Электронная библиотека » Александр Солженицын » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 23 апреля 2024, 09:23


Автор книги: Александр Солженицын


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Однако в том августе не помогли Твардовскому меня разыскать, и он уехал в Новосибирск (где, кстати, на читательской конференции уже подали записку: «Правда ли, что Солженицын служил в гестапо?»).

Я могу только на ощупь судить, какой поворот готовился в нашей стране в августе-сентябре 1965 года. Когда-нибудь доживём же мы до публичной истории, и расскажут нам точно, как это было. Но близко к уверенности можно сказать, что готовился крутой возврат к сталинизму во главе с Железным Шуриком Шелепиным. Говорят, предложил Шелепин: экономику и управление зажать по-сталински – в этом он будто бы спорил с Косыгиным, а что идеологию надо зажать, в этом они не расходились никто. Предлагал Шелепин поклониться Мао Цзэдуну, признать его правоту: не отсохнет голова, зато будет единство сил. Рассуждали сталинисты, что если не в возврате к Сталину смысл свержения Хрущёва – то в чём же. и когда же пробовать? Было собрано в том августе важное Идеологическое Совещание и разъяснено: «борьба за мир» – остаётся, но не надо разоружать советских людей (а – непрерывно натравливать их на Запад); поднимать воинский дух, бороться против пацифизма; наша генеральная линия – отнюдь не «сосуществование»; Сталин виноват только в отмене коллективного руководства и в незаконных репрессиях партийно-советских кадров, больше ни в чём; не надо бояться слова администрирование; пора возродить полезное понятие «враг народа»; дух ждановских постановлений о литературе был верен; надо присмотреться к журналу «Новый мир», почему его так хвалит буржуазия. (Было и обо мне: что исказил я истинную картину лагерного мира, где страдали только коммунисты, а враги сидели за дело.)

Все шаги, как задумали шелепинцы, остаются неизвестными. Но один шаг они успели сделать: арест Синявского и Даниэля в начале сентября 1965. («Тысячу интеллигентов» требовали арестовать по Москве подручные Семичастного.)

В то тревожное начало сентября я задался планом забрать свой роман из «Нового мира»: потому что придут, откроют сейф и… Рано всё было затеяно, надо спешить уйти в подполье и замаскироваться математикой.

6 сентября я был у Твардовского на даче вопреки его вернувшейся болезни. Тяжёлыми шагами он спустился со второго этажа, в нижней сорочке, с несветлыми глазами. Даже с трезвым мне было бы сейчас трудно объясняться с ним, а тем более с таким. Он оседлал только главные свои обиды, а остального не видел, не слышал, не воспринимал.

– Я за вас голову подставляю, а вы…

Да и можно его понять: ведь я ему не открывался, вся сеть моих замыслов, расчётов, ходов была скрыта от него и проступала неожиданно.

В путаном разговоре, не собираемом ни к какому стержню, А. Т. выговаривал:

– что я не имею права действовать самостоятельно, «не посоветовавшись» (то есть не спрося дозволения);

– что я не должен был разрешать «Крохотки» «Семье и школе»;

– а ещё – о бороде! о бороде…

Вот удивительно засела в нём эта борода. Колебались царства, и головы падали, а он – о бороде… Впрочем теперь, по пьяной откровенности, объяснил:

– Говорят, вы хотите скрыться…

– Кто говорит? Кого вы слушаете?

– Я не обязан вам отвечать… Говорят: он носит бороду неспроста… Удобный способ перейти границу…

– Да в чём же борода помогает перейти границу?!

– А – сбрить и незаметно перейти.

Расплывчатый пьяный прищур, заменяющий многознание и догадку… Заодно высказывает А. Т. и как говорят в «отделе культуры» ЦК: что, наверно, я сам передал «Крохотки» в «Грани».

Мне горько стало. Не потому, что так говорят обо мне в «отделе культуры», а что Твардовский захвачен этим сам и не имеет силы сопротивляться.

Всё же я кое-как пробил своё: хочу забрать «Круг». «Для переделки синтаксиса»…

Не верит.

Открываюсь: не считаю надёжным их сейф.

Это дико ему, – что ж может быть надёжней сейфа в официальном советском учреждении?! Хоть я и автор, но закабалённый договором, и журнал имеет право не отдать мне романа. Тем более что я настаиваю забрать подчистую все четыре экземпляра, распечатанных в редакции.

Но А. Т. – добр, верит мне и, как ему ни жаль, обещает назавтра разрешительный звонок в редакцию – чтоб отдали.

Ну, кажется, всё хорошо. Мне бы только пересидеть Железного Шурика! Рано я вылез… Рано…

7 сентября из редакции с трудом добиваюсь Твардовского к дачному телефону. Голос его слаб, но осмыслен, не вчерашний. Он ласково просит меня: не берите, не надо! У нас – надёжно, не надо! Хорошо, возьмите три экземпляра, оставьте один.

Ему – как матери отпускать сыновей из дому. Хоть одного-то оставьте!..

И ведь разумно! И редакция – имеет право.

Но я – одержим: мне нужны все! (Я вижу лучше! я вижу дальше! я решил! Я помню, как роман Гроссмана забрали именно из новомирского сейфа.) Суетливость моя! Вечно меня подпирает, подкалывает предусмотреть на двадцать ходов вперёд.

Забираю все четыре. Отпечатанные с издательским размахом, они распирают большой чемодан, мешают даже замкнуть его.

С чем бы другим, секретным, я сейчас поостерёгся, пооглянулся, замотал бы следы. Но ведь это – открытая вещь, подготовленная к печатанию. Я только уношу её из угрожаемого «Нового мира». Я несу её, собственно, даже не прятать.

Правда, я несу её на опасную, важную квартиру (Теушей), где ещё недавно хранился мой главный архив – тот самый, в новогоднюю ночь увезенный из Рязани. Но основную часть похоронок, всё сокровище, я недавно оттуда забрал, осталось же второстепенное, полуоткрытое, вроде «Свечи».

Бывают минуты, когда слабеет, мешается наш рассудок. Когда излишнее предвидение обращается в грубейшую слепоту, расчёт – в растерянность, воля – в безхарактерность. (Без таких провалов мы не знали бы себе границ.) Теуш, профессор математики на пенсии, – вполне достойный человек, но ведь – неаккуратен, путаник, не строг в конспирации, и это качество я за ним знал, – однако больше трёх лет как-то всё обходилось, хотя словоохотлив хозяин по телефону, да и сам написал полукриминальную работу об «Иване Денисовиче», и даже слух мы имеем, что его работа лежит уже в ЦК, – мне всё как нипочём! Недавно забирая у Теуша переносную заначку-проигрыватель с моим архивом, я не проверил его содержимое, не устроил шмона, действительно ли только второстепенное держится у Теуша открыто. А он, нарушая наш уговор, время от времени вынимал почитать-перечитать: то «Пир победителей» (последний экземпляр!), то «Республику труда», то лагерные стихи, ещё чудом – не остальное некоторое. И ничего этого по небрежности не вкладывал обратно! После меня потом это всё найдя, он спокойно, мне даже не сообщив, отправил на лето своему молодому другу Зильбербергу.

И вот теперь на квартиру Теуша – нашёл я надёжней новомирского сейфа! – я припёр чемодан с четырьмя экземплярами «Круга». (Когда тащил его, как будто удушенным, загнанным ощущал себя на московских улицах: оттого, наверно, что в спину мне упирались прожектора совиных глаз.)

Да смех один, насколько был потерян мой рассудок: я по-мужски решил уходить в глубину и по-ребячьи поверил вздорным завлечениям Ю. Карякина, что его оч-чень либеральный шеф Румянцев, теперь редактор «Правды», собирается напечатать одну-две безопасных главы из «Круга». И, оставив у Теуша три экземпляра, я четвёртый потащил для «Правды». Обезумел.

Вечером 11 сентября – в щель между арестами Синявского и Даниэля – гебисты одновременно пришли и к Теушам (взяли «Круг»), и изо всех друзей их – именно к Зильбербергу, за остатками моего архива.

В мой последний миг, перед тем как начать набирать глубину, в мой последний миг на поверхности – я был подстрелен!

Подстрелен.

Подстрелен…

Подранок

С тех пор ещё не прошло двух лет, а за 22 года с моего ареста потускнело чувство, – но тяжелей того ареста пережил я это новое крушение. Арест был смягчён тем, что взяли меня с фронта, из боя; что было мне 26 лет; что, кроме меня, никакие мои сделанные работы при этом не гибли (их не было просто); что затевалось со мной что-то интересное, даже увлекательное; и совсем уже смутным (но прозорливым) предчувствием – что именно через этот арест я сумею как-то повлиять на судьбу моей страны.

А провал мой в сентябре 1965 был самой большой бедой за 47 лет моей жизни. Я несколько месяцев ощущал его как настоящую физическую незаживающую рану – копьём в грудь, и даже напрокол, и наконечник застрял, не вытащить. И малейшее моё шевеление (вспоминанье той или другой строчки отобранного архива) отдавалось колющей болью.

Главный удар был в том, что прошёл я полную лагерную школу – и вот оказался глуп и беззащитен. Что 18 лет я плёл свою подпольную литературу, проверяя прочность каждой нити; от ошибки в едином человеке я мог провалиться в волчью яму со всем своим написанным – но не провалился ни разу, не ошибся ни разу; столько было положено усилий для предохранения, столько жертв для самого писания; замысел казался грандиозным, ещё через десяток лет я был бы готов выйти на люди со всем своим написанным, и во взрыве той литературной бомбы нисколько не жалко было бы сгореть и самому; – но вот один скользо́к ногой, одна оплошность, – и весь замысел, вся работа жизни потерпела крушение. И не только работа моей жизни, но заветы миллионов погибших, тех, кто не дошептал, не дохрипел своего на полу лагерного барака, – тех заветы я не выполнил, предал, оказался не достоин. Мне дано было выползти почти единственному, на меня так надеялись черепа погребённых в лагерных братских могильниках, – а я рухнул, а я не донёс их надежды.

Всё время сжатое средостение. Близ солнечного сплетения тошнотно разбирает, и определить нельзя, что́ это: болезнь души или предчувствие нового горя. Нестерпимое внутреннее жжение. Палит – и нечем помочь. Долгая сухость горла. Напряжение, которое невозможно расслабить. Ищешь спасенья во сне (как когда-то в тюрьме): спал бы, спал бы и не вставал! видеть выключенные беззаботные сны! – но через несколько часов отпадают защитные преграды души, и палящее сверло вывинчивает тебя к яви. Каждый день изыскивать в себе волю к прямохождению, к занятиям, к работе, делая вид, что это нужно и что это можно для души, а на самом деле каждые пять минут мысль отвлекается: зачем? теперь – зачем?.. Вся жизнь, которую ведёшь, – как будто играешь роль: ведь знаешь, что на самом деле всё лопнуло. Впечатление остановившихся мировых часов. Мысли о самоубийстве – первый раз в жизни и, надеюсь, последний. (Одно укрепляло: что плёнка-то моя – уже была на Западе! Вся прежняя часть работы не пропадала!)

В таком состоянии – правда, с перерывами к движению и просветлению, я прожил три месяца. Импульсивно я производил защитные действия – самые неотложные, самые ясные (иногда, впрочем, тоже ошибочные), но я не мог верно сообразить своего общего положения и верно избирать поступки. Я реально ожидал ареста, почти каждую ночь. Правда, для ареста я осваивал себе новую твёрдую линию: я откажусь от каких-либо показаний; я объявлю их недостойными вести следствие и суд над русской литературой; я потребую лист «для собственноручных показаний» (по УПК я имею на это право, теперь я знаю) и напишу: «Сознавая свою ответственность перед предшественниками моими в великой русской литературе, я не могу признать и принять жандармского надзора за ней. Я не буду отвечать ни на какие вопросы следствия или суда. Это моё первое и последнее заявление». (Никуда не денутся, подошьют в дело! – так у них полагается.) Таким образом, хоть к смерти, хоть к безконечному заключению я был готов. Но в обоих случаях это был обрыв моей работы. Да он уже произошёл, обрыв: провал застиг меня в разгаре работы над «Архипелагом». И безценные заготовки и часть уже написанной первой редакции состояли в единственном экземпляре и были атомно опасны. С помощью верных друзей с большими предосторожностями от слежки всё это пришлось забросить в дальнее Укрывище, и когда теперь вернуться к этой книге – неведомо было.

Работа всё равно остановилась – ещё и прежде ареста.

Известие о беде настигло меня в два приёма, не сразу. Сперва приехала Вероника Туркина и рассказала только о захвате романа – но и это ужалило меня до стона: что я наделал! не послушал Твардовского, взял роман – и сам его погубил. Тут же сообщила она об аресте Синявского. Мой ли роман давал меньше поводов? Может быть, за два дня потому я и не взят только, что они ещё не нашли меня в моём Рождестве? А что было на рязанской квартире – я не знал, жизнь разбросалась. Может быть, туда уже приходили?

Было к вечеру. И, поспешно побросав в автомобиль какие-то вещи с собой и что было из рукописей (без нас, через час, могут приехать и обыскивать), мы поехали подмосковными дорогами, минуя Москву, на дачу к Твардовскому: успеть сообщить ему, пока я не схвачен.

Сейчас даже не понимаю, почему открытие «Круга»-87 показалось мне тогда катастрофой: ещё главной катастрофы я не знал, а попадание романа на Лубянку просто было «судьбою книги» согласно латинской пословице – началом её особого литературного движения. (Думаю, они приходили не за романом, это был для них дополнительный подарок, и кому-нибудь орден за него дали, и ликовали в инстанциях. И только годы покажут, не на свою ли голову они ликовали. Ещё не тронутый к движению, как ледник в горах, роман им был, пожалуй, побезопаснее…)

Беда к беде, не хватило бензина на последний километр, и по писательскому посёлку Пахры я пошёл с пустой канистрой. Твардовский был дома и вёл разговор с мастерами, укреплявшими забор его новой дачи и переносившими ворота. Мастера требовали хорошего задатка. В этот разговор вошёл я и, отманив А. Т. в сторону, сказал тихо:

– Худые вести. Роман забрали.

Он так и осунулся:

– Оттуда?

Надо было ещё кончить с мастерами, и к Тендрякову идти за бензином, и мне доехать, – за это время А. Т. успел привыкнуть к новой мысли.

В тот вечер он прекрасно себя держал, намного лучше меня. Неделю назад в этих же комнатах он по случаю гораздо более мелкому так досадовал, волновался, упрекал, – а сейчас, напротив, нисколько не упрекал, хотя прав оказался. Сегодня он держался мужественно, обдумчиво, даже не спешил расспрашивать, где и как это произошло, и обсуждать не спешил. В мрачновато-за́мковой своей даче он поджёг хворост в парадном камине, и сидели мы так.

Его первый порыв был – что он завтра же сам обжалует Демичеву. Через час и подумавши – что лучше это сделаю я.

Я тут же стал писать черновик письма – и первой легчайшей трещинкой наметилось то, что потом должно было зазиять: А. Т. настаивал на самых мягких и даже просительных выражениях. Особенно он не допускал, чтобы я написал «незаконное изъятие». А. Т. настаивал непременно это слово убрать, ибо их действия не могут быть «незаконными». Я вяло сопротивлялся. (На следующий день в Москве он ещё по телефону отдельно проверял – заменил ли я слово. К позору своему, я уступил, переправил холуйским словом «незаслуженное». В затемнённый ум не входило более подходящее с теми же начальными буквами, чтоб исправлять меньше.)

После безсонной палящей ночи мы с женой рано поехали в Москву. Там через несколько часов я узнал от Теушей о горшей беде: что в тот же вечер 11 сентября были взяты и «Пир победителей», и «Республика труда», и лагерные стихи! – как это могло получиться? ведь я это всё забрал у Теушей! – я ещё понять не мог. Вот она была беда, а до сих пор – предбедки! Ломились и рухались мосты под ногами, безславно и преждевременно.

(Вот такие повороты я и имею в виду, горько подзаглавив эту книгу «очерки литературной жизни»…)

Но заявление Демичеву я написал так, будто знаю об одном романе. Пересек солнечный, многолюдный и совсем нереальный московский день; опять через пронзительный контроль вошёл в лощёное здание ЦК, где так недавно и так удачно был на приёме; прошёл по безлюдным, широким, как комнаты обставленным коридорам, где на дверях не выставлено должностей, а лишь фамилии – неприметные, неизвестные; и отдал заявление уже мне знакомому любезному секретарю.

Оттуда заехал в «Новый мир»: А. Т. безпокоился насчёт «незаконных действий», хотел удостовериться изустно, что я убрал. И ещё очень важное он требовал: чтобы я никому не говорил, что отобран у меня роман! – иначе нежелательная огласка сильно затруднит положение.

Трещинка расширялась. Чьё положение??.. верхов или моё? Нежелательная?.. Да огласка – одно моё спасение! Я буду рассказывать каждому встречному! Я буду ловить и искать – кому рассказать бы ещё, кто раззвонит пошире!.. (Взятие «Круга» вместе с крамольным «Пиром» оказалось не отяжелением, а облегчением: я смел громче говорить об изъятии.)

Но если сейчас открыть это Твардовскому – у него разорвётся сердце! Такая немыслимая дерзость как смеет закрасться в голову автора, открытого партийным «Новым миром»?!.. А что тогда будет с «Новым миром»?.. Нет, не готов А. Т. услышать этот ужас полностью. Подготовить его частично.

– Оказывается, не один роман взяли. Ещё – старую редакцию «Оленя и шалашовки» и лагерные стихи.

Гуще омрачился А. Т.:

– И стихи – не про папу и маму?..

Он окис. Но рад был, что один из перепечатков романа – уцелел, и даже в сейфе «Правды»!

Однако всё пришло в движение в этих днях, снят был из «Правды» Румянцев, и мой доброжелатель Карякин должен был в суете утаскивать роман и из «Правды».

Это было уже 20 сентября. За истекшую неделю после ареста Синявского и Даниэля встревоженная, как говорится, «вся Москва» перепрятывала куда-то самиздат и преступные эмигрантские книги, носила их пачками из дома в дом, надеясь, что так будет лучше.

Два-три обыска – и сколько переполоха, раскаяния, даже отступничества! Так оказалась хлипка и зыбка наша свобода разговоров и рукописей, дарованная нам и проистекшая при Хрущёве.

Попросил я Карякина, чтобы вёз он роман из «Правды» прямо в «Новый мир». Преувеличивая досмотр и когти ЧКГБ, не были мы уверены, что довезёт. Но довёз благополучно, я положил его на диванчик в кабинете А. Т. и ждал Самого. Я не сомневался, что при виде спасённого экземпляра сердце А. Т. дрогнет и он с радостью тотчас же вернёт роман в сейф. Я ясно представлял эту его радость! Пришёл А. Т., начался разговор – знакомая же толстая папка косовато лежала на диванчике. А. Т. углядел, подошёл и, не касаясь руками, спросил с насторожей: «Это – что?»

Я сказал. И – не узнал его, насупленного и сразу от меня отъединённого:

– А зачем вы принесли его сюда? Теперь-то, после изъятия – (вот оно, законное изъятие!) – мы не можем принять его в редакцию. Теперь – за нашей спиной не прячьтесь.

Он меня как ударил!.. Не потому, что я за этот экземпляр испугался, у меня были ещё (и на Западе один), но ведь он-то думал, что это – из двух самых последних! (Позже я уразумел, что он был разумно прав: это я сам дёргался – так пожинай!)

Отказался А. Т. и напечатать в «Новом мире» моё письмо с опровержением клеветы о моей биографии («служил у немцев», «полицай» и «гестаповец» уже несли агитаторы комсомола и партии по всей стране). Две недели назад А. Т. сам посоветовал мне писать такое письмо (с загадочным «мне порекомендовали…»). Но вот беда: я послал в «Правду» первый экземпляр своего письма, рассчитывая на лопнувшего теперь Румянцева, а Твардовскому достался второй. И слышу:

– Я не привык действовать по письмам, которые присылаются мне вторым экземпляром. И как же опровергать, пока арестован роман?.. Будут говорить: значит, что-то есть!..

Это прозвучало уверенно-номенклатурно. Логика! – если в 1965 арестован роман – как можно утверждать, что автор не был полицаем в 1943? (Да не это, конечно! А – силы он не имел печатать моё опровержение, и надо было самому себе благовидно объяснить отказ: как будто по убеждению.)

Я сидел потерянный, вяло отвечал, а Твардовский долго меня упрекал:

1) как я мог, не посоветовавшись с ним, послать за эти дни ещё три жалобы ещё трём секретарям ЦК – ведь я этим оскорбил Петра Нилыча Демичева и теперь ослаблю желание Петра Нилыча помочь мне.

Он так пояснил: «Если просят квартиру у одного меня – я помогаю посильно, а если пишут: “Федину, Твардовскому”, я думаю – ну, пусть Федин и помогает».

И он видел здесь сходство? Как будто размеры события позволяли размышлять о каком-то «оскорблении», о каких-то личных чувствах секретарей ЦК. Да будь Демичев мне отцом родным – и то б он ничего не сдвинул. Столкнулись государство – и литература, а Твардовский видел тут какую-то личную просьбу… Я потому поспешил послать те три письма (Брежневу, Суслову и Андропову[19]19
  Вот уж не предполагал, что он станет дальше шефом КГБ!..


[Закрыть]
), что боялся: Демичев – тёмен, он, может быть, шелепинец, он прикроет моё письмо и скажет – я не жаловался, значит – чувствую себя виноватым.

Уж А. Т. прощал моей человеческой слабости произошедшую всё-таки огласку, что я не удержался, кому-то сказал об аресте романа. (Не удержался!.. – я специально пошёл в консерваторию на концерт Шостаковича и там рассказывал о своей беде.) Но:

2) если б я с ним посоветовался, кому ещё послать жалобу, он, А. Т., порекомендовал бы мне обратиться прямо и непосредственно к Семичастному (министру ГБ). Зачем же его обходить?

Я отдёрнулся даже: вот это – никогда! Обратиться к Семичастному – значит признать суверенность госбезопасности над литературой!

И снова, снова и снова не мог Твардовский понять:

3) как я мог в своё время отдать пьесу в «Современник», вопреки его совету?..

Как важно было ему именно сейчас рассчитаться с этими «гангстерами сцены»! Как важно было упрекнуть меня именно в мой смутный час! И ещё:

4) как мог я положить хранить святого «Ивана Денисовича» рядом с ожесточёнными лагерными пьесами? (Ведь тем самым я бросал тень не только на «святого Ивана Денисовича», но и на «Новый мир»!) И ещё:

5) почему я не получал московской квартиры в своё время, «когда мог получить особняк»? И:

6) как мог я разрешить «Семье и школе» печатать мои «Крохотки»?

И наконец, чрезвычайно важно, очень ново (угрюмо, без улыбки и в совершенной трезвости):

7) зачем я стал носить бороду? Не для того ли, чтобы сбрить при случае и перейти границу? (Не упустил передать мне и чьего-то высшего подозрения: зачем это я добивался переехать в «атомный центр» Обнинск?..)

Повторительность и мелочность этих упрёков была даже не мужской.

Я не отбивался. Я не рассчитал каната, сорвался и достоин был своего жалкого положения.

И только то дружеское движение было у А. Т. за весь этот час, что он предложил мне денег. Я не взял, – не от безденежья я погибал…

Взял я под мышку свой отвергнутый безпризорный роман и спустился к новомирскому курьеру-стукачу осургучить папку (тоже рабский расчёт: когда придёт ГБ – пусть видят, что читать не давал). Впрочем, сутки ещё – и я догадался отдать его в официальный литературный архив – ЦГАЛИ.

Минувшую неделю, – горе горюй, а руками воюй, – я занят был спасением главных рукописей и всего непопавшего, затем – предупреждением людей, чтобы перестали мне письма писать. Когда эти тяготы опали, самое близкое и несомненное было сделано, – меня охватило то палящее и распирающее горе, с которого я начал эту главу. Я не знал, не понимал, как мне жить и что делать, и с большим трудом сосредотачивался поработать в день часа два-три.

В эту пору К. И. Чуковский предложил мне (безстрашие для того было нужно) свой кров, что очень помогло мне и ободрило. В Рязани я жить боялся: оттуда легко было пресечь мой выезд, там можно было взять меня совсем беззвучно и даже безответственно: всегда можно свалить на произвол, на «ошибку» местных гебистов. На переделкинской даче Чуковского такая «ошибка исполнителей» была невозможна. Я гулял под тёмными сводами хвойных на участке К. И. – многими часами, с безнадёжным сердцем, и безплодно пытался осмыслить своё положение, а ещё главней – обнаружить высший смысл обвалившейся на меня беды.

Хотя знакомство с русской историей могло бы давно отбить охоту искать какую-то руку справедливости, какой-то высший вселенский смысл в цепи русских бед, – я в своей жизни эту направляющую руку, этот очень светлый, не от меня зависящий смысл привык с тюремных лет ощущать. Броски моей жизни я не всегда управлялся понять вовремя, часто по слабости тела и духа понимал их обратно их истинному и далеко рассчитанному значению. Но позже непременно разъяснялся мне истинный разум происшедшего – и я только немел от удивления. Многое в жизни я делал противоположно моей же главной поставленной цели, не понимая верного пути, – и всегда меня поправляло Нечто. Это стало для меня так привычно, так надёжно, что только и оставалось задачи: правильней и быстрей понять каждое крупное событие моей жизни.

(Вяч. Всев. Иванов пришёл к этому же самому выводу, хотя жизненный материал у него был совсем другой. Он формулирует так: «Есть мистический смысл во многих жизнях, но не всеми верно понимается. Он даётся нам чаще в зашифрованном виде, а мы, не расшифровав, отчаиваемся, как безсмысленна наша жизнь. Успех великих жизней часто в том, что человек расшифровал спущенный ему шифр, понял и научился правильно идти».)

А с провалом моим – я не понимал! Кипел, бунтовал и не понимал: зачем должна была рухнуть работа? – не моя же собственная, но – почти единственная, уцелевшая в память правды? зачем должно быть нужно, чтобы потомки узнали меньше правды, почти никакую (ибо каждому после меня ещё тяжелее будет раскапывать, чем мне; а те, кто жили раньше, – не сохранились, не сохранили или писали совсем не о том, чего будет жаждать Россия уже невдолге́)? Давно оправдался и мой арест, и моя смертельная болезнь, и многие личные события, – но вот этого провала я не мог уразуметь! Этот провал снимал начисто весь прежний смысл.

(Маловеру, мне так казалось! И всего лишь через две осени, миновавшей зимою, мне кажется – я всё уже понял. Потому и сел за эти записки.)

Две – но не малых – политических радости посетили меня в конце сентября в моё гощение у Чуковского; они шли почти в одних и тех же днях, связанные едиными звёздами. Одна была – поражение индонезийского коммунистического переворота, вторая – поражение шелепинской затеи. Позорился тот Китай, которому Шелепин звал поклониться, и сам Железный Шурик, начавший аппаратное наступление с августа, не сумел свергнуть никого из преемников Хрущёва. Были за полгода назначены на XXIII съезд докладчики – но не Шелепин.

Власть Шелепина означала бы немедленный мой конец. Теперь мне обещали полгода отсрочки? Конечно, в том ещё не было никакой верной защиты, лишь надежда, и та в пелене. Защитой верной казалось бы мне, если бы западное радио сообщило об аресте моего романа. Это не был, конечно, арест живых людей, как Синявского и Даниэля, но всё-таки, медведь тебя раздери, если арестовывают у русского писателя его десятилетнюю работу, то ревнители греческой демократии и Северного Вьетнама могли бы уделить этому событию хоть строчечку? Или уж вовсе им безразлично? Или не знают?

Продлили мне время, – но что было правильно мне теперь делать? Я не мог уразуметь. Я ложно решил: вот теперь-то напечататься! Хоть что-нибудь.

И отослал в «Новый мир» пьесу «Свеча на ветру», до сих пор им не известную. Когда все прочли, пошёл в редакцию.

За месяц, что мы не виделись, Твардовский ещё больше померк, был утеснён, чувствовал себя обложенным, безпомощным, даже разрушенным: всё оттого, что с ним плохо поговорили наверху. (Ему Демичев сурово выговаривал, что не оказался он в нужную минуту на ногах: надо было ехать в Рим выбираться вице-президентом Европейской Ассоциации писателей, не хотели там ни Суркова, ни Симонова.)

Всё же, спасибо, о моём романе два раза спрашивал А. Т. у Демичева, хоть и по телефону. Учитывая, как ему это было мучительно, следует его усилие высоко оценить. Первый раз Демичев ответил: «Да, я распорядился, чтобы вернули». (Соврал, конечно.) Второй раз: «Да, я велел разобраться».

Твардовский плохо понимал, что же делать, и я – не намного лучше. И я согласился на вздор – просить приёма у Демичева.

Отзыв А. Т. о пьесе не порадовал меня. Я знал, что она вяла и многоречива, он же нашёл её «очень сценичной» (бедный А. Т., его номенклатурное положение не позволяло ему ходить в московские экспериментальные театры, следить за современной сценой). Так почему бы не напечатать? А вот:

– Вы замаскировали под неизвестно какую страну, но это – о нас, слишком ясно, вывод из пьесы недвусмысленный.

Я, совершенно искренне: – Я писал это о пороках всего современного человечества, особенно – сытого. Вы допускаете, что могут быть общие современные пороки?

Он: – Нет, не могу принять такой точки зрения, без разграничения на капитализм и социализм. И не могу разделить ваших взглядов на жизнь и смерть. Сказать вам, что бы я сделал, если бы всё зависело целиком от меня? Я бы написал теперь не предисловие, а послесловие – (не улавливаю, в чём тут принижение), – что мы не можем скрывать от читателя произведения авторов – (хо-го! за пятьдесят-то лет!..), – но мы не разделяем высказанных взглядов и должны возразить.

Я: – Это было бы чудесно! Мне большего и не надо.

Он: – Но это зависит не от меня.

Я: – Слушайте, Александр Трифоныч, а если б это написал западный автор – ведь у нас бы схватились, поставили сразу: вот мол как бичует буржуазную действительность.

Он: – Да, если б это написал какой-нибудь Артур Миллер… Но и то б у него отрицательный персонаж высказывался антикоммунистически.

Да в одной ли пьесе тут было! Ухудшенно и настороженно относился А. Т. ко мне самому: не оказался я тем незамутнённым кристаллом, который он чаял представить Старой площади и всему прогрессивному человечеству.

Но терять мне было нечего, и я протянул ему «Правую кисть», на что не решался раньше.

Он принял её радостными, почти трясущимися руками. Испытанный жанр, моя проза, – а вдруг проходимая?

На другой день по телефону:

– Описательная часть очень хороша, но вообще – это страшнее всего, что вы написали. – И добавил: – Я ведь вам не давал обязательств…

О, конечно нет! Конечно журнал не давал обязательств! Только давал обязательства я: таскать свои рукописи сюда и сюда. Но сколько ещё отказов я должен встретить – и продолжать считать себя новомирцем?..


Очень утешало меня в эти месяцы ежедневное чтение русских пословиц, как молитвенника. Сперва:

– Печаль не уморит, а с ног собьёт.

– Этой беды не заспишь.

– Судьба придёт – по рукам свяжет.

– Пора – что гора: скатишься, так оглянешься.

(Это – об ошибках моих, когда я был взнесен – и зевал, смиренничал, терял возможности…) Потом:

– От беды не в петлю головой.

– Мы с печалью, а Бог с милостью.

– Всё минется, одна правда останется!

Последняя утешала особенно, только неясно было: а как же мне этой правде помочь? Ведь

– Кручиной моря не переедешь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации