Электронная библиотека » Алексей Биргер » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 30 марта 2020, 14:00


Автор книги: Алексей Биргер


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава вторая
«Пырей Ливонии удалой»

1

Из присяги Дерптского университета, зачитанной Николаем Языковым по латыни и по-русски 17 мая 1823 года при получении им диплома на звание студента (имматрикуляции в студенты):


«Торжественно обещаю… старательно повиноваться существующим и мне объявленным академическим статутам и впредь имеющим быть изданным, в особенности же:

С подобающим благочестием почитать Бога.

С высшею преданностию, послушанием и верою повиноваться Его Императорскому Величеству и всем властям, от него поставленным.

Ректору, Совету и Университетскому Суду оказывать почитание и послушание.

Помнить желание, ради коего принят в Академию, прилежно изучать науки и рачительно посещать обязательные лекции.

Чтобы не подавать повода к тревоге и не нарушать тишины.

Не вступать в запрещенные законом общества, называемые орденами.

Ни под каким видом не участвовать в собраниях игроков, не вверять имущество свое или деньги слепому случаю счастия.

За обиду, нанесенную умышленно, лично или через другого, не мстить, но просить для этого помощи Ректора…»


Николай Языков – обоим братьям, 18 декабря 1823 года, из Дерпта:

«Начну от лиц Адамовых. В прошлом месяце случилось в здешнем мире происшествие редкое и особенно важное для нашей братьи студентов. Вот в чем дело. В студенческой Муссе (клуб) был большой обед в память основания оной; человек двести, и по большей части студентов, обедало в одной комнате; были некоторые и профессора; пили здоровьев десятка два и кричали ура громогласно и торжественно. Первый раз в жизни – и с удовольствием, вовсе для меня новым – видел я эту живую и разнообразную картину, хотя сам, как действующее лице в оной, и не был уже в состоянии здраво судить о ней. Представь себе довольно пространную залу, в которой за длинным столом сидит вышеозначенное число пьяных: они все говорят всякий свое, никто не слушает и не слушается, звенят стеклом, стучат ногами в жару пития здоровий, и наконец все языки и все ноги соединяются в один общий шум. Я сидел на возвышении (сделанном для музыкантов) с некоторыми из моих товарищей и, следственно, мог вполне наслаждаться зрелищем этого единственного торжества. Обед кончился часу в шестом вечера, и все было спокойно; начали уже расходиться. Один студент, разумеется пьяный, отправился домой во рту с цыгаркою – а это запрещено; часовой остановил его, а оный,

Не стерпев приветствия такова,

Задел его в лице, не говоря ни слова.

Это было недалеко от караула на площади. Солдат закричал, и к нему на помощь прибежала целая команда, человек двадцать, ежели не более; студента схватили и повели, но этим не кончилось: их пленный, проводимый возле Муссы, где еще находилось довольно число его товарищей, закричал: Burschen, heraus! и они все высыпали, караульному офицеру дали поджопника, и он убежал во свояси; у солдат отняли ружья и, прибивши их, отпустили, а студента отняли (один солдат даже ранил студента – щастливо, что попал вскользь, в щоку). Полицмейстер, который был тогда в Муссе, не могши никак остановить раздраженных защитников студента и слыша от них одне ругательства, тот же час поскакал за ректором; ректор явился в Муссу – и нашелся! Утверждал, что он никак не верит, что это были студенты, что точно знает, что дрались мастеровые. Когда он говорил это, то выступил один из присутствующих и сказал: «как не студенты? я сам бил солдат – а я студент!» Ректор велел его вывести в другую комнату, говоря, что этот господин не в своем уме, потому что пьян. Таким образом все дело и кончилось. А могла бы выдти история очень важная, потому что прибить часовых не шутка. Таким образом, благодаря присутствию духа и благоразумию Эверса, здешний университет спасся на этот раз от худой славы буянства, и некоторые студенты от строгого наказания.

Еще приключение. На сих днях убит один студент на дуэли. Это тоже хотели было скрыть, но оставшийся в живых его соперник так размучился совестию, что пришел сам в совет университета и объявил, что он убийца; оный совет передал его на осуждение уголовному суду, и еще неизвестно, что с ним будет. Он чрезвычайно мрачен и, говорят, близок к сумасшествию. Дуэль была на саблях, но как-то случилось, что рана пришлась в плечо и так сильно, что была смертельная. Сначала было распустили слух, что он упал на Каменном мосту и вывихнул себе руку в плече до такой степени, что умереть должен, но после его признания и совет университета, при всем своем желании не доводить таких приключений до сведения высших инстанций, должен был донести о сем по команде. Причина этой дуэли, как и большой части их здесь, была та, что один толкнул другого на улице – поссорились, подрались и проч. Точно как в Германских универс., редкий день проходит без драки на саблях или пистолетах, и редко студент не носит на лице памятника своего школьнического героизма. Трудно, может быть даже невозможно истребить этот дух рыцарства в здешнем университете, но должно бы, потому что много, очень много времени проходит у студентов в приготовлениях к дуэлям, в них самих и, наконец, в суждениях о достоинстве того или того подвигов по сей части; когда двое дерутся, тогда верно пятьдесят стоят и смотрят, а дерутся каждый день; после дуэли сражавшиеся мирятся, пьют, пьянствуют, гуляют, и, следственно, во всех сих обстоятельствах теряют время, ровно ничего не приобретая, кроме имени не труса между людьми, которых суждениями не дорожат люди, дорожащие своей пользою…

…У моего кухаря нет рубашек; как поступить мне в этом случае – здесь ли купить (после) или вы пришлете? Кажется, лучше первое. Благодарю же за белье, мне присланное, и за конфекты. Книги для тебя, Алекс., отыскиваются, и есть надежда, что доставятся в скором времени. Будь спокоен по сей части: твои поручения для меня священны – и как долг истинного моего почтения к тебе, и как долг просто.

Я обещал вам сообщать все, даже шалости моей Музы. Вот стихи К халату.

 
Как я люблю тебя, халат!
Одежда праздности и лени,
Товарищ тайных наслаждений
И поэтических отрад!
Пускай служителям Арея
Мила их тесная ливрея;
Я волен телом, как душой.
От века нашего заразы,
От жизни бранной и пустой
Я исцелен – и мир со мной:
Царей проказы и приказы
Не портят юности моей —
И дни мои, как я в халате,
Стократ пленительнее дней
Царя, живущего не к стате.
 
 
Ночного неба президент,
Луна сияет золотая;
Уснула суетность мирская —
Не дремлет мыслящий студент:
Окутан авторским халатом,
Презрев слепого света шум,
Смеётся он, в восторге дум,
Над современным Геростратом.
Ему не видятся в мечтах
Кинжалы Занда иль Лувеля,
И наша слава-пустомеля
Душе возвышенной – не страх.
Простой чубук в его устах,
Пред ним, уныло догорая,
Стоит свеча невосковая;
Небрежно, гордо он сидит
С мечтами гения живого —
И терпеливого портного
За свой халат благодарит!»
 

Элегия, законченная 23 декабря 1823 года, через шесть дней после отправки письма братьям:

 
О деньги, деньги! для чего
Вы не всегда в моем кармане?
Теперь Христово рождество
И веселятся христиане;
А я один, я чужд всего,
Что мне надежды обещали:
Мои мечты – мечты печали,
Мои финансы – ничего!
Туда, туда, к Петрову граду
Я полетел бы: мне мила
Страна, где первую награду
Мне муза пылкая дала;
Но что не можно, то не можно!
Без денег, радости людей,
Здесь не дадут мне подорожной,
А на дороге лошадей.
Так ратник в поле боевом
Свою судьбину проклинает,
Когда разбитое врагом
Копье последнее бросает:
Его руке не взять венца,
Ему не славиться войною,
Он смотрит вдаль – и взор бойца
Сверкает первою слезою.
 
2

Семья собирала «младшенького» в Дерпт основательно и со тщанием.

Шла переписка (частью через Воейкова) с профессорами и сотрудниками университета, чтобы с самого начала Николаю Языкову были обеспечены достойные условия проживания.

В конце концов договорились, что Николай остановится – по крайней мере, на первых порах – у Карла Фридриха фон дер Борга, секретаря дерптского окружного суда и преподавателя в Дерптском университете (русский язык), известного и как добрый, радушный и благородный человек и, прежде всего, как страстный пропагандист русской культуры, переводчик русской поэзии, как раз в это время завершавший работу над первой в истории антологией русской поэзии на немецком языке в своих переводах (к тому времени был издан первый том, а второй том вышел через несколько месяцев после приезда Языкова). Мощнейший юный талант он готов был принять с распростертыми объятиями. Кроме того, он брался заниматься с Языковым немецким языком – что было очень важно.

Когда этот вопрос был улажен, то после всех обсуждений и взвешиваний Контора (в лице прежде всего двух старших братьев, мать и сестры принимали в этом обсуждении малое участие) постановила: роскошествовать Николаю совсем ни к чему, он должен вести сдержанную, без излишеств, но и без тягостной нужды, и. следовательно, ему будет выплачиваться вполне пристойная, но не чрезмерная (по понятиям семьи Языковых) сумма ежегодного содержания порядка 6000 рублей ассигнациями в год.

Вероятно, братья поразились бы, узнав, что большинство студентов умудряются существовать на суммы, не превышающие 500–600 рублей ассигнациями в год, включая жилье и питание, и вполне пристойно живут… А еще больше изумился бы, вероятно, сам Языков, скажи ему кто, что этой суммы ему будет категорически не хватать и что братьям сверх оговоренного содержания придется то и дело гасить его довольно крупные долги. Он-то был настроен по-боевому, уверенный, что со всем справится…

Впрочем, обо всем по порядку.

Николай Языков прибыл в Дерпт 5 ноября 1822 года.

На следующий день он пишет брату Александру:

«Я прибыл сюда вчера в полночь; утром, по долгом искании, нашел Борга, который принял меня как родного и с которым я надеюсь заняться порядком. Наше (т. е. мое) путешествие было не совсем благополучно, особливо для меня: во-первых, мы простояли 12 часов в Ямбурге по причине остановки льда на Луге; во-вторых, со мною случилось то, чего еще ни разу не случалось по здешнему тракту. Вот в чем дело. Дилижанс забыл меня ночью в Геве, откуда я вынужден был верхом 22 версты догонять моих товарищей; признаюсь, что никому не желаю иметь в жизни такую донкишотовскую ночку.

 
Не с мечем, не в броне – я летел на коне;
Конь был трясок и мал, но проворно бежал,
Я его торопил беспокойной рукой;
Ветер холодной (sic) в степи бушевал:
Он с ревом носился мятелью густой,
Он в глаза мне свистал, он три раза срывал
И катал по дороге мой шлем меховой.
 

Передо мной ехал мой вожатый, который весьма торопил своего коня, думая, что если опоздаем, то ему достанется еще ехать передо мною другую станцию; но, слава Богу, все кончилось благополучно, и я, как кажется, не простудился, несмотря на то, что имел хороший случай даже замерзнуть.



Кажется, я скоро научусь здесь по-немецки: все семейство Борга говорит только на сем языке и сильно желает говорить со мною. Может быть, мне здесь нужен будет свой человек, то я напишу к вам на следующей почте, ибо теперь еще ничего не решено».

Через несколько дней Языков пишет ему же:

«Я уже начинаю привыкать к немецкому образу жизни и, как бы то ни было, говорю по-немецки… …Книги, кои я просил прислать прежде, могут подождать благоприятнейшего времени, а теперь я желал бы получить: Образцовые новые со[чинения], одни стихи, Корнеля и обе поэмы Пушкина – для Борга. Очень жалею, что теряю еще время; кроме практики в разговоре по-немецки с моими хозяевами, я почти не приобретаю никаких познаний. Присылайте скорее мои книги, скорее и скорее. Чуть было не забыл вещь весьма важную в теперешнем моем положении: мне необходимо нужны Немецкие разговоры, пришлите и их при первой посылке.

Воейков сильно мне покровительствует: он предварительно известил о мне своих здешних знакомых и родню, которые меня принимают с разверстыми объятиями. На сей почте я пишу к Погожеву и посылаю ему новое свое стихотворение; ежели вы найдете оное достойным печати, то скажите Погожеву или сами потрудитесь отнести к Воейкову и засвидетельствовать ему мою глубочайшую благодарность.

Мой хозяин уже познакомил меня со всею своею роднею и со всем своим знакомством; из числа сих господ почти никто не говорит по-русски и один только по-французски: итак, с кем бы ни заговорил я, все польза, все практика. Теперь только дай мне Бог здоровья, а я, кажется, пошел на стать – вот что значит действовать решительно, – и я уверен, что тот (т. е. я), кто был в состоянии победить телесного человека и победил его, имеет полное право ласкаться блестящею надеждою на будущее: не так ли? не так ли? О, я теперь почти совершенно щастлив! Сердечно благодарен всем, кои подали мне смелую мысль переменить мою жизнь, вялую и унижающую внутреннего человека, на деятельную, благородную и прекрасную блестящими видами будущего! Я чувствую в себе большое преображение и радуюсь, что оно произошло в Дерпте:

 
Здесь человеку нет цепей,
Здесь ум божественный не скован,
И гений ласками страстей
И негой чувств не очарован!
 

Жена Борга очень хорошая женщина, телесно и нравственно; по вечерам я с ней играю в пикет (сделайте милость, не забудьте Немецкие разговоры), и опять благодарю Воейкова, что он рекомендовал меня в дом таких людей, с коими быть мне чрезвычайно приятно и которых характер меня восхищает. Мое пребывание в сем доме и учение немецкому языку (не разговорное) стоит только 1200 рублей в год…»

Словом, Языков в восторге, очарован и полон энтузиазма. Он очень быстро в совершенстве овладевает немецким – и немецкий язык, прежде так для него ненавистный, теперь у него в любимчиках. В письме брату Александру 5 февраля 1823 года (ровно через три месяца после приезда в Дерпт): «Поздравляю тебя с праздником, т. е. с истреблением отчаяния выучиться немецкому языку; это точно большой праздник и верно стоит Воскресения Светлого. Бодрствуй же, брат возлюбленный: немецкий язык есть истинно алмазный ключ к прекрасному и высокому. Я еще не вовсе могу пользоваться этим ключом; читаю, т. е. не перевожу, очень мало. Мы с Боргом переводим на нем[ецкий] из Истории Карамзина; сверх того у меня остается мало времени, потому что занимаюсь еще латинским, историею (покуда не прислал ты Кайданова – русскою Строева) и даже математикою; впрочем, одной надежды на будущее наслаждение немецкою литературою довольно для укрепления моих занятий. Помоги Господи только найти верный путь к Парнасу…»

И здесь мы подходим к вопросу, который немало смущал многих исследователей творчества Языкова. Скажем, в предисловии к языковскому томику в малой серии «Библиотеки поэта» (автор предисловия К. Бухмейер) это недоумение выражено так: «[В дерптский период] …Языков наряду с патриотическими стихами, прославляющими прошлое родины, создает и ряд произведений, героизирующих и идеализирующих врагов России – ливонских рыцарей-завоевателей («Ливония», «Ала», «Меченосец Аран»)», – у других авторов исследований и воспоминаний мы можем найти то же самое, но более многословно и порой более размыто. А здесь суть проблемы схвачена так, что ни убавить ни прибавить.

Неужели Языков увлекся «Немчизной», как он прозвал Дерпт, настолько, что в определенный момент готов был «родину предать»? Нет, дело было совсем в другом – и искус, который предстояло (и суждено) было преодолеть Языкову был совсем иного свойства. Глубже и коварнее, чем «Сегодня парень любит джаз, А завтра родину продаст» (вместо «джаз» подставляйте Гете и Шиллера, немецкую философию, немецкую систему образования – что угодно).

Давайте для начала представим себе такую общую картину – простую и наглядную, действительную во все времена.

В студенческий круг прибывает новый сотоварищ – наивный, восторженный, счастливый тем, что на скромное содержание будет вести жизнь бедного честного студента и всего себя посвятит образованию. Да еще и внешность у него соответствующая: низенький, толстенький, румяный, курносый. Добавьте, что профессора к нему заранее благоволят и почему-то носятся с ним как с писаной торбой. Сам ректор (Эверс, в данном случае) интересуется состоянием его дел. Будет ли чваниться? Нет, он не чванится, совсем напротив, на удивление скромно себя держит, до неловкой стеснительности. Заботу о себе воспринимая как должное, он со всей доверчивостью, с неистребимой верой, что мир вокруг прекрасен и люди в нем прекрасны, всегда душой нараспашку к новым приятелям. Наверно, сразу же в анекдот входит, как он на вопрос о финансах (вопрос чуть не первой важности для каждого студента) ответил: «О, я надеюсь прожить нормально, хотя семья мне специально очень мало положила, всего шесть тысяч в год, и не серебром, а ассигнациями, чтобы я ничем не выделялся и был как все…» Это при том, что его однокашники живут на суммы в десять раз меньшие!

Разумеется, такого богатенького простофилю («буратину», «лоха», «зеленорогого», «дойную коровку»… – какие еще там есть синонимы в разговорных жаргонах разных времен и народов?) надо и «раскрутить», и «выставить», и «подоить» – все это, разумеется, по полной программе.

Он-то, по добросердечию и по страстному желанию исполнять все студенческие традиции, на которые ему укажут, и так всегда готов «проставиться» в честь вступления в студенческое братство, но, оказывается, у него еще и слабое место есть. Он, понимаешь ли, поэт! Так и говорит: я – поэт, причем замечательный, небывалый, можете мои стихи послушать, чтобы убедиться в этом… а захотите, я для вас, для каждого, особо стихи напишу, чтобы не были в веках ваши имена забыты!

Этого смешного толстячка по шерстке погладить, порукоплескать его стихам, изобразить искреннее восхищение – и он до копейки все истратит, все свои золотые червонцы зароет на поле чудес студенческих голодных желудков. Да еще выясняется, что пить он… не то, что не умеет, а слишком размашисто, по-русски хлебает бодрящие напитки. Там, где другой несколько глотков сделает, он – полным стаканом! Оглянуться не успеешь, он уже весь красный, в одной расстегнутой рубахе, громогласно декламирует – и куда в сии моменты деваются его робость и стеснительность? А то еще, когда совсем поэтическим жаром обуреваем, и по столам скакать начнет – случалось с ним такое, случалось.

В общем, только хвали его и посмеивайся, когда его деньги к тебе перетекают, или опосредованно, через обильный стол, на котором к концу вечера лишь несколько обглоданных косточек останется и пустые стаканы, или непосредственно: он всегда в таком состоянии в долг даст, причем чаще всего и забудет, кому и сколько в долг дал.

Такие простачки, которых облапошить настолько легко, что даже немного стыдно, а все равно, облапошить их – дело святое, закон «Обманули дурачка на четыре пятачка» никто не отменял, в любом студенческом сообществе найдутся.

И вот тут-то и начинается самое странное и неожиданное – такой крутой поворот, что держись крепче, чтобы тебя на вираже не снесло! Сколько таких виршеплетов прошло через студенческие компании, и все давно и благополучно ощипаны, косточки их стихов в сырой земле покоятся, ни словечка не вспомнишь, не то чтоб какую-нибудь захудалую строчку, а у этого – запоминаются стихи, запоминаются! И на сердце ложатся – в сердечную память откладываются – и за душу берут! И вот уже весь Дерпт поет его «студентские» гимны, и – оглянуться не успели! – они по всей России расходятся, всего-то через два-три года нет ни одной молодой компании, где бы они не звучали.

И понеслось над просторами огромной страны…

 
Счастлив, кому судьбою дан
Неиссякаемый стакан:
Он бога ни о чём не просит,
Не поклоняется молве
И думы тягостной не носит
В своей нетрезвой голове.
 
 
С утра до вечера ему
Не скучно – даже одному:
Не занятый газетной скукой,
Сидя с вином, не знает он,
Как царь, политик близорукий,
Или осмеян, иль смешон.
 
 
Пускай святой триумвират
Европу судит невпопад,
Пускай в Испании воюют
За гордой вольности права —
Виновных дел не критикуют
Его невинные слова.
 
 
Вином и весел и счастлив,
Он – для одних восторгов жив.
И меж его и царской долей
Не много разницы найдём:
Царь почивает на престоле,
А он – забывшись – под столом.
 

Или:

 
Мы любим шумные пиры,
Вино и радости мы любим
И пылкой вольности дары
Заботой светскою не губим.
Мы любим шумные пиры,
Вино и радости мы любим.
 
 
Наш Август смотрит сентябрём —
Нам до него какое дело!
Мы пьём, пируем и поём
Беспечно, радостно и смело.
Наш Август смотрит сентябрём —
Нам до него какое дело?
 
 
Здесь нет ни скиптра, ни оков,
Мы все равны, мы все свободны,
Наш ум – не раб чужих умов,
И чувства наши благородны.
Здесь нет ни скиптра, ни оков,
Мы все равны, мы все свободны.
 
 
Приди сюда хоть русский царь,
Мы от бокалов не привстанем.
Хоть громом бог в наш стол ударь,
Мы пировать не перестанем.
Приди сюда хоть русский царь,
Мы от бокалов не привстанем.
 
 
Друзья, бокалы к небесам!
Обет правителю природы:
«Печаль и радость – пополам,
Сердца – на жертвенник свободы!»
Друзья, бокалы к небесам!
Обет правителю природы:
 
 
«Да будут наши божества
Вино, свобода и веселье!
Им наши мысли и слова!
Им и занятье и безделье!»
Да будут наши божества
Вино, свобода и веселье!
 

А это?..

 
Кто за покалом не поет,
Тому не полная отрада,
Бог песен богу винограда
Восторги новые дает…
 

Право, хочется снова и снова повторять и цитировать, все песни, от и до. И как же хорош и созвучен этот языковский «покал» вместо «бокала»! У другого поэта «покал» так бы не отозвался. Даже порой хочется Мандельштама немного поправить:

 
…Дай Языкову бутылку,
Пододвинь ему покал
 

И отношение к Языкову меняется быстро и кардинально. Это не значит, что из него перестают тянуть деньги и угощения и разорять до нитки. Голодный студент есть голодный студент. Но еще голодный студент отличается тем, что его не обманешь, есть у него особый нюх на хорошее и подлинное. К моменту посвящения в студенты (имматрикуляции) Языков для всего Дерптского университета – действительно поэт, их краса и гордость. Благодаря ему Дерпт становится легендой, поэтическим мифом, идеальным образом. И многое в нем товарищи и сотоварищи открывают заново. Оказывается, этот упитанный курносый барич – вовсе не «валенок», есть в нем и сила, и крепость, он и в бабки и в свайку играет так, что всем далеко, он и через костер перепрыгнет, а уж когда он мощными гребками пересекает реку, или на озерах блистает – не потягаешься с таким пловцом. А что он, по своему добродушию, питает отвращение к дуэлям, так это для кого другого был бы тяжкий грех, такому поэту – и такому прекраснодушному и отзывчивому парню – подобные чудачества даже не то, что простительны, без них, возможно, он не был бы всеми так любим.

И надо сказать, что Языков на удивление трезво и глубоко осознает и оценивает свое положение, свое место в жизни университетской и в жизни вообще.

В письме братьям 23 мая 1823 года:

«Теперь начинается для меня новое поприще, новый круг действий и вообще новое. По возвращении от вас и из Ревеля начну учиться фехтовать и верхом ездить, а танцевать едва ли буду: я здесь, пользуясь правом поэта, освобожден моими знакомыми от некоторых, как я где-то выразился, «законов моды беззаконной»; на меня смотрят совсем иными глазами, говорят об ином, требуют иного и вообще предоставляют мне вольности в обращении, словах и проч. и проч., какими мои товарищи – люди прозаические – не пользуются, и даже не смеют пользоваться. Очень выгодно, хотя только в этом отношении, быть поэтом!»

Много, неоднократно пишет он и о том, что сторонится излишне «светских» студентов, для которых образование – не развитие и обогащение личности, а необходимая ступень на лестнице хорошей карьеры, не более.

Да, если он и не видит людей насквозь, то все равно оценивает их с редкой проницательностью – и при этом, не в силах обидеть кого-то своим холодным или пренебрежительным отношением, продолжает со всем радушием поить, угощать и выручать даже духовно далеких ему людей.

В итоге, он порой оказывается настолько без денег, что не может расплатиться с лавочниками, не говоря уж о том, чтобы выехать из Дерпта и повидаться с родными хотя бы на большие праздники. Его письма к братьям, особенно к Петру, казначею семьи, пестрят отчаянными мольбами о срочной финансовой помощи: и на Рождество я к вам не попаду, и на Пасху, и опять я в отчаянном положении, и даже на короткий отдых на озера, за тридцать верст от Дерпта, чтобы от городской жары спастись, мне не отъехать, и деньги лучше перешлите заложив в книги или как-то иначе спрятав, потому что у лавочников хороший контакт с почтой налажен, и если деньги придут официальным переводом, они так налетят, что я этих денег и не увижу… Несколько раз, когда Петр Михайлович, семейный казначей, отправляет ему по тысяче рублей, Языков пишет братьям, что ему эти деньги «как капля в море». Общие суммы на пребывание Языкова в Дерпте каждый год вырастают тысяч до десяти, и все равно, когда он окончательно покидает Дерпт, приходится «выкупать» его, чтобы он имел право уехать… Составляют полный список всех долгов, и общая сумма переваливает за двадцать девять тысяч… Как сейчас бы сказали – «Зацени!» Приблизительно столько стоила хорошая деревня, близкие к этому оценки выставляли и Болдину, и Михайловскому. И братья (Петр, конечно, деньги в его руках) заплатили, ни слова не говоря. Брат – поэт, и вообще любимый младшенький, ему можно…

Вот так. Николай Языков то в блеске и роскоши и много студенческих компаний у него пирует, стараясь, как верблюды, наесться впрок, то он мается почти на чердаке, в убогой мансарде, перебиваясь с хлеба на воду в ожидании очередных денег. Люди, его знавшие, несколько раз проходились в воспоминаниях насчет того, что свои лучшие вакхические песни Языков как раз и написал, сидя на чердаке на хлебе и воде, ведя совершенно (поневоле) трезвый и аскетический образ жизни. Вот, мол, разрыв между поэзией и правдой. На самом деле, никакого разрыва нет. Пока приходится поститься, Языков в мечтах и воображении уносится к недавнему прошлому, когда всего было вдоволь – и к недалекому будущему, когда опять покалы зазвенят. Когда это будущее приходит, он под звон покалов оглашает очередные стихи всему дружескому сборищу – и эти стихи немедленно разлетаются по всей России.

Столь же трезво и без иллюзий он начинает оценивать в письмах к братьям и Воейкова, внешне соблюдая весь политес по отношению к нему. В письме к брату Александру 20 декабря 1822 года:

«Напрасно думаешь ты, что похвалы Воейкова могут испортить меня: я им вовсе не верю, ибо знаю, что такое Воейков вообще и что в особенности журналист, который нуждается в материалах. …

… Не знаю, что хочет со мной сделать Воейков: он во всяком письме к своим родным меня расхваливает. Видно, ты не имеешь сильного желания с ним познакомиться: правда, что в его знакомстве нет ничего интересного, кроме его жены – с этим согласен и Борг. Она скоро сюда будет, я опишу ее тебе с ног до головы; говорят, что всякой, кто ее видел хоть раз вблизи, непременно в нее влюбляется. Ежели надо мной исполнится это прорицание, то ты увидишь таковую перемену моего духа только из слога моих писем, а не иначе: смотри же, смотри в оба».

Вот оно! Выступает на сцену – вторгается в жизнь Языкова – Александра Андреевна Воейкова, в девичестве Протасова, младшая сестра Марии Андреевны Мойер. Кое-что было о них рассказано в предыдущей главе. Теперь дополним.

Александра Андреевна Воейкова, давно и повсеместно почитаемая как «Светлана» Жуковского («О, не знай сих страшных снов Ты, моя Светлана…») была хозяйкой одного из самых модных и блестящих литературных салонов Санкт-Петербурга (может, стоит говорить и о России в целом?), что Воейкова очень устраивало. Можно сказать, что блеск его жены, в том числе как тонкой и щедрой ценительницы и покровительницы искусств, скрашивал его «мужиковатость» (пользуемся одной из самых мягких характеристик его современников) и на него самого бросал особый свет. Вопрос, почему он в Петербурге ни разу не ввел Языкова в салон своей жены.

Ответ может оказаться очень простым, хотя и не без подоплеки. Еще в 1815-17 годах Воейков издавал вместе с Василием Андреевичем Жуковским и Александром Ивановичем Тургеневым «Собрание образцовых русских сочинений и переводов». В 1820 году, окончательно обосновавшись в Петербурге после возвращения из Дерпта, он решает возобновить это издание – уже без Жуковского, только с Тургеневым…

Но стоп. Вот и Александр Иванович Тургенев выскочил – вломился, можно сказать, в повествование со всего маху, хотя я думал вводить его медленно и аккуратно, и до поры с ним временил.

О замечательных, удивительных братьях Тургеневых – младшем Николае (1789) и старшем Александре (1784) – написано немало, от таких вершин как книги Михаила Гершензона и роман Анатолия Виноградова «Повесть о братьях Тургеневых» (будем надеяться, что все это до сих пор у читателей на памяти, на внутреннем слуху) до многочисленных воспоминаний современников и работ современных исследователей и биографов. Младший – декабрист, особо отмеченный Пушкиным:

 
Одну Россию в мире видя,
Лаская в ней свой идеал,
Хромой Тургенев им внимал
И, плети рабства ненавидя,
Предвидел в сей толпе дворян
Освободителей крестьян, —
 

в XV строфе уцелевшей части Десятой главы «Онегина». Но его образ возникает не только в главе Десятой. Как очень убедительно, по-моему, показал Гершензон, то, что Онегин «читал Адама Смита» – перекличка с Николаем Тургеневым, если не прямое влияние на Евгения Онегина неназванного по имени Николая Тургенева.

А старший – камергер, чиновник, достигший самых высоких чинов. В 1820 году он возглавляет в не так давно созданном Министерстве духовных дел и народного просвещения один из двух департаментов – именно, Духовных дел. Является полу-министром, если пытаться одним словом определить его положение. Пользуясь своими возможностями, он определяет Воейкова на должность чиновника особых поручений в своем департаменте, обеспечивая тому достаточно надежную дополнительную финансовую опору.

И они возвращаются к изданию выпусков «Образцовых сочинений…» (которые потом превратятся в «Литературные прибавления» к журналу Воейкова «Русский инвалид»). А дальше…

А дальше – Тургенев увидел Александру Андреевну Воейкову. И – как в известном анекдоте – «тут такое началось»! Неизвестно (тут разные мнения бытуют) были ли любовники у Воейковой до и после, в стремлении сбежать в иной мир от тиранства мужа либо отомстить ему за это тиранство, но Тургенев настолько потерял голову, что даже не скрывал сути их отношений. Как ни странно, петербургское общество смотрело на этот скандальный роман сквозь пальцы. Ладно, Жуковский, который ласково называл Тургенева «Сашкой» и в письмах переживал за страдания «Сашки». Но и более чопорные круги не были так шокированы, как обычно – то ли зная о грубом обращении Воейкова с женой, то ли потому, что Тургенева все любили за его душевность и отзывчивость и скорей переживали за «доброго человека» – с которым, надо сказать, Воейкова обходилась не очень деликатно, то резко бросала его, то опять приближала к себе, то опять давала от ворот поворот, и Тургенев, в полностью растрепанных чувствах перехватывал ее прямо «в обществе», на балу или в салоне, и на глазах всего света пылко требовал объяснений, чем заслужил очередную немилость.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации