Текст книги "Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь"
Автор книги: Алексей Черкасов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 162 страниц) [доступный отрывок для чтения: 52 страниц]
Дарьюшку нагнали в роще.
– Пустите, пустите! – отбивалась она от казаков.
– Дарья Елизаровна, опамятуйтесь! – басил дюжий Пантелей, схватив ее в охапку. – Братуха! Держи ей голову, она мне бороду прикусила. А… штоб тебе!
– Несите ее на руках, – скомандовал Григорий и, сняв шинель, накинул Дарьюшке на плечи. Она вспомнила: вот так же скрутили бабушку Ефимию, потом подвесили на костыли и тело жгли каленым железом…
– Пытать будете? – билась пленница в дюжих казачьих лапах. – Вы вечно мучаете всех живых. Вечно, вечно!..
Шли быстро по тракту.
– Куда ее, Гришуха? – пыхтел Пантелей.
– Давай к нам в дом: Елизар Елизарович убить может…
– Ладно ли к нам-то? – усомнился Андрей. – Она, кажись, умом повредилась.
– Дай-ка мою шашку, – сказал Григорий, заслышав шаги на тракте. Оглянулся: следом шел горный инженер. В размыве черных туч выглянула удивительно светлая луна; отчетливо проступили стволы берез по обочинам и мохнатые шапки деревьев на кладбище.
– Здесь, здесь бледный конь! – вскрикнула Дарьюшка. – Не спасетесь, мучители! Не спасетесь. Не будет вам розового неба, не будет вам света. Тьма. Тьма. Тьма.
Григорий поотстал от братьев, поджидая Гриву. «Я его сейчас разделаю, дворянина. Одним ударом. – Но тут же осадил себя: можно ведь и без шашки своротить морду. – Пусть рылом пропашет тракт».
Заметив есаула, Грива замедлил шаг. Луна опять укуталась в тучу, как в черную шубу. Темень; снег с дождем утих, начало подмораживать.
Сжимая кулак в хромовой перчатке, Григорий жалел, что оставил пистолет в шинели: он бы сейчас пригодился.
Грива остановился справа от тракта, в двух шагах от есаула. Григорий не заставил себя ждать. Момент – и лицом к лицу, как кольцо в кольцо, – не разнять.
– Ну, тыловик, па-аговорим! – И, размахнувшись, со всей силой ударил в лицо. Грива упал, чавкнула грязь. – Ложись мордой или я тебя проткну насквозь, собака! – задыхался Григорий. – Поворачивайся! Носом в грязь!
Чувствуя шеей жалящее лезвие шашки, Грива перевернулся на живот.
– Ползи, ползи! – рычал Григорий. – И помни, собака, если бы не мы, рыцари России, такие бы дворяне, как ты, продали бы Россию.
Насытившись вволю зрелищем поверженного, Григорий повернул обратно к Белой Елани.
– Какие мерзавцы! – сказала Ада.
– В Российской империи сие дозволено, – развел руками Вейнбаум.
– Ты все шутишь…
– Что же нам делать, безоружным, если не шутить? Ну а вы, Ольга Семеновна, настоящая Марфа-посадница!
– Ох и струсила я, боженьки! Думала, как рванут платье, тут тебе и обе книжки вывалятся.
– С этими книжечками мы бы все прогулялись в казачий Каратуз, а потом и до губернии бы дотопали, – усмехнулся Вейнбаум.
Ада сцепила на груди пальцы.
– Какое зверство! Они ее замучили… Мы ее не можем оставить в таком положении.
– Что ты предлагаешь? – спросил Вейнбаум.
– Увезти в Минусинск.
– Гуманно. Но как это сделать?
– Гриша! – воскликнула Ада. – Ты шутишь!
– Я не шучу: кто тебе ее отдаст! Или ты думаешь ворваться к казакам и отбить ее силой?
– Исаак, что ты скажешь? – обернулась Ада к Исааку Крачковскому.
Тот тоже ничего не мог придумать.
– Навряд ли мы ей поможем, Ада. Да и слушать нас не станут. Здесь, Ада, не Минусинск, казачья земля. И казачий Каратуз рядом. Староверы грязью закидают, а казаки шашками изрубят. Без суда и следствия, как бунтовщиков-провокаторов. Это они умеют оформить. В два счета. За семь месяцев пребывания в ссылке в Белой Елани нас с женою пять раз обыскивали, наскакивали на улицах, закидывали грязью и гнали из деревни, как собак.
– Если бы только это, – грустно отозвалась больная жена Крачковского.
– Если бы только это! – повторил Крачковский.
– Дарья может погибнуть, – не унималась Ада. – Вы же видели?
– Именно, – подтвердил Крачковский. – Юскова сейчас в таком состоянии, что ей уже никто ничего не сделает. Все, что можно было, они уже сделали. Довели до последней черты, или, как она сама сказала, до «третьей меры жизни».
Вейнбаум хлопнул себя по коленям:
– Сейчас надо убираться ко всем чертям, как по предписанию атамана Енисейского казачьего войска. Примут черти, а?
– Ты все шутишь, Гриша…
– Безо всяких шуточек, Ада. Но где же наш Рыцарь Мятежной Совести – Гавриил Иванович?
– Дарьюшка удивилась, узнав Гриву, – сказала Ада. – Они, кажется, были в близких отношениях. Он так смутился…
– Она горела как факел, – вспомнил Вейнбаум. – Я бы скорее ее назвал Рыцарем Мятежной Совести.
В сенях послышался шум, будто что-то искали. Крачковский быстро вышел и вскоре вернулся встревоженный. Захватив железный ковшик с кухонного стола, снова ушел. Вернулся не скоро и не один: с ним был Гавриил Грива.
Все молча уставились на него: все лицо горного инженера было в кровавых порезах, одежда и сапоги в грязи.
– Казаки? – тихо спросила Ада.
Грива ничего не ответил.
В крестовом доме братьев Потылицыных – прямо через улицу от дома Юсковых – Дарьюшку встретили перепуганные невестки Григория – Фекла Андриановна, жена Пантелея, и Марья Никаноровна, жена Андрея Андреевича. Одна – высокая, сухая, остроносая, в черном, как монахиня; другая – толстая, неповоротливая, как сытая корова.
Дарьюшку пронесли в горенку Григория с окнами в ограду и уложили на холостяцкую узкую кровать.
– Куда вы меня? Куда? – стонала Дарьюшка, дрожа всем телом и бросая тот же стригущий, отчужденно холодный взгляд на поджарого Григория, осторожного и предупредительного, то на длинную Феклу, то куда-то мимо, в мутное окно с цветочными горшками. – Как я иззябла!..
Фекла Андриановна подсказала, что Дарью надо бы растереть спиртом, в бане бы попарить.
– Простыла она. Гли, какая! У Сумковых ноне топили баню. Сбегай, Марья, узнай. Если остыла баня, дров подкинь в каменку.
– Одной-то мне боязно. Баня-то у них эвон где, у Малтата.
– Идите с Андреем.
– Ишь ты! – вздулась Марья, не трогаясь с места.
– Живо! – подстегнул Григорий, а сам направился к Юсковым.
Вскоре в дом ввалились Юсковы: два Елизара, Александра Панкратьевна и домоводительница Алевтина Карповна.
Елизар Елизарович прошел в горницу, посмотрел на дочь, хмыкнул в бороду и вернулся в избу:
– Добегалась, дура! – И, строго взглянув на жену, пригрозил: – Вот до чего довело твое попустительство и слабохарактерность. У девки дурь через край хлещет, а ты ей потворствовала. И батюшка тоже. Хороша она теперь, смотрите!
Старик Юсков виновато погнулся и, шаркая подошвами, прошел в горенку, а за ним мать Дарьюшки с Алевтиной Карповной.
Елизар Елизарович подступил к Григорию и, глядя в упор, спросил:
– Как соображаешь в дальнейшем?
Григорий охотно ответил:
– Если позволите, пусть останется у нас.
– В каком понятии «останется»?
– Моей женой.
– Я свое слово сказал давно, перемены не будет. Ты для меня, Григорий, как правая рука. Потому – движение у нас определенное, как по большому тракту.
Григорий помалкивал. Что-то насторожило его в состоянии невесты. Пугали ее отчужденно холодные глаза, обрывчатое бормотание, «как у сумасшедшей», не свихнулась ли? Но тут же гнал сомнение; просто Дарьюшка простыла, перепугалась по дороге к дому Ефимии.
– Ну как?
– За счастье почту, Елизар Елизарович.
– С Богом, Гришуха! – обрадовался родитель. – Скажу Алевтине, чтоб икону принесла, и благословлю, как по нашей вере. Пожелаешь, повенчаетесь в городе. Приданое, какое полагается, сготовлено, хоть сейчас возьми. Бумаги на мельницу и вступление в пай уладим в Красноярске. А сейчас медлить нельзя. Последний пароход придет в ту пятницу.
– А здоровье Дарьи Елизаровны?
– Молодое тело живуче, Гришуха. В случае чего, так в большом городе и большие доктора в наличности.
Домоводительницу Алевтину Карповну послал за иконой. Александра Панкратьевна сморкалась в платок:
– Што с ней поделалось-то, Осподи! Меня не признает. Огнем горит; в чем дух держится?
– Не распускай нюни! – прицыкнул Елизар Елизарович. – Она к своей судьбе пришла, радоваться надо. Благословим с легкостью, и жить будут миром и радостью.
Даже старик Юсков, немало повидавший на своем веку, и тот не выдержал церемонии «родительского благословения», поплелся к себе. Да и у Григория ком застрял в глотке от одного взгляда на нареченную. Вышло так, что Елизар Елизарович со старинною иконою в руках и Александра Панкратьевна с зажженною свечою благословили одного жениха в те минуты, когда невеста, то вскакивая на постели, то порываясь сорвать с себя одежды, отбиваясь от костлявых рук Феклы Андриановны, металась, как щука в бредне.
Григорий принял от Елизара Елизаровича нерукотворный образ вместе с самотканым полотенцем и понес поставить в передний угол на божницу. Братан Андрюха подал стул, чтобы подняться к божнице.
– Богородица Пречистая, спаси и сохрани! – раздались голоса по горнице.
Елизар Елизарович, взглянув на Дарьюшку, готов был сам бежать без оглядки, но одолел слабость.
– Душно, душно! – стонала Дарьюшка.
– Потерпи, доченька. Ненаглядуньюшка моя, – утешала мать.
– В баню несите! – приказал Елизар Елизарович. – Самое верное от простуды.
Дарьюшка вскидывала руки, сбивала ногами одеяло.
– Жжет, жжет. Внутри все сгорело. Пить, пить!..
Подносили воду – ни капли не проглотила: до того плотно сжимала зубы и мотала головой.
– Убили, убили!
– Кого убили, Дарьюшка?
– Тимофея убили. Тиму! Я к нему сейчас. Сейчас, сейчас!..
Закутали несчастную в стеганое одеяло и на руках понесли в баню. Парили березовым веником, грудь растирали натертой редькой и до того уходили болящую, что она лишилась сознания.
Призвали престарелую бабку Крутояриху, и та крестила Дарьюшку, нашептывая на ключевую водицу, окропила горницу и постель, чтоб изгнать «нечистую силу».
Когда синь пасмурного рассвета потемнила огонь десятилинейной лампы, Дарьюшка забылась в тяжком сне.
Бабка Крутояриха сунула руку под спину Дарьюшки, порадовала:
– Слава Создателю, жить будет. В пот кинуло. Постель – хоть выжми.
Григорий за ночь не сомкнул глаз, осунулся и почернел. Самому себе не верил, что женился, а тут еще толстуха Марья набралась деревенских слухов, будто бы Дарья сошла с ума, в чем клятвенно заверяли ее Лукерья Зырянова и Ольга-приискательница.
«Так и так везти в город», – успокоил себя Григорий и пошел к тестю.
Говорили мало, пили много. Две бутылки коньяка на двоих и десятка два деловых слов.
Тем временем пробуждение Дарьюшки перепугало Александру Панкратьевну и золовку Григория Феклу Андриановну.
Открыв глаза, Дарьюшка уставилась в потолок и раскатисто захохотала:
– Небо белое-белое!
– Доченька! – запричитала Александра Панкратьевна.
Дарьюшка будто не узнала мать, откачнулась, но потом обрадовалась:
– И ты со мной, мама? Как хорошо! Не жалей, что ушла из второй меры жизни. Я вот все думала, думала: что там осталось, и никак не вспомнила. Ничего там не осталось. И ночь, и снег, и дорога длинная-длинная!..
В доме Боровиковых крестили новорожденного.
Возле аналоя – кедровая лохань с малтатской водицей, налитой с вечера, чтоб степлилась.
Сам Прокопий Веденеевич, свершив службу, посыпал безволосую головенку младенца тополевыми листьями, окунул в лохань и, трижды перекрестив, нарек имя:
– Благослови, еси, Господи, раба Твоего Демида…
Не успела Меланья кинуть в лохань кусочек воска, чтоб узнать, выживет младенец иль нет, как в сенную дверь раздался стук. Все притихли и переглянулись. Голое тельце младенца лежало животиком на широченной ладони Прокопия Веденеевича и исходило криком.
– Кидай листья, кума! – напомнил Прокопий Веденеевич единоверке Лизавете, и та кинула пригоршню листьев в лохань.
– Благослови, еси… – затянул во второй раз Прокопий Веденеевич и, взяв младенца за ноги, погрузил в воду, и тут снова резанул напористый стук, как бы призывающий к ответу.
Меланья тихо ойкнула, промолвив:
– Чую, Филя!
И этот ее испуг моментально сковал Прокопия Веденеевича, и он, машинально расслабив пальцы, выпустил ноги младенца, и тот булькнул в лохань, аж брызнуло.
– Осподи прости! С нами крестная сила! – Выловил из лохани младенца и, не окуная, по обычаю, в третий раз, передал ревущее тельце с рук на руки Лизавете.
В сенную дверь кто-то бухал со всей силы.
Крестясь и шепча нечто невнятное, Меланья вскинула взор на иконы и медленно осела на колени.
Бормотанье молитвы – поспешное, торопливое; сверлящий визг измученного ребенка, босые ноги Лизаветы, не знающей, что ей делать: кутать ли новокрещенного в холстинку или подождать? Сам Прокопий Веденеевич, шаря крючками пальцев в бороде, вышел в переднюю избу. Нянька Анютка забавлялась с двухлетней пухлощекой Маней, ползающей возле красной лавки. По большой избе полоскался голубой рассвет, отпечатав тень от рамы на выскобленной березовой столешне. В окно из ограды глядело широкое лицо.
Сомнения нет: Филин возвернулся!..
Прокопий Веденеевич уставился в окно, как в потусторонний мир, куда он совсем не торопился, но знал, что ему придется все-таки уйти в тот мир. Только бы не сейчас, не в это торжественно-тревожное утро, насыщенное криком нового человека.
– Осподи прости!.. Вразуми мя, Исусе Христе, пребывающий во чертоге Господнем! Вразуми мя!
Филя барабанил в раму:
– Тятенька! Тятенька! Али глухие?!
– Изыди! Изыди, – опомнился Прокопий Веденеевич и, толкнув крашеную дверь, вышел.
Из сумерек прохладных сеней, пахнущих березовыми и полынными вениками, нанизанными на две жерди под крышей, Прокопий Веденеевич, охолонувшись, окликнул:
– Хто там? Ответствуй!
Чего там ответствовать! Видел же собственными глазами. Но надо выиграть время, перевести дух и подождать чуть-чуть, покуда Исус милостивый ниспошлет своего просветления и вразумления.
– Дык я, тятенька! Али не признали?
– Хто ты, сказывай!
– Филимон.
Прокопий Веденеевич схватился за шею, словно в горле дыхание сперло, и, помолчав, снова:
– Какой веры будешь, сказывай!
– Дык праведной. Филаретовой. Тополевого толка, тятенька.
Прокопия Веденеевича осенило: непотребный сын прыгает из веры в веру, что равносильно еретичеству!
– Изыди, мякинное брюхо. Изыди! Али я не благословил тя на пустынность к Елистраху? Али ты не ушел втапоры в тайгу спасать душу, срамник окаянный! Али ты не молился с пустынниками, не радел, яко скрытник Христов, несущий исповедь перед лицом Творца нашего в песнопеньях и в отрешении от суеты земной?
Прокопий Веденеевич напал на торный след…
– Тятенька!.. Напраслина то! Напраслина! Разве можно отторгнуть праведную веру, в какой я на свет народился? Ни в жисть! В тайгу тогда убег, чтоб на войну не идти, со Анчихристовым войском плечо не держать. Сами благословили, тятенька!.. Помилосердствуйте! С лазарету я…
Прокопий Веденеевич топчется возле двери, скребет в бороде, а в башке – ералаш.
– Тятенька… – мычит Филя по ту сторону двери.
– Как благословил тя на пустынность, тако живи, и благодать будет. Спасение твое возле пустынника Елистраха. Их таперича много собралось на заимке Елистраха. За тридцать душ. И хлебушко свой сеют в тайге, и скотину держат.
– Не сподобился, тятенька! Не сподобился! – подвывал Филя, поталкивая дверь.
– Не ломись, грю!
– Дык домой же я возвернулся!
Молчание. Тугое, настороженное.
Прокопий Веденеевич сучит в пальцах седую косичку, а в голове молоточки стукают. Что ж делать? Впустить в дом? У Фили в доме жена, Меланья, и дочь. Ну а что же останется самому Прокопию Веденеевичу? Закуток глинобитной печи? Посрамление за снохачество? Семейная распря, и, кто знает, не поможет ли Филину сосед, Васюха Трубин, недавно вразумивший собственного батюшку-тополевца так, что тот еле жив остался, а теперь вот и хозяйство раскололи на три части!
«Погибель тогда, погибель! – отслаивалось решение. – С Меланьей денной свет увидел; горы сворочу ишшо».
Кипение крови чуть стихло, и Прокопий Веденеевич почувствовал, что теперь он сумеет потягаться не то что с увальнем Филимоном, но если выйдет на него полк, то и тогда не отступит.
Филя напористее поталкивал дверь и звал, напоминал: он же домой возвернулся!
– Сказано: дом твой и приклеть – на заимке Елистраха. Навек так будет. А ежели отринешь веру пустынника, в геенне огненной жариться будешь…
Филя завыл в голос, бормоча, что он не пустынник и веры Филаретовой не отринет и что он «исстрадался, извелся на чужбине и молит тятеньку внять его страждущему голосу и пустить в дом перевести дух от тяжеств».
– Неможно, грю! Неможно! – рубанул тятенька. – Ступай покель в баню и тамо-ка переведи дух. Потом я дам тебе хлеба, одежонку какую, то-се, и ты пойдешь к Елистраху.
– Меланья-то…
– Нету для тя Меланьи, сказываю. Али не прописал тебе: Меланья ко мне прислон держит, как по нашей вере. Младенец вот народился…
– Игде народился?
– Меланья родила, грю! Меланья.
– Осподи прости!.. Откелева?!
– От меня народила, от меня! – бухнул Прокопий Веденеевич и сразу же точно отлетел от сына на сто верст – чужие навек.
Но Филя все еще не верит:
– Разе мыслимо, тятенька?
– Нетопырь! Паскудник! А ишшо держался нашей веры! Али не заповедовали праведники, какие веру сю утвердили, чтоб свершалось тайное раденье рабицы, входящей в дом, со твердью в доме сем?
– С какой «твердью», тятенька?
– Со хозяином, какой дом держит, паскудник! Веры нашей не знаешь, а копыта суешь в дом. Изыди, грю!
– Меланья-то – жена моя, жена!
– Изыди, нечистый дух! Как можешь ты иметь жену, коль пустынник? Изыди! Не доводи до греха. А то схвачу топор… И не стучи более! Худо будет. – И, переведя дух, еще раз напомнил: – Иди таперича в баню и там жди, молись. Приду потом. Да гляди! Не разговаривай с мирскими, не смущай дух – анафема будет.
И тятенька ушел из сеней, нарочито громко хлопнув дверью, чтобы Филя слышал.
– Сусе Христе! Сусе Христе, спаси мя, – бормочет Филя. – И матушку изгнал, и Гаврилу, и Тимоху, и меня таперича… Неможно то, неможно!..
Если бы мог, Филя заорал бы сейчас во все горло, чтоб вся Белая Елань сбежалась в надворье. Пусть бы все знали и видели, как отец встретил сына и как жена-блудница запамятовала собственного мужа.
Но ни стона, ни вопля Филя исторгнуть не может: прихлопнула злосчастная судьбина. И сам не ведает, жив ли?
Вцепился руками в косяк и, опустившись на приступку крыльца, горько заплакал. Не слышал даже, как в ограду вошли трое: урядник Юсков, воинский начальник и староста Лалетин.
Испугался: не за ним ли? Опять сцапают, как дезертира, и морду набьют.
– Ваши благородия! Вчистую я, вчистую! – забормотал Филя, таращась на урядника и воинского начальника и поспешно доставая бумаги из потайного кармана шинели.
– Филимон? Возвернулся? – проговорил урядник. – По болезни иль по ранению?
– Вот гумага, ваше благородие, – навеличивал Филя, сунув уряднику бумагу. – Ноги не ходют, ваши благородия. Как после тифа, значит.
Престарелый воинский начальник из казачьих сотников, усатый и рыхлый, лениво посмотрел бумаги Фили, почмокал губами, будто пережевывая прочитанное, и одарил служивого долгим взглядом. В бумагах-то прописана умственная ущербность!
– М-да-а. Контужен?
– В тифу валялся, ваше благородие.
– М-да-а. В тифу?
– В Христов день свалило. Думал, жизни решусь.
– М-да-а. Что же ты на крыльце? Или дома никого нет?
– Дык-дык тятенька, ваше благородие, не пущает в дом. Стучал – не открывает. Грит: иди к пустынникам в тайгу спасать душу. А разве я пустынник? Оборони Господь! Тополевого толка я, ваше благородие. Батюшка и слушать не стал. И жену мою Меланью со дщерью моей себе взял, и младенец народился, грит. Как же так, ваше благородие? Меланья-то – жена моя.
Из речи Фили воинский начальник ничего не понял.
Выручил урядник:
– Вера у них такая – тополевым толком прозывается, ваше благородие. Как я вам пояснял, значит, этот самый старик, Прокопий Веденеевич, родитель Тимофея Прокопьевича, чистое дело – снохач. Вся Белая Елань про то знает. Никакого стыда не признает и на мирской сходке не бывает.
– Снохач? – промигивался воинский начальник, пытаясь сообразить.
– Так точно.
– Фу, какое свинство!
– Вот и я поясняю, ваше благородие: как можно говорить на сходке про такого старика? – ввернул урядник, памятуя наказ старшего брата: опозорить Боровиковых, а значит, и георгиевского кавалера прапорщика Тимофея Прокопьевича. – Вся деревня на смех подымет. Спросят еще: отец ли он, старик, прапорщику Тимофею, ежели, значит, у них такая грязная вера? Старик и сам от Тимофея отрекся.
– Отрекся, ваше благородие, – поддакнул Филя, хотя и не понял, о чем речь. – Тимоха-то, ваше благородие, чистый выродок, оборотень. Во Смоленске-городе, в лазарете, своими глазами зрил, как он объявился офицером при погонах и генеральскую оружию нес двумя руками, шпагой прозывается.
– Генеральскую оружию?
– Так точно, ваше благородие. Сам зрил. В лазарете генерал Лопарев помер, и на похороны дивизию вывели. Как гроб выносили из лазарета, Тимоха наш будто напереди гроба генеральскую оружию нес, и полковник рядом при золотых погонах.
– Не врешь? – не поверил урядник.
– Истинный Бог! Сам зрил. Ишшо крикнул: «Тимоха, Тимоха!» Да санитар толкнул меня.
– Генерала Лопарева хоронили? – переспросил воинский начальник. – М-да-а! А ну, пройдемте в дом, поговорим со стариком.
Прокопий Веденеевич ругался, призывая все силы преисподней на Анчихристовых слуг, но не помогло: вломились.
– Эт-то еще что за безобразие, старик? – накинулся воинский начальник и давай стыдить, поучать – и такой и сякой, на что старик ответил бранью:
– Веру мою не порушить вам, Анчихристовы слуги! Собаки грязные! Али не вам кипеть в геенне огненной? Али не вас Сатано взденет на рога? Али не у тебя на лбу печатка Анчихриста! – ткнул пальцем в кокарду начальника. – Вижу, вижу! Падалью кормишься, сатано!
– Падалью?! Печатка Сатаны?! Взять его, урядник! Немедленно под конвоем в Каратуз! И протокол составить. Я тебе покажу печатку Сатаны, снохач! Я т-тебе пок-кажу!
– Сам себе показывай, анчихрист, – не сдавался Прокопий Веденеевич, отбиваясь от урядника и старосты.
Связали и потащили в сборню; Филя перекрестился: «Слава Богу! Хоть бы навсегда утартали».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?