорит в ошкуренном Свердловске
про ангелов, вмещённых в гопоту,
про Мира (два? – не вспомню – сорок восемь?)
якшается со всякой татарвой,
оторвою и головой на блюде —
пока сдаёмся мы внаём, пока
целует гопота [живых] нас в губы —
твой пращур ненавидимый, в тебе
в квадрате умножаясь, входит в штопор
и мясо ангелов висит на потолке,
стихи читает, ничего не просит.
(07/12)
Летящий пёс
стихотворение для старшей дочери
Проговориться с этим [на огне
сидящим] псом – заморенным, ленивым,
скрипящим словом: а) откроешь дверь
б) утром просыпаешься не с дивой,
не с девой в) лопочешь на своей
пифагорейской олбани в оправе
ц) слушаешь, как сторож долбит в смерть
стеклянную железкой д) он вправе
сегодня проживать её со мной —
е) сомневаться в ней, как в речи. Слушай
всегдашний [захромавший в цифре] год.
Проговорился всё ж, урод? – задушит
тебя/меня язык родной страны —
порхай среди цветов, обозначений, званий,
летящий пёс – глазей со стороны,
как стороны текут из тёмных зданий,
как немота уходит через руки,
как суки, здесь выстраивая ад
логарифмический [как хромосомы жуткий]
царапают глаза, сто лет наград
не требуя, как зацветут жасмины
[в соцветии у каждого спит пёс —
две головы которого в режиме
портвейного Харона]. Как вопрос —
так в нас щенок со стороны Аида
заглядывает, и его слюну
со лба стираешь ластиком дебильным.
Обняв его огромную страну,
проговоривши мёртвым языком —
я тридцать два часа сидел в конверте
[в последней номерной Караганде]
и наблюдал, как пёс рисует петли,
царапает над огородом смерть,
что проросла за стрёмное наречье,
как дочь моя шестнадцать лет назад,
чтоб всё простить однажды, изувечив.
Чтоб всё понять, однажды не простив,
резиновые реки поднебесной
плывут сквозь пса, раскрыв больные рты
от этой ереси (не потому что честной —
а потому что спит ещё Харон
и потому что стук пифагорейский
несёт на ржавой палочке Орфей
и учит пса портвейном здесь) [в Копейске]
стучаться в тьму то лапой, то крылами
на сто семнадцать метров в высоту,
и всё испить холодными глазами
и выблевать однажды в пустоту,
и выблевать свой шерстяной, как кокон
открывшийся, как неродную речь,
пифагорейский, сказанный, смолчавший
и полететь от дочери за дверь.
За Пушкина [уральского кретина],
за всё молчание меж дочерью и мной
простив меня, скрипит в щенке дрезина
и гонит под урановой дугой.
(19/07/12)
«Вот ведь какие дела: чем длиннее душа …»
Вот ведь какие дела: чем длиннее душа —
тем укороченней голос – на грани монеты
свет заигрался – на смерть загалделся, глуша,
нас пескарей прижимая ко дну, не взимая анкеты.
Время, собрав эти речи, уйти из воды
следом за лесой, сечением света из суши.
Из глухоты в нас врожденной – как божий глядит
смертный посланник – он эту травинку обрушит.
На берегах одинокий со снастью стоит —
смотрит, как свет говорит и по небу проходит
в этой росинке – и теплой полынью испит
в каждом прозрачном и самом прекрасном уроде.
Шевелит губой, как кобыла домой приходя,
тычется в руки хозяйские с рыбной заначкою кислой,
смотрит сквозь воздух и видит, как смерть (не моя-не моя),
между рукою и Богом затихнув, на время подвисла.
(27/06/12)
Амброз Бирс
ау тебе закончено уа
постящийся тебе моё ура
моё тебе не слово грифель в глаз
какой ещё китай плыл водолаз
плыл по стране за н. тагил приплыл
где выбился из имоверных сил
постичь вотще значенье языка
он онемел и с тем ушёл в бега
он знал что в этом
где-то есть москва
и новгород иные берега
он огибал поскольку Амброз Бирс
возможен где-то здесь и слышен свист
и волга говорила с ним из плеч
уа уа возможно не сберечь
но помню я что водолаз немой
как всякий наш язык
всегда изгой
(13/05/12)
Сирень
мы не созреем никогда
нам это климакс не позволит
уволь меня отсель рука
пошли как на хер в полный голос
постой со мною на «Урале»
где спирт казахи продают
и продавщица в полом теле
ждёт наполненья – наебут
нас смерть и жизнь
в тени сирени с пятном
чернильным в рукаве
стоящий туз и сивый мерин
на Каолиновом везде
как мы женатые на бляди
воруют небо голубки
и борзо бога ожидают
чтобы кормить его с руки
и продавщица поднимаясь
под синеглазый потолок
мне галстук дарит
чтоб пластмассой
дыханье затолкать мне в рот
поговорить по человечьи
по сучьи чтоб поговорить
когда порхатый чирик-птенчик
устанет призраков вводить
и мы женатые на бляди
здесь ляжем как бородино
и продавщица из «Урала»
забьёт крестом наверх окно
(12/05/12)
Гражданская война
волнующий момент
на кокаин садится эта медная воровка
моя страна нуждается в любви
и потому бьет в точности до срока
горит моя любимая страна
перегорает смерть – до крайней плоти
волнуется ОМОН – и слой дерна
заламывает крылья в огороде
упавшей под лопату стрекозе
наполучавшей с нас по полной дозе
и бунт повешенный как бантик на морозе
перегибает жестяные гвозди
волнующий момент пал героин
щекам щекотно и смешно как знаешь
страна с тобой и за страной один
акын и ты в его трепло вступаешь
ну что ж помолимся сжигая на костре
жиганов фраеров и в этом жулишь
блудящий с проводницей налегке
пока богов её по грудь целуешь
когда она волнуется за бунт
впервые залетая в шмаровозку
как родина что зная здесь убьют
всё улыбается ментам и отморозкам
(11/05/12)
«нам здесь не понимание грозит…»
нам здесь не понимание грозит
в чекушке битой с богом отразившись
рябой олег уходит с натали
в начавшиеся тень и ночь разбившись
– и до не сочетанья твёрдых дат
в которых дятел пойманный забьётся
крылом стеклянным воздух разровнять
и выдохнуть – а вдруг ещё проснётся?
а вдруг ему не надо понимать =
коснёшься сна – и это дно проснётся:
там за окном: бутылка пьёт меня
и с богом отправляется в дорогу
и тень её уже – нет – не меня
а выдох косит
о царапав воздух
(10/05/12)
«И так, легко переплывая свет…»
И так, легко переплывая свет
на свет – похоже, впавший в эти камни
пернатые, он переплыл Тибет
или к соседу путь – за все три ставни
он вплыл в его округу, и легко
стоял во тьмах как стол – на подоконник
приоперевшись, и держал весь свет,
что уместился в мёртвые ладони.
И так спокойно свет договорил,
что всем, кто в свете, был уже неслышен —
его пернатый [каменный] язык,
наутро обнаруженный, что вышел.
(05/12)
Серафим
Алексею Миронову
На гул по небесам сам плачет и молчит —
Безгубый, как весна, весёлый точно тиф,
весёлый будто твердь на первый день, второй
он говорит снегам: поговори со мной —
заходит в магазин и мнёт в кармане зин —
закрой скорее дверь, упоминанья, свист —
пусть платит соловей за воздуха мороз
и падает на тень, с которой жил поврозь.
Что плачется тебе? голубоокий гул —
как в горлышке стоит примятый, что испуг,
сверчок с хромой ногой и ликами пятью —
он съест твою же смерть, как некогда кутью.
Он сядет на трамвай – поехать чтоб на ВИЗ,
в горбатый Уфалей, чтобы спускаться вниз —
отверзнет два крыла, чтобы увидеть нас
и рассказать, что смерть мерещится всегда,
а будет только свет, дощатая вода —
и разорвав лицо дрожит на свет душа —
голодная до птиц, сминая разговор —
все ша и ша берёт [за голос] и —
ведёт.
(24/03/12)
Харьковский сон метлы
из харькова летящая метла
мне квакала спокойна и светла
как сон татьяны перед свадьбой – дым
ложился рядом с ней
я плакал с ним
я штопал кожух на дыханье гнул
метлу парящую из харькова – как нуль
как сон онегина и пальца у виска
скакала восковая
тьмы игла
и зашивал нас в маленький мешок
иноязычный гипсовый ожог
читай божок без имени, метла,
всегда язык —
(ну, ты, всё поняла?)
из харькова как мифа светит свет
метла летящая в предсмертия просвет
вздыхает водку положив на грудь
пытается со мною вдоль
уснуть
(22/02/12)
«фельдфебель не вылазит из штанов…»
фельдфебель не вылазит из штанов
он породнился с этой Евой Рыб
бормочет под инъекцией: г-гы
и снова спит не поднимая снов
какая же офелия его – он водит
под штанами никого – здесь никого
фельдфебель ест горит наверное
так понимает стыд и правоту
едящих от его а смотрит в зеркало и видит
никого
печальны сны печальна как кутья —
его невеста – кутает меня
его фонарь – апрель и братец дуче
по горлышко увязший в воздухе своей
демократичной будто рим подружки
с которой вниз висит навеселе
ему махает ручкой тощей зиги
с той стороны зеркальных голубей
и смотрит в никого и зубы пилит
офелия ему как скарабей
фельдфебель обнимает здесь коленки
встает в своём гнезде у самой стенки
чирикает и тычет пальцем в рот
что говорит никто не разберёт
а в рукавах тех пусто и темно
и ева рыб ныряет с ним на дно
сверчков что обнимают темноту
зеркальную как русский весь
не ту
тут наклоняется к фельдфебелю огонь
фельдфебель говорит ему: уволь
и увези в Магнитогорск в Читу
в какой-нибудь кыштым за темноту
инъекцию горация мне дай
садится голубь на плечо сказать: полай
офелия подходит со спины
надкусывает тело из вины
закидывает Ева на плечо
уходит криво в зеркало
светло
(11/02/12)
«Какой-нибудь мудак сквозной…»
Какой-нибудь мудак сквозной
рисует мёртвое «бе-бе»,
и белый свет как столб стоит,
Рязань играет на трубе.
Ефрейтор тянет разговор,
чтобы не знать кромешный стыд,
и это всё не от того, что
надо что-то говорить —
он просто так ко мне привык,
что видит в зеркале меня —
перегорает жалость. С плеч
глазеет поперёк огня
всё тот же мой мудак родной
прибереги меня в себе,
как несуразный свой язык
перебирающий «бе-бе».
И отрыдает в нас Рязань,
и оторвёт билетик нам
кондуктор с дыркою в руке,
несущий нас к своим корням —
перебирающий здесь звук
бессвязный – как и дОлжно быть —
язык мудной и бог родной
что приучил так говорить.
(23/01/12)
«Что ж разве мы могли не быть такими…»
Что ж разве мы могли не быть такими,
как этот снег, пропавший под Смоленском,
пропахший водкой, табаком, бензином
и Вифлеемским пасынком – до сердца?
Что ж разве нас она не приучала —
уродина у нас над головами,
когда у косточки своей грудной качала,
когда язык поклала между нами?
Какая теперь странная забота
у нас – тащить её почти сухую —
здесь под Смоленском, чтоб найти ей воду
и вылепить почти ещё живую.
Что ж разве мы могли не быть такими
среди пропахших табаком и злобой
и титьку грызть до языка и пыли —
под [птичьей] родины – собачьей этой робой?..
(01/12)
«В крещенских числах этого января…»
В крещенских числах этого января
(брат мой простит, поскольку в других закопан) —
я проходил, по беглой воде шурша,
как водомерка бежит, понимая, что скоро в кокон
вмёрзнет – лишь остановятся она иль вода,
Та, что бежит навстречу (точней струится,
Еще точнее дышит, вдыхая меня, когда
попытаюсь вглядеться-остановиться).
Мусорна речь нашей воды, и я
кропаю черновики на водице лапкой —
скоро холодный Анбаш запрокинет меня
черточкою над и – чтобы стала кратко,
как водомерка, воспоминанье вод —
выдох сбудется – над январём светиться —
выжнет гнездовье для инородца – крот
там, под землёй и илом, мне загорится.
А никакая теперь иордань – где дым,
и выдох один гуляет – теперь без тела —
правильное крещенье – и я, как сын
открываю глаза и вижу: поспешно слепо —
с той стороны снигири за водой летят
носят её ледышки под клювом с Богом
в крещенские даты бесчисленного января,
зная, что и вода обратится домом.
(01/12)
«И там за мною ходит тело моё…»
И там за мною ходит тело моё,
такое же несмело чирикает и подаёт:
то тьму свинцовую, то мёд —
печатный мандельштам словами
летит, как будто гутенберг —
нам дышит лёд на головами
губастый, как ребёнка речь.
Боишься/обжигаешь губы,
к нам наклонённый, и души
ты удержать в руках не сможешь —
вон исчезает – не дыши,
не трогай воробьиной лапкой
(скупой на холод и слога).
Вот, тело, на – и ты попробуй
расщепленные голоса.
Что ж, походи за мной немного
пока я здесь ещё, пока
я на верёвочке тьмы тело
своё выгуливаю зря.
И наблюдает это тело —
как смерть я обнимаю: речь
перепечатана, под ксерокс
полуслепой на свет и текст.
(04/01/12)
2013 год
«Екатерине Симоновой…»
Екатерине Симоновой
Войным-война здесь, Катя, непогода
по воздуху вползает запах йода
по тростнику китайскому – порода
решает всё за нас, как за удода
(о!) этот запах кухонный, пернатый,
что отстаёт от до-стихов – как даты
скажи ещё кому-то: «запах йода…» —
и морщится [в нутро своё] природа.
О, этот воздух (йэ!) катеринбургский:
волной идут кретины на этрусков —
во их главе Улисс [почти] маячит —
он наблатыканый ХИММАШ переиначит.
Здесь, на резиновых деревьях, спят наречья —
как дым до дыр самим себе переча,
И запах спирта вьёт в песочницах гнездо,
растягивая жизнь до самой ДО.
Храни, мой дым [почти что папиросный],
царапины [а вовсе не вопросы]
в коленках, сорваных когда войным-война
была ещё весома и больна —
о, белый запах меж пустопорожних —
нас обучил быть-лить неосторожный
[всё больше в горло] [больше горлом] йод
из чернозёма как трава рот в рот
«да хули жопу рвать, брат Боратынский…»
да хули жопу рвать, брат Боратынский,
от муравьиной кислоты поэтов
в России тускло в Ницце как-то лживо
ну разве только почитать Цветкова
дать по еблу и пёхом в небо пёхом
по этому всеместному Тагилу —
как там его… а! вот… не надо Бога,
с которым мы посмертно как-то жили
да хули – смерть в районе в (л) агзавода
Сиреневое нёбо отпускает
на все [четыре всадника у входа
железного тоскуют вместе с нами]
не вспоминай ни Питер ни Кыштымы
под почвою шевелятся как Гоголь
живые тени гопоты – все живы
дать по еблу стихам и пёхом-пёхом
«Не понимаю нашей поздней речи…»
Не понимаю нашей поздней речи,
чирика-чика в мехе рукавов,
трещащего иголкой в нервном смехе,
как тик, забывших нас учеников.
Так пусто в доме, что гудит конфорка,
как стая, растревоженных тьмой, пчёл
прищурится, приняв обличье волка
и мех словесный, словно кофта жолт.
Не понимая всякой связной речи —
склоняется к нам и целует в лоб
холодный ангел и из голенища
лёд чаячный за шиворот кладёт.
Так пусто в этом доме, что за светом
пора вещам звериным говорить
и собираются вокруг не (много) незнакомых,
Чтоб на троих мою же смерть распить,
и разминают меж ладоней птицу,
трещащую на нитке из любви
и пишем мы, себя не понимая, литера-
дуру разделив на три.
«Небо над плодами тяжелеет…»
Небо над плодами тяжелеет,
наливается снегами и людьми.
Ничего ему, пойми, не надо
ни печали нашей, ни любви,
ни тоски по зябнущей культуре,
ни Улисса Джойсу поперёк —
вот снегирь сосок заката клюнет,
наберёт дыханья полный рот,
окунётся с головой в сугробы
после чёрной бани – из лобка
небо над плодами тяжко зреет,
катится по краю коробка
спичечной земли, покрытой серой,
зажигающей всем птенчикам хвосты,
и дымок, как память черно-серый,
согревает снег со всей земли.
Небо, уроняющее семя,
поднимает руки до плодов,
отпускает в снег с людьми, на время
зарываясь в них, как в грядки, крот.
«Сидит обманкой в поплавке…»
Сидит обманкой в поплавке
кузнечик нашей бытовухи —
поклёвка ходит налегке
и лижет спирту руки,
и рыбы светят из-под вод
мохнатым светом глаза,
везут стихи во мгле подвод
живых три водолаза,
сидят в прозрачной немоте
в каком-нибудь Тагиле,
ладонью водят по воде
в неслышимом здесь стиле
в услышимом и там и здесь
кузнечике пропащем.
Сидит обманкой в поплавке,
что умирать не страшно,
что если бог какой-то есть —
то снег к Тагилу жмётся
(от холода его слепой)
в собачьи стаи бьётся.
Там – говорящий поплавок
меня обманкой лечит:
чем ближе смерть – плотнее бог,
чем наст – прозрачней речи
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?