Текст книги "Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь"
Автор книги: Алексей Черкасов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 162 страниц) [доступный отрывок для чтения: 52 страниц]
…После сожжения Акулины с младенцем на обширной елани остался торчать огарышек березы, как черный палец проклятия, грозящий небу.
На огарышек по велению старца Филарета прибили осиновую перекладину – и вышел бело-черный крест.
На крест привязали веревками пустынника апостола Елисея: «Не вводи во искушение, собака грязная!» Это ведь Елисей смутил общину, когда сказал, что видел собственными глазами, как на лбу кандальника, приползшего на карачках к становищу общины, торчали рога Сатаны, а потом вдруг спрятались.
Пустынники со старцем-духовником порешили так: пусть Елисей висит на кресте до того часа, когда в общину вернется праведник, какого Бог послал со своим знамением. Если праведник не простит Елисея, тогда его надо сжечь как еретика и пепел развеять по Ишиму-реке.
Для сжигания Елисея припасли сухой хворост и приволокли на волокуше большую копну сена.
За пять суток жития на кресте Елисей до того почернел, будто его коптили, как поморскую воблу, над дымом.
Первые двое суток Елисей пел псалмы и молитвы.
На третьи сутки от неутолимой жажды перехватило горло, и Елисей не то что петь – шипеть не мог.
В ночь на четвертые сутки полоснуло дождем, и Елисей, задрав бороду, напился воды и окреп.
Поднялось солнце, прижгло лысину, и он, как ни силился, ни одной молитвы припомнить не мог – из головы будто все выпарилось, как вода из чугунка на огне.
«Господи, пощади живота мово, отошли солнце в тартарары, прими мя, Сусе!» – бормотал Елисей.
Ни стона, ни жалобы, конечно, никто не слышал. Разве мыслимо вопить Божьему мученику, как той поганой бабе Акулине!
Власяница впилась в тело, но Елисей не чувствовал ее на своей продубленной коже – привычно.
Хвально так-то во имя Исуса принимать мучения. Радость будет на том свете.
На копну сена и на хворост, припасенный для его сжигания, глядел как на благодать. Если бы его подожгли, он бы еще нашел в себе силы затянуть: «Исусе сладкий, Исусе пресладкий, Исусе сладчайший…» – с песнопением отлетела бы душа Елисея на Небеси, ну а там, в рай Божий. Куда еще?
К субботнему молению успокоился. Обвис на кресте, как мешок с костями, и голову уронил на грудь. Успокоение настало. Ни боли в суставах, ни жажды в глотке. Хвально, хоть и помутился рассудок. С Исусом разговаривал, как с пустынником, и благословение принял двумя перстами. Слышал, будто мимо проходили с песнопениями, но никого не видел: глаза глядели в землю, и шея окостенела – башку не поднять.
Мало того, что привязан на крест, так еще и пудовая чугунная гиря оттягивает правую ногу.
Полуночная прохлада остудила тело апостола Елисея, но он ничего не чувствовал: обтерпелся праведник.
Кажется, опять послышалось песнопение?
Гудит земля, поет, ликует!..
«Хвально, хвально! – радуется Елисей. – Отмучился, должно, в земной юдоли, Господи, помилуй мя! Прими мя на Небеси… отверзни врата Господни… аллилуйя…»
Кто-то взял Елисея за бороду.
– Жив али нет, раб Божий?
Елисей таращил помутневшие глаза, но решительно ничего не соображал: где он и что с ним? Может, опять в избе старца Филарета и братья-пустынники, прозываемые апостолами, пытают его каленым железом как еретика, совратившего общину? «Жги его, жги, пречистый Ксенофонт! – слышит Елисей голос Филарета. – Иуде посох пообещал, а он нас всех нечистым духом омрачил. Иуда!» Елисею надо бы крикнуть, что он не еретик, а праведник. Но ему мешают. Кто-то усиленно трясет его за бороду. «Елисей, Елисей?!» – слышит сладостный голос. Может, он на Небеси и святой Петр вытряхивает из его сивой бороды земную пыль? И свечки горят будто. Или то звездочки Божьи? И ангелы со архангелами услаждают его душу райским песнопением? «Хвально так-то, хвально!» И тут же мысль Елисеева угасла, как свеча, задутая ветром.
Елисей глубоко вздохнул и потянулся…
– Преставился раб Божий!
Старец Филарет набожно перекрестился и затянул поминальный псалом.
Лопарев вытаращил глаза на распятого Елисея и машинально, не помня себя, трижды перекрестился щепотью…
Филарет отступил на шаг в сторону и подал знак ладонью своим верным апостолам, чтоб они помалкивали, будто и не видели еретичного кукиша новоявленного пустынника с пачпортом. Сам Лопарев, конечно, не подозревал, какую великую беду навлек на себя щепотью!
– Сымите! – махнул рукою старец.
Тело во власянице сняли с креста, положили на землю возле березы, сложили на груди руки и укрыли сеном. Потом выкопают яму и захоронят Елисея без колоды. Был бы рядом красный лес, как в Поморье, – сосны, пихты, лиственницы, тогда бы выдолбили Елисею колоду-домовину. Но красного леса нет, а из березы колоду не выдолбишь.
Трое пустынников, таких же сивобородых, вечно нечесаных, как и Елисей, остались возле тела петь псалмы.
Возрадовались женщины, особенно белицы и молодухи:
– Мучитель наш помер!
– Иуда окаянный! Так и зырился, так и зырился!
– Кабы не он, Акулину бы не сожгли.
– Это Елисею привиделось, будто в яму к Акулине сиганул нечистый дух в виде белесого дыма.
«Как же порушить дикую крепость? – думал Лопарев, когда после всенощной вернулся со старцем к той же телеге, где его выходила от смерти Ефимия. – Чему они верят, эти люди, пребывающие во тьме и невежестве? Одну сожгли живьем с младенцем, другой на кресте умер. И все во имя Исусово? Во имя святости старой веры? Да что же это за вера?..»
Но где же Ефимия?..
С того дня, как она пришла к нему в рощу, и нарядилась там в сарафан и батистовую кофту, и пропела ему песнь любви, назвала его возлюбленным своим и мужем, он ее не видел. Искал глазами на всенощном моленье – не нашел: мужики заслоняли женщин. И возле распятого Елисея Ефимии не было. Где же она?
Старец Филарет что-то уже чересчур прилипчиво поглядывал на Лопарева, будто впервые видел.
– Возрадовался я, сын мой, – заговорил Филарет, и лицо его посветлело, смягчилось. – Бог послал те пачпорт пустынника, благодать будет!.. Набирай силы, живи… Ежли надумаешь отроков обучать грамоте, и я помогу в том. Писание прозрею. Славно! Бог даст, передам те из рук в руки посох духовника и крест золотой, чтобы не порушилась старая крепость, какую заповедовал нам сохранять мученик Аввакум. Аминь.
Лопарев поклонился старцу: «Если бы мне твой посох, настал бы конец крепости».
– Как теперь жить будешь, раб Божий? В моем ли становище аль перейдешь к пустынникам?
– Мне хорошо было под телегой, отец.
У старца зло сверкнули глаза, чего не заметил Лопарев.
– Как хочешь, так и будет. Семей у нас множество – более шестиста душ. И гурт коров у нас, и два табуна лошадей, и птица всякая. Прибыльно живем, раб Божий. Общиною. Всяк по себе не тащит богатство под свою руку. Общинное достояние. И пропитание у всех едное, из одних сусеков. Такоже проживали в Поморье, с тем в Сибирь пошли. По душе тебе экий порядок?
– По душе, отец.
– Спаси Христос! Опосля того, как Бог послал те пачпорт раба Божьего, можно ли тебе зрить бабу?
Лопарев смутился и ответил глухо:
– Каждый мужчина, отец, от женщины рожден. От Евы отошли первые люди, от тех людей еще люди, а потом и мы народились.
– Благостно глаголешь, – прогудел старец, тяжело опираясь на пастырский посох. – Баба – она тоже тварь Божья. Вот хоша бы Ефимия.
Лопарев вздрогнул, точно от удара. Старец заметил, но виду не подал.
– Что Ефимия?
– Еретичка.
– Еретичка?
– Опеленала, ведьма, сына мово Мокея. Еще в Поморье, когда белицей проживала…
И тут Лопарев услышал от Филарета, как еретичка Ефимия возопила в монастырской келье и к ней явился нечистый, завладел ее душой и телом, а потом… погнал к святому пещернику Амвросию Лексинскому. Пещерник будто отбивался от еретички крестом, бил батогом, но искусительница оборотилась в муху и порчу навела на сухари. И когда Амвросий сожрал сухари, дух вышел из него, «яко вода из дырявой посудины»…
– Сидеть бы еретичке на чепи в каменном подвале с донной водой, – продолжал Филарет, – да сын мой Мокей украл ее от стражи собора. Я-то не ведал, какова она белица! Ох-хо-хо!.. Как узнал, тащить хотел на собор, да Мокей сдурел и уволок ее к морю, и там проживал с ней года за три так. Потом возвернулся ко мне в общину на Сосновку! «Очистилась, грит, Ефимия-то». Эко!.. Бил дурня, да мало.
У Лопарева – холод за плечами. Так вот каков «милостивый старец»!..
– Была ведьма и есть, – долбил старец. – Ни в чох, ни в мох не верует. Псалмы Давидовы и песни Соломоновы, слышь, перекладывает на мирской язык да пишет их в свои тетрадки. Пожег я те тетрадки и клюшкой лупил, чтобы вразумить нечестивку. Ох-хо-хо! Как присоветуешь, гнать ведьму из общины аль на судное моленье выставить?
У Лопарева дух перехватило. Ефимию – на судное моленье? За что? За какие-то песни Соломоновы?
Старец таинственно сообщил:
– У одной бабы, слышь, от нечистого младенец народился о шести пальцах. И рога на лбу пробивались. Сожгли ту бабу. Ведаешь ли?
Лопарев притворился, что ничего не знает.
– Грех! Великий грех был! Елисей-то, который помер, сказывал: нечистый дух по общине ходит кажинную ночь в бабьем обличье. А доглядеть, какая баба, не узрел.
Старец, конечно, намекал на Ефимию.
– Елисею привиделось, что и у меня рога на лбу, – ввернул Лопарев, мучительно соображая, как защитить ее.
– И то! – согласился Филарет.
– А мне вот привиделась Ефимия в светлом сиянии, – соврал Лопарев.
Глаза старца сверкнули, как алмазы.
– Сказывай! Знамение было али как?
– Ночью так, когда в лихорадке лежал, выполз я из-под телеги воды напиться. Вижу: сидит Ефимия вот на этом пне, а вкруг головы сияние.
– Исусе! Баба ведь она, сиречь того – ведьма. Сиянию откуда?
– Жар у меня был…
– И то, – фыркнул старец, ухватившись за свой золотой крест, как спасительный якорь. – Блудница она, блудница!.. Мокей-то без мово благословения проживает с ней. Епитимью наложил на них на семь годов. Ежли за семь годов Ефимия не окажет себя еретичкой, благословлю тогда…
И тут Лопарева осенило:
– Грешно так жить, отец. Ребенок у них народился…
Филарет вздрогнул и выпрямился.
– Откель ведаешь про ребенка?
Лопарев сказал, что видел Ефимию с ребенком…
– Эко! Спрошу Марфу Ларивонову, спрошу! – погрозил какой-то Марфе, сообщив: – Ребенка отобрал я от ведьмы, чтоб не искушала чадо. Отобрал! До исхода епитимьи будет жить чадо со снохой Марфой, бабой Ларивоновой. Да не узришь! Глядь, еретичка опять возле парнишки. И бита была, а неймется!
«За что бита была? За что?» – ныло сердце у Лопарева, и он едва сдерживал себя, чтобы не высказать в глаза старцу всю неприязнь к дикому староверчеству.
Что же придумать? Как спасти Ефимию?!
А старец упрямо бубнит:
– Гореть бы ей на той березе с Акулиной нечестивой, кабы Елисей усмотрел, какая баба оборотнем ходит по общине! Не углядел. Ефимия совратила Акулину-то. Она! И Юскова парня, Семена, совращала, да не углядели.
Лопарев осмелился сказать правду:
– Не верю я, отец, чтобы Ефимия кого-то совращала и что она ведьма. Не верю! Она меня спасла от смерти. Святость в ней великая.
Филарет вытаращил круглые глаза, как белые камушки.
– Святость?!
– Если она спасает людей…
– Совращает, ведьма! Искушает, еретичка.
– Не верю, – твердо ответил Лопарев.
У старца перекосилось лицо от ярости и ноздри раздувались, но он сдержал себя.
– Не ведаешь всего про ведьму-то, не ведаешь!.. Грех-то!..
– Могу я с ней поговорить?
– С ведьмой?!
– С Ефимией.
Старец не сразу собрался с духом, что сказать. Подумал, потеребил бороду, скрипнул:
– Остра на язык, как пчела на жало. То и гляди, ужалит. Веру надо иметь крепкую и руку праведника, чтоб не поддаться искусительнице. Не совратит ли тя с веры-правды?
– Не совратит.
– Это! Молодой ишшо глаголать так-то. Погоди маленько, вот посох отдам тебе и крест золотой, тогда вершить будешь волю Господа Бога нашего и узришь: ведьма ль Ефимия али праведница.
– Если она ведьма, как же тогда она стала женою Мокея, вашего сына?
– Не жена, не жена! – отмахнулся старец.
– Как же можно жить ей с Мокеем, если она не жена?
– Неможно! Отторгну, яко тать от овна. И так не шла за моей телегой! Не шла, не шла! Вот под этой телегой скарб паскудницы!
Старец указал на ту самую телегу, под которой скрывался Лопарев во время лихорадки. Так вот куда определил его старец!
– Мне хорошо было под этой телегой. Выздоровел, видите? Ели бы Ефимия была ведьма, разве бы она спасала людей от болезней?
Завязь четвертаяЧто за люди? Чем они живут? Лопарев надумал побывать у Юсковых и узнать, где же Ефимия?
Мимо шла молодуха в черном платке. На плечах – гнутое коромысло и деревянные ведра с водой. Поклонилась Лопареву, торопливо проговорив:
– Спаси Христос, – и как бы невзначай резанула игривыми карими глазами.
Лопарев спросил:
– Где тут становище Юсковых?
Молодуха испугалась, плеснула воду и тихо ответила:
– За кузней Микулы. Вот там, где березы, Юсковых становище.
И пошла дальше, придерживая руками дужки ведер.
Табунок горластых ребятишек окружил гнеденького жеребенка. Не тот ли жеребенок? Кто-то из ребятишек крикнул: «Барин!» – и все разом, как воробьи, разлетелись в разные стороны, мелькая голыми пятками. И жеребенок убежал.
Лопотали реденькие березы, а кругом, куда ни глянешь, торчали пни, оплывшие розово-желтой пеной вешнего сока. Совсем недавно здесь шумела березовая роща. И вот наехали люди, облюбовали рощу и начали строиться. Почти над каждой землянкой возвышается березовый сруб с квадратными оконцами. Некоторые из оконцев затянуты пленками из брюшины – тонкой махровой оболочкой, выстилающей изнутри брюшную полость. Ее осторожно отдирали, вымачивали, промывали и натягивали для просушки на столешню.
Поодаль – три пригона для скота, обнесенные березовыми жердями. В степи виднеются стога сена. Всюду добротные телеги на железном ходу, продегтяренная сбруя, костры с таганами и печурками, поленницы березовых дров. Возле одной землянки, под навесом из жердей, соорудили мельницу на конном приводе. Пара лошадей ходила по кругу – мололи зерно. Тут же устроена сушилка для зерна с глинобитной печью. Мужики что-то мастерили – ладили сани, что ли. Возле землянок суетились бабы, старухи, ребятишки. У трех избушек, под навесами из жердей с накиданным сеном, стояли кросна и бабы ткали холст. Вот двое бородачей шорничают, а у другой землянки на самодельном станке мнут кожи. Возле кузницы, построенной из березовых бревен, два мужика натягивают железную шину на дубовое колесо.
Лопарев остановился, пожелал мужикам доброго здоровья.
Мужики разом поднялись, поклонились в пояс:
– Спаси тя Христос, барин.
Точно так же когда-то юного Лопарева приветствовали крепостные мужики, когда он наведывался в именье отца.
– Я не барин, люди.
– Были на моленье-то, были. Пустынник таперича. Пачпорт Господь послал.
Лопарев смутился и глухо ответил, что явился в общину не с пачпортом пустынника, а в кандалах.
Один из мужиков низко поклонился.
– За кандалы – земной поклон тебе, праведник. Сказывал наш духовник, на царя будто поднялись охицеры и солдаты во граде-блуде. Славно то! И я бы пошел на царя с топором.
– Настанет еще время, – сказал Лопарев.
– Дай-то Бог! Одно восстанье порешил Анчихрист, другое объявится. И с топорами пойдут, и с ружьями.
Из кузницы вышел Микула. Рыжая борода горит на солнце, как золотой оклад иконы.
– Спаси Христос! – поклонился Лопареву. – Про восстанье, слышу, толкуете. Дай-то Бог! Всей общиной пошли бы, чтобы порушить крепостную неволю да престол царя-анчихриста.
Лопарев залюбовался: какой же богатырь этот Микула. Плечи – руками не охватишь. Глаза молодые, пронзительные.
– С тобой бы, Микула, не страшно на эскадрон кинуться.
– Чаво там, – осклабился Микула. – За вольную волюшку, барин, и башки не жалко. Да вот проехали мы с общиной всю Расею, почитай, а не слыхивали, чтоб где-то народ топоры точил да в кузнях шашки ковал. Живут, яко кроты слепые, да хрип гнут на барщине-дворянщине аль на подрядчиков. На Волге видывали лямочников – бурлаками прозываются. Барки тянут купеческие, опосля того зелье хлобыстают да песни орут на всю Волгу, яко свиньи. Люди то аль нет? Где у них прозренье, злоба? Нету ни прозренья, ни злобы. Ярмо укатало.
– Укатало, укатало, – подхватили бородачи.
К кузнице подошли еще мужики. Кто-то придвинул Лопареву березовую чурку, и он сел. Микула попросил рассказать народу про восстание, какое свершилось в Петербурге: с чего началось и как царское войско подавило то восстание.
– Не бойся, барин, – предупредил Микула. – Из нашей общины слово не убежит, с нами останется. Могут огнем пожечь всех, а человека из общины не вымут.
Лопарев долго говорил, как вступил в тайное общество «Союза благоденствия», а потом в Северное, как собирались на тайные сходки, обсуждали конституцию для народа, какую хотели объявить, если бы восстание удалось, и что по той конституции крестьяне освобождались от помещичьей крепости, престол упразднялся и что установили бы парламент с народными министрами.
Микула слушал и вдруг перебил Лопарева:
– Вот бы тут и объявиться Стеньке Разину!
Глядя на Микулу и на всех мужиков, рассуждающих толково, Лопарев невольно подумал: как же эти мужики могли поверить, что шестипалый младенец Акулины от нечистого?
– Кабы такую силу, как у Наполеона была, – заметил один из мужиков, в суконной однорядке, пожилой бородач, но еще не старик, хотя голова усеялась проседью, – тогда бы и царю не устоять. Эх и силища шла с Наполеоном!.. Маршалы с генералами у него башковитые, зело борзо! Огнь-пламя!
– Негоже, Третьяк, – возразил Микула. – Наполеона поганого хрещеная Русь не примет, скажу. Кабы Кутузова на нашу сторону али Суворова с войском!
Лопарев пристально поглядел на мужика в суконной однорядке. Нос ястребиный, гнутый, а черными глазами так и стрижет. Так вот он каков дядя Ефимии, Третьяк.
Третьяк поклонился.
– Спрашивали, барин, про становище Юсковых. Милости просим. – И еще раз поклонился.
Лопареву показалось, что Третьяк усмехнулся в свою кудрявую седеющую бороду.
Когда отошли от кузницы, Третьяк спросил:
– Который вам год, барин?
– Двадцать семь.
– Из князей, должно?
Лопарев подумал: «Хитер Третьяк! Знает же, что не из князей, а спрашивает».
– Каторжник, опричь того государственный преступник, лишенный чина и сословного званья. Другого званья не имею пожизненно, – ответил Лопарев, приноравливаясь к языку Третьяка.
Третьяк усмехнулся, поблескивая черными глазами:
– Со мною, барин, глаголать можно, как от сердца к сердцу. Потому: принял вас, яко брата. Я вить тоже из кандальников, опричь того государственный преступник. Не сносить бы мне башки, кабы Наполеон в Москву не заявился. Служил я в кутузовском войске, в Семеновском гренадерском полку. Возле Смоленска заковали меня в кандалы и отправили в Москву на следствие. Потом в Петербург повезли бы, зело борзо!.. Подбивал солдат на восстанье. Самое время было, барин, чтоб потрошить Расею. Кабы восстанье свершилось да Наполеон помог бы тому, не устоял бы престол. Не вышло того восстанья, зело борзо! Народ хоша и в кабале, а за Русь на смерть пошел. Отчего так? Не разумею. А по мне – хоть бы всю Расею под топор, не жалко, коль нету в ней вольной волюшки. Мой дед, Данилов, в стрельцах ходил, а волю так и не добыл. Все кабала да холопство! И за ту Расею на смерть идти? Князья да дворяне, да царская челядь вино пьют, заморскими игрищами тешатся, а народ стонет. Тако ли, барин?
Ноздри Третьяка раздулись, как у хищной рыси, и весь он подобрался, вытянулся, твердо и жестко вышагивая в яловых продегтяренных сапогах.
– Волю завоевывать надо без Наполеона, – ответил Лопарев. – Иноземного ига русский народ не примет.
Третьяк упрямо возразил:
– Не было бы ига, барин, Наполеон и так ушел бы из Расеи. Какая ему тут прибыль? Кабы войско наше поднялось супротив царя, как мы замышляли, и Наполеону прижгли бы пятки. Потому вся Расея огнем бы занялась! Так думали свершить. Не вышло того, зело борзо. На тайном сборе в Смоленске взяли нас, грешных, числом в осьмдесят душ, со унтерами, со поручиком Лехвириевым. Из дворян такоже, да в разоре именье было. Брательники прокутили да на ветер пустили. Умнущий поручик был! Не дался в руки. Двух порубил шашкой и сам ткнул себе шашку в сердце. А нас, грешных, скрутили, а потом и в цепи заковали, в Москву повезли, чтобы пытать, где таится гнездо наше. Кабы проведали, порешили бы Преображенский монастырь, да Наполеон занял Москву…
Третьяк остановился возле изгороди в три жерди. За изгородью – избушки четыре. Не полуземлянки, а настоящие избушки из березовых бревен. Рядом шептались тенистые березы. На шестах – рыболовные сети, перевернутая вверх дном лодка-долбленка, какие-то чаны. Возле чанов на жердях просушивались сырые кожи, бараньи овчины, еще не черненные и не дубленные. Поодаль – телеги, рыдваны, два навеса.
Возле чанов стояли три женщины с ребятишками. У первой избы горбился бородатый старик, щупленький, в холщовой рубахе под синим кушаком, в мокроступах. Третьяк назвал его большаком становища, Данилой Юсковым.
На старшей дочери Юскова женат был Третьяк и тоже носил фамилию Юскова, пояснив, что свою фамилию пришлось запамятовать: в бегах числится. «В нашем становище, – говорил Третьяк, – девять мужиков, одна старуха, семь жен, три белицы на выданье, два парня, вдовец Михайла, жену которого, Акулину, огню предали».
Как узнал Лопарев, из девяти мужиков, проживающих под Юсковой фамилией, только трое настоящие Юсковы. Остальные – беглые люди, кандальники, фамилии свои запамятовали на веки вечные, что и посоветовал Третьяк сделать Лопареву.
– Филаретушка фыркает ноздрями на наше становище, да сила у нас немалая, – обмолвился Третьяк. – А главное – Микула-кузнец. Наикрепчайший праведник и тоже под фамилией Юскова. Втапоры двум жандармам башку проломил!
Все это сказано как бы между прочим, мимоходом, покуда Лопарев здоровался со старцем, еще с двумя мужиками и курчавым синеглазым молодым вдовцом Михайлой.
Данило Юсков пригласил гостя в избу.
Первое, что бросилось в глаза Лопареву, – богатая рухлядь. На полу дорогие ковры, и стены увешаны коврами. На одном из ковров – курковые ружья, окованные сталью рогатины, с какими на тяжелого зверя охотятся. Стол застлан скатертью. Вместо лавок и лежанок – высоченные сундуки, покрытые коврами. И в сундуках, надо думать, немало рухляди.
Старец Данило позвал в избу двух баб, и те стали собирать на стол, ничуть не стесняясь Лопарева и не пряча глаз. В открытую дверь уставились ребятишки, и никто их не гнал батогом.
Третьяк по знаку старца зажег свечи на божнице, потом пригласил Лопарева на малую молитву, и все, как по уговору, стали на колени, помолились, а тогда уже Данило усадил гостя в красный угол.
– Нету у нас той лютости, как у духовника, – сказал Третьяк, усевшись рядом с Лопаревым. – Бог, Он завсегда еси не втуне, а в ребрах.
Данило Юсков хихикнул в реденькую бородку:
– Про Бога памятуй, сиречь того – про себя не забывай.
Михайла, чубатый красивый парень, еще не переживший каменеющего на сердце горя утраты жены Акулины с младенцем, спросил у Лопарева, многих ли офицеров в кандалы заковали и на каторгу отправили?
Лопарев ответил, невольно подумав, что в становище Юсковых известны все подробности про восстание на Сенатской площади и что Ефимия предана Юсковым и душою и телом…
В избу вошел совсем молодой парень, безбородый, кудрявый, принес лагун вина. Третьяк назвал его Семеном и сказал, что отец Семена еще десять лет назад пропал без вести в Студеном море. Как ушел на промысел, так и не вернулся.
Данило заговорил про Енисей, куда еще прошлой осенью уехал сын Данилы Поликарп с Мокеем Филаретовым и с другими единоверцами.
– Толкуют: Енисей – река дивная, рыбная, невиданной благости и пустынности, – говорил Третьяк. – Живут там наши единоверцы в тайге будто. Лесу там – хоромы строить можно. И от царя не близко – не дотянется. Туда и мы поедем, чтоб корни пустить в землю сибирскую. На вольной земле жить можно, барин. И хлеб сеять, и в тайге зверя промышлять, и золото, толкуют, есть на малых реках, какие текут в Енисей. Таперича и ты с нами, праведник. Бог послал те пачпорт пустынника.
– Благостно, благостно, – поддакнул Данило.
В который раз Лопареву напоминают о пачпорте! Не смеются ли над ним Третьяк со старцем Данилой? И откуда Ефимия взяла тот пачпорт? Не от Юсковых ли? Уж больно хитер дядя! И глаз цыганский, черный, и в заговорщиках побывал.
Вино разлили в серебряные кубки. Из таких кубков пивали бояре да стрельцы.
Не зря Филарет обмолвился: «Воровской дуван везут». Малую долю, наверное, положили на алтарь раскольничьего собора, ну а себе – сокровища, драгоценности, золото. И вот бегут в Сибирь с воровским дуваном под прикрытием Филаретовой общины.
Догадка Лопарева подтвердилась, когда Третьяк сказал, что вся сила «жить единым духом, чтоб не допустить подушной переписи и тем паче вопросов, кто и откуда попал в общину».
Михайла-вдовец не удержался:
– Оттого и Акулину сожгли, от «единого духа»! Кабы Микула не помогал Ларивону…
– Молчи, дурак! – осадил Данило.
– За что сожгли-то, барин? Слышали? – Синие глаза Михайлы жалостливо помигивали. – Шестипалый, сказали. От нечистого-де…
– Молчи, грю, в застолье, – оборвал Данило.
– Зело борзо! – крякнул Третьяк.
Михайла хотел уйти, да Третьяк удержал.
Лопарев слушал и молчал, поглядывая то на одного, то на другого.
– Оказия вышла такая, зело борзо, – начал Третьяк издалека, предварительно глянув в оконце: нет ли кого чужого в ограде становища. – Должно, слышали вопль Акулины? Про шестипалого младенца что толковать! Каких бабы не родют. И слепых, и горбатых, и ноги у которых срослись в кучу. От уродства то, зело борзо! Все знаем, барин. Да вот апостолы-пустынники, какие суд и веру держат при самом Филарете, смуту навели: в Юсковом становище, мол, нечистый народился. Особливо старался Елисей, какой ноне сдох на кресте. Узрил, будто Акулина тайно якшается со нечистым, и всю общину на то подбил со благословенья Филарета. Мало ли в общине голытьбы да верижников? Только и ведают, что лоб пальцем долбить, а на работу квелые, зело борзо. Зазорно им, что в Юсковом становище всего вдосталь и живут, как единый перст – не разымешь. Вот и порешил Филаретушка вывернуть Юсковых через ту Акулину.
– Такоже! Такоже! – подтвердил Данило.
– Не сидели бы в застолье, барин, кабы не дали Акулину, – подвел итог Третьяк. – Три ночи думали так и эдак. Сна лишились. А верижники с ружьями обложили все наше становище. Жди огня-пламя! Зело борзо!
– Такоже. Такоже, – кивал Данило.
– Надумали тогда: стерпеть, и Микулу выбрали, чтоб помог вязать Акулину, яко блудницу и нечестивку.
Лопарев отодвинул кубок вина…
– Суди сам, барин, – продолжал Третьяк, – в нашем Юсковом становище – шестеро каторжных, беглых. А всего в общине за пятьдесят беглых, опричь холопов, какие ушли от помещиков. Когда мы едем общиною, к нам подступу нет. Из Поморья общиной вышли; держимся старой веры, печати и спроса Анчихристова не признаем! Держали нас на Волге и в Перми, а потом – идите, зело борзо, паче того – в Сибирь. Дале гнать некуда. Ну а если по семьям стали бы перебирать?..
Лопарев подумал: многих бы заковали в кандалы!.. Ну а сам он разве не беглый каторжник?
Неспроста Ефимия удержала его в ту ночь возле телеги, не дала ввязаться в судное моленье. И что бы он мог сделать, Лопарев, одни против сотен фанатиков?
«Четвертым гореть тогда!..»
И спросил про Ефимию: где она сейчас?
Третьяк подумал, прищурился:
– И я не зрил благостную на всенощном моленье, зело борзо!
– Не было, не было, – сказал Данило.
Михайла-вдовец угрюмо заметил:
– Может, на костылях висит?
Третьяк вздрогнул и выпрямился:
– Спаси Христос!
Данило тоже перекрестился.
– Бабы, идите отсель! Живо!
Бабы тотчас ушли из избы.
Лопарев поинтересовался: что еще за костыли?
– Филаретовы, – ответил Третьяк. – В избе у него в стене костыли набиты, во какие. К тем костылям веревками привязывают еретика, когда тайный спрос вершат апостолы Филаретовы. Ох-хо-хо!
Лопарев вспыхнул:
– Кто дал право Филарету вершить подобные судные спросы?
– Тихо, Александра, тихо! – урезонил Третьяк. – Экий порядок с Поморья тащим. Филарет-то – духовник собора!.. И апостолов из пустынников набрал, чтоб держать крепость веры. И всю общину в страхе держит – не пискни, огнем сожгут. Может, порушим ишшо крепость Филаретову. Потому: Сибирь – не Поморье!
Данило Юсков перепугался, замахал руками:
– Негоже, негоже, Третьяк! Филаретушка – святитель наш многомилостивый!..
– Чаво там! – отмахнулся Третьяк. – С Александрой толковать можно в открытую, зело борзо. Не из верижников!
– Один Бог ведает.
Лопарев заверил, что с ним можно говорить в открытую, и что он не принимает крепость, и даже готов высказать это на собрании общинников, чтоб укоротить руки Филарета.
– До рук далеко, Александра, – вздохнул Третьяк. – Дай до Енисея доползти, а там…
Третьяк недосказал, что будет «там», но Лопарев догадался и, вспомнив разговор с Филаретом про Ефимию, сказал о нем. Все слушали внимательно.
– Беда, должно, беда! – охнул Данило. – Филаретушка и сына свово Мокея потому отправил на Енисей, чтоб извести благостную!..
– За что извести? За что? – не понимал Лопарев.
Третьяк выпил вина, попросил Семена наполнить кубки, а тогда пояснил:
– Сказ короткий, Александра. Филаретушка чует, как земля у него из-под ног уходит. Зубами душу не удержишь, зело борзо! Такоже. И крепость Филаретова скоро лопнет – народ Сибирью дохнул, а не Поморьем верижным.
– Но при чем же здесь Ефимия?
Третьяк помигал на Лопарева, удивился:
– Али не говорила Ефимия, как ее в Поморье еретичкой объявили и на пытку в собор вели?
– Так ведь это же было в Поморье!
– Много надо сказывать, Александра, – покачал головой Третьяк. – Тут ведь какая тайна? Мокей-то, сын Филаретов, силища невиданная, зело борзо! За Ефимию он и самому Филарету башку оторвет.
– Такоже, – кивнул Данило.
– Вот и нашла коса на камень. Порешить Ефимию – порешить Мокея. А тут еще в Поморье заявилось царское войско, не до Ефимии!.. Филипповцы пожгли себя, а Филарет с общиной в побег ударились, и мы с ними. Едем вот, зело борзо!.. Тут и пронюхал Филаретушка, что в Юсковском становище нету для него опоры, а поруха будет. Мало того: Ефимия в самом становище духовника – совсем беда. Знали мы: кабы Акулина на тайном спросе, когда висела на костылях, назвала Ефимию как искусительницу, не жить бы Ефимии!.. Да мы наказали: смерть прими, а благостную, которая ребенка твово приняла да сокрыла, что он шестипалый, вздохом не почерни!
– Такоже. Такоже, – кудахтал захмелевший Данило. – Благостную оборони Бог хулить.
Лопарев задумался. Что-то тяжкое, тревожное прищемило сердце.
– Не может быть! Не может быть! – проговорил он, сжимая голову ладонями. – За что? За что?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?