Электронная библиотека » Алексей Биргер » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 30 марта 2020, 14:00


Автор книги: Алексей Биргер


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Все летело кувырком, и развязка наступила как раз на рубеже 1822-23 годов, во время прибытия Языкова в Дерпт. Воейковы переезжают от Жуковского (у которого жили два года) на собственную квартиру, Воейкова окончательно рвет с Тургеневым, но и при муже не остается – отбывает к сестре в Дерпт.

Тургенев в таком отчаянии, что друзья всерьез опасаются за жизнь и рассудок «Сашки». Вообще, несмотря на грандиозные карьерные успехи, Александр Тургенев все время предстает натурой очень нервной и чуткой, совсем не по-чиновничьи ранимой – и сострадательной. Вспомним, сколько хлопот за помилование брата-декабриста он предпринял (оказавшегося к моменту, когда его должны были арестовать, в Париже – рука Александра сказывается), сколько лет высылал содержание брату в вынужденную эмиграцию – и на его карьере это не отразилось, даже в мрачные николаевские времена, на его общение с опальным родственником и хлопоты за него глядели сквозь пальцы, так же, как на почти открытый роман с чужой женой, чего другому не простили бы. Многие вспоминают, что он был первым человеком, который встретил Пушкина в Санкт-Петербурге, потому что именно он в конечном счете устраивал Пушкина в Лицей, и последним человеком, провожавшим Пушкина: не кто иной, как Тургенев, сопровождал гроб с телом поэта в Михайловское и хоронил его при Святогорском монастыре… А мы вспомним о том, чему в биографиях братьев Тургенева почему-то редко находится место: они – земляки братьев Языковых, из знатной симбирской семьи, тоже родились в Симбирске, и на просьбы помочь землякам откликались живо и немедленно. Не без их помощи пошел в гору кузен братьев Языковых Свербеев. Старшие братья Николая Языкова всегда могли на него положиться, о чем есть свидетельства в их письмах. И уж, конечно, не мог Александр Тургенев не обратить внимания на талантливейшего своего земляка Николая Языкова, еще и при его-то трепетной любви к поэзии и тесным связям с Жуковским… От Тургенева Воейков получает «подачу мяча» – нового необыкновенного поэта – и, естественно, тертый издатель Воейков своего не упустил. Но на фоне всех развивающихся событий и Тургенев, и Воейков не очень-то стремились и приглашать Языкова в салон Воейковой (в то время на квартире Жуковского), и как-то более близко знакомить его со своей личной жизнью. Да и салон-то в это время хромал, Воейковой не до салонов было… В общем, во всей этой путаной, кое в чем до сих пор не до конца ясной и в любом случае очень нервной, почти надрывной истории, всем (и в первую очередь Воейкову) удобнее и спокойнее было встречаться с совсем юным дарованием в редакциях и других присутственных местах, а не приглашать его на дом.

Отметим кстати – будем держать в уме с прицелом на будущее (очередное «Ни в коем случае не забудь про подтяжки, мой мальчик!») – что и чуть позже, когда Языков влюбится в Воейкову и будет ревновать ее абсолютно ко всем, и далее, от смерти Воейковой и до собственной смерти, Языков будет относиться к Александру Тургеневу с полными доверием и теплотой, ни разу ни ревности не проявит, ни желания сказать что-нибудь колкое и обидное, как мог он, когда вспоминал, что надо «встать в позу гения», и про ближайших людей сказануть. Иногда ссылаются (в том числе и Вересаев) на кислый отзыв Языкова по поводу смерти Пушкина. Здесь надо подчеркнуть: этот отзыв был до получения братьями Языковыми писем Тургенева с полным описанием всех событий и проводов Пушкина в последний путь, когда им из их далекого от столицы имения казалось, что Пушкин сам нажил себе неприятности, заигравшись в придворные игры, а после получения писем Языков неоднократно подчеркивал, что верит Тургеневу и только ему, и сам пересылал копии этих писем небезразличным ему людям. Одно это показывает, какие – особые – были отношения. Впрочем, не перечислить людей, с которыми у Тургенева такие особые отношения сложились, кто твердо знал: что сказал Александр Тургенев – то правда и честь…

Но возвращаемся к Воейковой. В начале 1823 года она сбегает в Дерпт и от мужа, и от Тургенева, чтобы прийти в себя и отдышаться после бури, сотрясшей всех. Да и предлог не то даже что благовидный, а самый что ни на есть насущный и убедительный: сестра Воейковой Мария Андреевна Мойер, большая любовь Жуковского, очень тяжело переносит очередную беременность, ей нужны постоянные помощь и уход. Сестра просто обязана быть рядом!

Вот так получается, что Языков, оказавшись в Дерпте, сводит разом два знакомства, которых не смог свести в Санкт-Петербурге: и с Воейковой, и с Жуковским, который тоже поспешил к дорогому ему человеку.

9 марта 1823 года Жуковский отъезжает, успокоенный общим состоянием Марии Андреевны. Но дело оказывается хуже любых опасений, которые были у родных. 19 марта Мария Андреевна умирает, родив мертвого мальчика. (Есть расхождения в дате ее смерти, называют и 17-е и 18-е, но будем доверять Жуковскому и его племяннице Авдотье Петровне Елагиной-Киреевской (как скоро и она сама, и ее сыновья сыграют важнейшую роль в жизни Языкова! – а тут, у смертного одра, их первое знакомство!) им, пожалуй, лучше всего знать.)

На таком-то фоне очередной семейной трагедии происходит знакомство Языкова с Воейковой.

Как они встретились? Что испытал Языков, впервые увидев женщину, про которую заранее знал, что «в нее нельзя не влюбиться»? В письмах он не рассказывает об этом практически ничего, хотя подробно пишет и о состоявшемся наконец личном знакомстве с Жуковским, и о смерти Марии Андреевны Мойер и о прочих обстоятельствах, окружающих эту встречу. И сами фигуры умолчания говорят о многом.

В письме брату Александру от 5 марта 1823 года:


«Я очень хорошо познакомился с Жуковским (о Воейковой буду писать в следующем письме); он меня принял с отверстыми объятиями (в обоих смыслах), полюбил как родного; хвалил за то, что я не вступил в университет в начале текущего года, ибо (по словам его, а я им верю) чем дольше пробуду в Дерпте, тем больше и проч. Он мне советует, даже требует, чтобы я учился по-гречески; говорит, что он сам теперь раскаивается, что не выучился, когда мог, и что это обстоятельство очень сильно действовало на его стихотворения. Как ты об этом думаешь? Скажи, присоветуй, что делать. Впрочем, мне кажется, что по вступлении в университет у меня останется довольно времени и для этого – говорят, очень трудного – языка:


Где победить легко, там не славна победа!


Жуковский очень прост в обхождении, в разговоре и в одежде, так что, кланяясь с ним, говоря с ним, смотря на него, никак не можно предположить то, что мы читаем в его произведениях. Заметь: он советовал мне (то же, что и ты – каково?) не верить похвалам, доколе мое образование не докажет мне, что оне справедливы. Ах, любезный! далеко кулику до Петрова дня! Однако ж, как ты мог заметить из, так сказать, запора моей Музы, я кажется, по крайней мере до сих пор, не полагался на восклицания Воейкова, ибо, в противном случае, Муза моя сделалась бы гораздо плодороднее, а теперь ничего не производит, даже не мучится родами. Жуковский советовал мне никогда не описывать того, чего не чувствую или не чувствовал: он почитает это главнейшим недостатком новейших наших поэтов; итак, я хорошо делал, что не следовал твоему предложению стихотворствовать о любви. Впрочем, может быть, скоро буду писать стихи, вдохновенные этой поэзией жизни, но уверяю тебя, что тогда не изменю предыдущему замечанию Жуковского. Он завтра или послезавтра едет в Петербург; Воейкова остается здесь месяца на два или на три – вот мне содержание для писем, и хвала за то Провидению, ибо это не будет общим местом».


Из письма обоим братьям 11 марта того же года:


«Скоро получишь ты мои литературные замечания о Воейковой. Теперь еще здесь Жуковский и я, находившись у нея в присутствии Жуковского, не имел времени (потому что рыбак рыбака и пр.) вникнуть в этот, столько даже и для тебя, ей незнакомого, занимательный предмет. По части наружной (внутри я еще не бывал – подожди), точно можно назвать, как ты, копиею с Венеры, хотя вопросная особа имеет много преимуществ перед всякою вообще копиею, потому что последняя в собственном смысле не может иметь столь сильного действия на всю пятерню чувств человеческих, а тут – чего хочешь, того просишь и чего просишь, того хочешь».


Из письма обоим братьям 21 марта того же года:


«Видно вы, мои почтеннейшие, пропустили одну почту; я сделал то же, но у меня есть на это причина; здесь случилось происшествие неприятное почти целому городу: умерла от родов сестра Воейковой, жена профессора Мойера. Признаюсь с гордостию, что я был в тот день не в состоянии ничего написать, кроме бессмыслицы; она была женщина чрезвычайно хорошо образованная и совершенно щастливая; все, кто ее знали, любили, уважали ее – и вдруг и проч.; остались маленькие дети, отчаянный муж, мать и сестра. Не правда ли, что этакие случаи заставляют думать о том, что почти всегда нами забыто? Я пишу стихи на ее смерть, но, может быть, одни вы будете их видеть и читать: причину этому найдете в их точке зрения. Верно, Жуковский сюда опять приедет.

В вышеупомянутой причине моего недолгого молчания заключается и невозможность описать тебе Воейкову; итак, пожди до… не знаю чего. Итак, не сердись на сухость моих будущих (нескольких?) писем: fatum! fatum! Мне надобно теперь непременно иметь пред глазами что-нибудь божественное, чтобы не писать общих мест, а его нет – и письма мои не в своей тарелке».


Из письма брату Александру 23 марта того же года:


«Ты опасаешься, чтобы кто бы то ни было не отвлек меня от моих занятий на темную дорогу любви платонической (другой со мной и при том, или лучше при той, случиться не может), чтобы электрическая искра ея не растопила еще нетвердой цепи моих предприятий; опасайся, если хочешь; но прошу еще до времени не приписывать сухости моих писем постороннему влиянию: легче невлюбленному притвориться влюбленным, чем последнему первым; так мне кажется, расспроси об этом у ветеранов любовных. Неужели прежде я писал к тебе не так же, как теперь – сухо, пусто, коротко и даже неясно? Сюда опять приехал Жуковский; не знаю, надолго ли? я еще не видал его. Смерть сестры Воейковой совершенно расстроила здесь многое, многих, и, может быть… нет, лучше угадай. Точно жаль, что рок слеп и что он беспрестанно и повсюду доказывает это. Вот что было хотел я написать на смерть этой особы, которой я никогда не забуду, потому что в первый раз видел в женщине столько доброты, познаний – вообще великолепную совокупность. Это начало пьесы, которая не должна быть кончена и не будет; прочти из любопытства…»


– далее следует стихотворение «Рок (На смерть М. А. Мойер)»:

 
Смотрите: он летит над бедною вселенной.
Во прах, невинные, во прах!
Смотрите, вон кинжал в руке окровавленной
И пламень тартара в очах!
Увы! сия рука не знает состраданья,
Не знает промаха удар!
Кто он, сей враг людей, сей ангел злодеянья,
Посол неправых неба кар?
Всего прекрасного безжалостный губитель,
Любимый сын владыки тьмы,
Всемощный, вековой – и наш мироправитель!
Он – рок; его добыча – мы.
Злодейству он дает торжественные силы
И гений творческий для бед,
И медленно его по крови до могилы
Проводит в лаврах через свет.
 
* * *
 
Но ты, минутное творца изображенье,
Невинность, век твой не цветет:
Полюбишь ты добро, и рок в остервененье
С земли небесное сорвет,
Иль бросит бледную в бунтующее море,
Закроет небо с края в край,
На парусе твоем напишет: горе! горе!
И ты при молниях читай!
 

(Кроме прочего, «странное сближение» на себя внимание обращает: Языков жалуется в письме к братьям на творческое бесплодие, на «затык», нынешним языком говоря, на то, что его Муза «ничего не производит, даже не мучится родами», и преодоление очередного творческого кризиса, периода немоты, – а их немало будет в жизни Языкова, – происходит через стихотворение в память женщины, умершей от родов… Что-то в этом есть, какой-то механизм включился, нам пока непонятный. Да, кстати: Языков был прав, намекая братьям, что это стихотворение вряд ли проскочит цензуру: стихи не пропустила в печать церковная цензура, усмотрев в них «ропот на Промысел Божий», и даже Александр Тургенев, в силу положения имевший на эту цензуру сильное влияние, ничем не смог помочь. Но главное: благодаря этим стихам у Языкова и голос вновь прорывается, и Жуковский с Воейковой еще теснее сходятся с Языковым, благодарные ему за этот отклик.)

Из письма брату Петру 10 апреля того же года:


«Перед Пасхою у студентов здешнего университета ежегодно бывает самое воинственное время: то и дело рубятся; каждый день можно говорить вправду: вчера была дуэль, сегодня есть и завтра будет. Редкость, кто из них не носит на лице доказательств рыцарской чести: ибо, по замечанию опытных людей, почти всегда удары приходят в картинки: это, кажется, доказывает или небольшое искусство ратоборное, или чрезвычайно смелую голову. Вот какой дух, какой ангел здесь свирепствует. Вчера я был у Жуковского; он необычайно печален вследствие смерти г-жи Мойер, проживет здесь еще с месяц: итак, иногда я надеюсь проводить это время довольно приятно; он со мной обходится очень дружественно, и я даже не знаю, чем заслужил такую его благосклонность.»


Далее упоминания о Воейковой будут рассыпаны в письмах всех последующих лет – причем в самом разнообразном тоне. То в чисто информативном («Воейкова остается здесь на все лето.»), то в восторженном и даже более («Кстати или не кстати – о Воейковой: это такая женщина, какой я до Дерпта не видывал; прекрасно образована, а лице – какого должно искать с фонарем между потомками ребра адамова.»), то не без ревнивой язвительности («Она чрезвычайно любит Баратынского и Льва Пушкина; это мне непонятно и не нравится: я их обоих знаю лично. Правда, что Воейкова не монархическая, но я не хочу также верить, что она res-publica: вот тебе латинский каламбур») и даже некоторого отторжения («…в этот раз она не очень сильно на меня подействовала; прежде я как-то более принадлежал или хотел принадлежать ей, ныне все шло без особенностей; она не произвела ни одного стиха, ни одной любовной мысли моей Музе.»), то опять – восхищение и печаль.

В целом же можно говорить, что Языков трезвеет. Вот он отписывает брату Петру 11 марта 1825 года после очередных встреч и долгих бесед с Воейковой:


«На сих днях сюда приехала Воейкова. Понимаешь? Прекрасная женщина: как образована, как умна и как часто очаровательна – даже для самого разборчивого вкуса! Ты, верно, знаешь, каков ея муж: подлец, сквернавец и гадкой; несмотря на это, никто от нее не слыхал и слова о том, что она его не любит, что вышла за него по неволе; между тем это всем известно: не правда ли – прекрасная, божественная женщина! Жаль только, что судьба с нею так глупо распорядилась: как жить вместе подлости и благородству, черту и Ангелу, красоте и безобразию?..» Да, Воейков, как мы уже видели, не из лучших был представителей рода человеческого – но резкая перемена Языкова к Воейкову не слишком объяснима тем, что «всем известно», что Воейков подлец. Знал он за ним дурные стороны – и все равно был благодарен, что Воейков так продвигал его произведения. А тут благодарность развеивается как дым. И так и видишь, как тонкая, умная, опытная и образованная Воейкова «на раз раскручивает» еще (да и до конца жизни) вполне простодушного Языкова, как говорит со вздохом, в котором читается всё: «Нет, я никогда не скажу, что не люблю своего мужа…» – и полная победа, и еще один у ее ног и готов мыслить и чувствовать только как она.

Не так ли она крутила и благородным и прямодушным Александром Тургеневым?

Но быть простодушным – не значит быть идиотом или просто глупцом. У Языкова зоркий глаз и наблюдательный ум, умеющий сопоставлять и делать выводы. Всего через месяц, 14 апреля, он пишет брату Александру:


«Я не вовсе понимаю поступки Воейковой со мною: в обращении она чрезвычайно холодна со мною, а постоянно просит стихов моих – может быть, последнее делается в пользу мужа…»; через два года выразится еще определеннее, в письме к тому же брату 30 января 1827 года: «Ко мне сильно пристает Воейков, желающий затащить побольше в Славянина моих стихов; действует, и очень политически, через жену». То есть: различать стал, что и для четы Воейковых, при всех неладах между ними, в какие-то важные моменты становится истинным, что «муж и жена – одна сатана»…»


Смутила – а скорее, напрягла – Языкова и не очень понятная роль Воейковой в его отношениях с Марией Дириной. Языков довольно быстро попал в радушный и гостеприимный дом русского семейства Дириных, широко распахнутый для гостей. Многие студенты там бывали. Можно сказать, что Языков увлекся Дириной. Но еще прежде он искренне привязался к ее матери, Анне Сергеевне Дириной. Ей он посвятил одно из лучших своих дружеских посланий, «Ответ на присланный табак», превратив такую прозаическую вещь, как присылку спасительной порции табака поиздержавшемуся студенту без копейки в кармане, в завершенную картину поэзии быта, в цельный образ жизни, проникнутой поэзией и вдохновением:

 
Скучает воин – без войны,
Скучает дева – без наряда,
Супруг счастливый – без жены,
И государь – без вахт-парада.
 
 
А я, презритель суеты,
Питомец музы, что скучаю?
Веселой нет со мной мечты,
И вдохновенье забываю.
 
 
Как без души – без табаку
Студент, его любитель верной,
За часом час едва влеку
С моей тоской нелицемерной.
 
 
Как часто, в грустной тишине.
Хожу в карман рукой несмелой:
Там пусто, пусто – как в стране,
Где пламя брани пролетело.
 
 
Бывало: с трубки дым летит,
Свиваясь кольцами густыми,
И муза пылкая дарит
Меня стихами золотыми.
 
 
Но все прошло – и все не так!
Восторги – были сон приятной
Ох! не призвать мне, о табак,
Твоей отрады ароматной!
 
 
Сижу один – и вслух дышу,
Собой и всеми недоволен,
Я не читаю, не пишу,
Вполне здоровый, будто болен.
 
 
Так, вечно жадная забав,
Давно прошедшая Леила
Сидит печально, потеряв
Свои румяна и белила.
 
 
Ничто ее не веселит,
Не милы пышные наряды,
И взор потупленный блестит
Слезами горькими досады.
 

Близко сошелся Языков и с братом Марии, Петром Николаевичем. Когда тот собрался в Петербург, Языков не раз хлопочет и напоминает в письмах братьям, чтобы они приняли Петра Дирина как можно радушнее.

Сама Мария Дирина, по всему, что о ней известно, была девушкой скромной, простой в обращении, и при этом очень чуткой, с тонким вкусом и великолепным образованием. Языков увлекся ей и вписал в ее альбом много стихов. Он несколько раз готов был сделать ей предложение – и каждый раз вмешивались те или иные обстоятельства… А так, кто знает… Во всяком случае, ее замужество – в 1827 году она вышла замуж за профессора Дерптского университета фон Рейца – он пережил чуть ли не как трагедию.

А в письмах к братьям он несколько раз жаловался, что Воейкова, похоже, специально оттесняет его от Дириной, старается развести их подальше друг от друга, ведет себя так, что Дирина начинает чувствовать себя в тени, подавленной и «поставленной на место» и сама старается отойти подальше. Воейкова, к недоумению и возмущению Языкова, забирает у Дириной альбом с его новыми стихами и переписывает их все в свой альбом, хотя они ей совсем не предназначались… Лишь когда Воейкова отбывает, Дирина немного оживает.

Брату Александру, 27 августа 1825 года:


«Многое зависит от пустяков, как в мире нравственном, так и в литературе, особенно в моей, как уже выше объяснено; Дирины уезжают отсюда месяца на два во Псковскую губернию; следственно, я останусь вновь без пристанища для Музы, следственно – она будет самобытнее, способнее к произведению независимых произведений; уединение делает много хорошего, заставляя человека входить в самого себя, а мне ходить больше некуда. Мария ко мне благосклонее прежнего; это всегда так бывает, когда здесь нет Воейковой, всегда ее отстраняющей от моего воображения; она чрезвычайно обрадовалась, как чему-то нежданному, стихам (которые здесь прилагаются)…»

Тему, что надо дорожить своим уединением, Языков и дальше будет развивать: вплоть до размышлений, что семейная жизнь, наверно, не для него, – хотя, с другой стороны… Есть ли что-то драгоценнее семьи? Вон, наша семья, и какая была, и какая есть… Если бы создать такой семейный быт, какой наши родители создали нам в нашем детстве, то, может быть… А скорее, нет…

Так и просомневается, пока Дирина не устанет ждать от него вразумительных слов. Но что эти слова не произносятся в огромной степени благодаря Воейковой, тоже факт.

Суммируя, можно было бы опереться лишь на оставшиеся документы и свидетельства и представить ситуацию жестко и беспощадно, «по-вересаевски», со всей готовностью Вересаева выдвигать на первый план нелицеприятные факты и нелицеприятный взгляд на весь прочерк жизни той или иной исторической личности в целом. Приблизительно так:

Воейкова несомненно играла первую скрипку в семейном оркестре. То, что муж доверял ей редактировать большую часть своих изданий, то, что благодаря ее салону он (они) получал возможность захватывать в свои издания многое из самого лучшего, что в то время появлялось в русской литературе – это факты. Роль несчастной жертвы очень ей подходила, а в случае романа с Тургеневым мы имеем вообще классическую ситуацию: жена спит с начальником, понимая, что без этого мужа-чиновника – пьяницу, грубияна и лоботряса – выгонят с работы, и тогда семье придется совсем худо. Муж тоже это понимает, и внутренне даже согласен с этой ситуацией, но чувство унижения все равно его гложет и он срывает злость на жене. Никто не ожидает, что начальник сойдет с ума, и вместо того, чтобы все было шито-крыто, чинно-благородно, как принято в обществе, начнутся метания начальника, требования публичных объяснений и прочие несуразицы… Тут тем более следует принять позу несчастной жертвы – и на время отдалиться от всех, пока шум не поутихнет. Дерпт, где живут мать и сестра с семейством – самое подходящее место. Тем более, что через Дерпт пролегают основные пути-перекрестья поездок видных людей литературы, искусства и политики в Европу, прежде всего в Германию, которая в то время видится из России огромным храмом философии, эстетики и точных наук… Да еще жив Гете, паломничество к нему не иссякает. Значит, в Дерпте можно «перехватывать» всех нужных людей – и поддерживать выездной, так сказать, вариант салона. Тут и Языков очень пригодится…

Наверно, современные исследователи фрейдистского толка усмотрели бы в Воейковой и явный комплекс садо-мазо: насколько она позволяет унижать себя мужу, настолько она выворачивает наизнанку Тургенева – «вонзая в его сердце острый французский каблук», это определение Блока для романа с женщиной с «черной кровью» здесь очень уместно – вполне отчетливо измывается над ним; и вообще ее романы, платонические или лишенные платонизма, все время с каким-то вывертом: если поверить тем язвительным современникам, которые бухали намеки толще и прозрачней некуда, что ее дружба со слепым поэтом Козловым была не просто дружбой, восхищением его поэтическим даром с ее стороны и восхищением ее тонким вкусом и гармонией личности с его стороны, то вообще получается, что она все время искала чего-то все более «остренького», и то, что Козлов не мог видеть ее красоту, ее лишь вдохновляло; отсюда, скажут, и почти непристойные издевательства Воейкова над слепотой Козлова в «Доме сумасшедших»…

А Языкова тем легче привязать к себе, что он принимает все за чистую монету. Он уже знает, что есть чудо красоты, гармонии и вкуса, да еще и племянница Жуковского, «Светлана», и заранее готов влюбиться в нее, умозрительно себя подготавливает, потому что чувствует себя настолько же ущербным без способности до самозабвения, до самопожертвования любить Прекрасную Даму, насколько остро переживает свою непоэтическую внешность – почти колобка, курносого и голубоглазого.

Помню, как один из блестящих наших институтских профессоров (к сожалению, уже покинувший нас) в курсе лекций о средневековой литературе и культуре отдельно задержался на эпохе трубадуров – рыцарей культа Прекрасной Дамы.

Для того, чтобы объявить себя навечно влюбленным в ту или иную прекрасную даму, говорил он, рыцарю порой даже не нужно было ее видеть вживую, достаточно было ее миниатюрного портрета, а то и просто слуха о том, что та или иная дама славится красотой, умом и грацией. И он повязывал себе на шлем символы прекрасной дамы и все подвиги посвящал ей. Что совершенно не мешало ему насиловать женщин покоренных городов или шляться по публичным домам, одно с другим не соотносилось, это были две разные жизни, никак не соприкасающиеся друг с другом.

И трубадуры, соответственно, могли воспевать прекрасных дам лишь по слухам – по заказу рыцарей или по собственному почину; и, создавая идеальные образы, сами шатались по кабакам, приворовывали, могли и грабежами и разбоем промышлять… Эстетический, литературный, умозрительный идеал не имел ничего общего с низкой и грязной повседневной жизнью, и никого это противоречие не смущало.

Вспомнилось, потому что слово «трубадур» не раз возникает у Языкова, и используется в негативном, почти ругательном смысле. (Например, в письме братьям 2 марта 1824 года: «Стихи льются, когда пишешь для понимающей прекрасной особы; я тоже пишу и для других красавиц, но оне редко меня понимают или совсем меня не понимают и всегда хвалят, между тем как я чувствую, что оне не чувствуют – и тогда я не трубадур, а труба-дур!») Языков часто пишет это слово через дефис или раздельно, чтобы каламбур – вернее, двойной смысл – звучащий в этом слове для русского слуха, был явственней, был подчеркнут как можно сильнее. Вроде бы, он противопоставляет свое периодическое бытие «трубой дур» своей любви к Воейковой, в очередной элегии к ней («На Петербургскую дорогу…»):

 
…Я, видя вас, – любимец музы!
Я только трубадур без вас!
 

– но здесь можно говорить или о скрытой насмешке (над ней ли? над самим ли собой?) или о любимом фрейдистами парадоксе психологии, когда человек, прячась от самого себя, в виде отрицания произносит то, с чем он внутренне согласен («Я только труба-дур при вас!» – так, мол, на самом деле хочется ему произнести); столько раз он подчеркивает, что строчит элегии и послания Воейковой без живого чувства, а по ее требованию и заказу, которым он не в силах противиться – именно как труба-дур: «Теперь я вижу, и очень ясно, что вся ее благосклонность ко мне имела целию только выманить у меня стихов: она успела, каналья! – впрочем, надеюсь, в последний раз. Мне жаль только времени, нескольких вечеров, когда я против воли стихотворствовал…» (из письма брату Александру 14 апреля 1825 года); «…поблагодари за известие о болезни Воейковой; я член человеческого общества, и христианин – следственно, могу ли не радоваться ее выздоровлению?… Стихов новых еще не писал… Ломоносов справедливо заметил, что Музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно» (брату Александру 23 октября 1825 года); «Я пишу, и, конечно, по неволе, стихи для Воейковой…» (брату Петру 8 апреля 1825 года).

И ведет-то себя Языков как истинный трубадур классических времен – проведя время у ног Воейковой и сочинив ей стихи, порой на заданную тему или на заданные слова, расшаркавшись в семействе Дириных, пускается во все тяжкие – и не смущает его, что доступные красотки прежде всего в его кошелек глядят, и не воспринимает он гульбу с ними как отступничество, как предательство культа прекрасной дамы… Завершается все это его страстным романом с циркачкой Аделаидой. А. Н. Татаринов, земляк и друг Языкова, приехавший учиться в Дерпт чуть позже него и оставивший очень хорошие и подробные воспоминания о дерптском периоде жизни поэта, удивляется, как мог Языков посвятить Аделаиде такие замечательные стихи:

 
Я твой, я твой Аделаида!
Тобой узнал я, как сильна,
Как восхитительна Киприда,
И как торжественна она!
Ланит и персей жар и нега,
Живые груди, блеск очей
И волны ветреных кудрей…
О друг! ты альфа и омега
Любви возвышенной моей… —
 

потому что Аделаида была «просто публичная дрянная девка». Татаринов не говорит прямо, но всеми средствами дает понять, что привезенную из Дерпта сифилитическую сухотку мозга, которая и свела поэта в безвременную могилу, Языков приобрел благодаря именно Аделаиде.

Словом, чуть ли не классическая картина: желторотый комплексующий юнец, пусть со всеми задатками гения, опытная утонченная дама, умеющая вертеть этим юнцом так, как ей надо, – к тому же, дама, имеющая странные психические особенности, которые тянут ее и унижать и быть унижаемой, – молодая чистая девушка, мечтающая вырвать юнца из-под власти этой дамы и тщетно ждущая предложения от него; и вконец запутавшийся юнец «едет мозгами» и открывает рай вполне земной и плотской любви с циркачкой, кажущейся ему чудом телесного совершенства… «Она по проволке ходила, Махала белою рукой, И страсть… гм… Языкова схватила Своей мозолистой рукой». Как результат – очень страшная расплата за грехи молодости. Но почему – именно Языкову столь скорбный жребий? Гуляли тогда все (вспомним пушкинский анекдот про Дельвига и Рылеева), у многих, что говорится, пули свистели рядом, и пронесло даже самых закоренелых развратников, а Языкова – сразу и наповал.

Вот что самое печальное во всей этой истории. Потому что все остальное – внешнее, подвергаемое сомнению, вызывающее множество вопросов из-за неувязок и противоречий, едко колющих в самое неудобное место как торчащие пружины старого продранного кресла, едва попытаешься устроиться в этом кресле с виду такой удобной, не требующей дополнительного объяснения житейски материалистической (полу-фрейдистской, полу-марксистской и так далее) картины того, что произошло.

Не будем забывать завет Тынянова: «Каждый документ врет». Врет и эпистолярно-мемуаристическое наследие, каким бы полным оно ни казалось. Потому что только с одной стороны оно показывает жизнь, другую сторону отодвигая и старательно не замечая. Всякая однобокость неполноценна – больше, лжива – тем более если в результате этой однобокости мы не учитываем самое глубокое и честное свидетельство: поэзию Языкова.

Языков и впрямь пишет свою жизнь как она есть. Он и до совета Жуковского усвоил «никогда не описывать того, чего не чувствую или не чувствовал», он пишет «всю повесть о своей судьбе», не брезгуя мелочами; более того, они дороги ему, драгоценны; если мы упоминали, что для трубадуров повседневная жизнь была низкой и грязной по сравнению с идеалом, то для Языкова в повседневности ничего низкого и грязного нет, он все низкое и ничтожное готов возвысить до поэзии. И когда мы вновь и вновь перечитываем его замечательные элегии, посвященные и Воейковой и Дириной, нам открываются совершенно неожиданные грани. Грани, такими самоцветными огнями играющие, что в их свете – в их отсветах – чувство и разум протестуют против того, чтобы все сводить к физиологии социума.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации