Читать книгу "Хроника дождливого вечера"
Автор книги: Алексей Федоров
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Алексей Фёдоров
Хроника дождливого вечера


© Фёдоров А.Ю., 2024
© Издательство «У Никитских ворот», серия, 2024

ФЁДОРОВ АЛЕКСЕЙ ЮРЬЕВИЧ родился в Москве в 1980 году. Окончил Московскую медицинскую академию им. И.М. Сеченова, сердечно-сосудистый хирург, кандидат медицинских наук. Участник ЛитО «Пиитер», г. Санкт-Петербург. Публиковался в журналах «Зинзивер», «Плавучий мост». Автор нескольких книг в стиле нон-фикшн и художественной прозы.
I. Перед дождём
«Хроника дождливого вечера в штате Мэн…»
Хроника дождливого вечера в штате Мэн
начинается с запаха сырой коры.
Ингрид вытаскивает руку Джона из-под колен,
разгромно ведут «Орлы».
В соседней комнате шипит допотопный блюз,
и, кажется, это он моросит, не дождь.
Вороны мокры. В длинном пончо поверх рейтуз
бредёт грустный индейский вождь.
Дальнобойщики по рациям матерят
погоду, конгресс, бейсбол,
налоги, полицию, поросят,
помехи от магнитол.
Туман, надвигающийся стеной,
съедает кабриолет.
И кто-то на небе, расстроенный и смурной,
с утра экономит свет.
Эбби Джеймс
Эбби Джеймс добился всего так быстро
без знакомств, без связей: «Они вредят», —
говорит он, прикуривая Montecristo,
пока Porsche пробивается в левый ряд.
Эбби Джеймс красив, хорошо одет,
для своих тридцати четырёх идеально сложен,
«Алкоголь никогда не идёт во вред», —
говорит он, но с ромом стал осторожен.
Мама в трубку иногда еще скажет baby,
и он морщится, как подросток, что задумал бунт,
не потому что зол, просто в Money Web’e
котировки вот-вот упадут на пункт.
Эбби Джеймс женат, у них с Мери двое,
он целует их вечером перед сном,
иногда через день, если Walker Johnnie
заставляет оставить дом.
Эбби Джеймс расчётлив, как любой делец,
его активы прозрачны, когда на трендах тень,
он спокойно удваивает любой конец
и утраивает – в хороший день.
Эбби Джеймс с утра проверяет почту,
из машины смотрит, как жизнь бежит:
Эбби Джеймс не делает то, что хочет,
и себе не принадлежит.
«Иероглиф улиц меня от центра…»
Иероглиф улиц меня от центра
вывел к дому, не попросив ни цента.
Дождь утих. Лишь большая воронья стая
шелестела в листве, её листая.
День прошёл, как финал непростого матча.
Возвышался фонарь корабельной мачтой.
Ненасытно прожектор по небу шарил,
находя и теряя воздушный шарик.
Я поднялся к себе и, не раздеваясь,
лёг, всем телом тебя касаясь.
И тянулся из форточки приоткрытой
воздух, свежий и ядовитый.
«Ночь, туман, немного сыро…»
Ночь, туман, немного сыро,
фрукты и стакан вина,
холст с вершинами Памира
облупился, как стена.
Город спит, в разгаре лето,
зарождается гроза,
и мигают жёлтым светом
светофоровы глаза.
Сохнет мамина фиалка,
обделённая водой.
Мимо едет поливалка,
слой стирая вековой.
Устаревшую приманку
в ночь бросает ловелас.
Ход событий наизнанку
выворачивает нас.
«Ничего не происходит…»
Ничего не происходит,
человек к стеклу приник,
перекрёсток переходит
одинокий дождевик.
Перепад высоток пьяных,
шпиль царапает глаза,
в зоопарке обезьяны,
и метро всем этим за.
Выпьем, няня, где же кружка,
где хорошее вино?
Гром шарахнет, словно пушка
или рыба в домино.
Вечер душу раскурочит,
ветер тучи гонит прочь,
и косой, неровный почерк
перемалывает ночь.
«Ночной трамвай маршрута номер три…»
Ночной трамвай маршрута номер три,
ты разрезаешь город изнутри.
Скользишь колёсами по двум тупым ножам
и подбираешь сонных горожан.
Включу воспоминаний патефон,
и пусть летит, качается вагон,
пусть за окном мерцают фонари,
ночной трамвай маршрута номер три.
Греми доспехами, ныряй в сырой туман,
звени, как полный мелочи карман.
Притормози у тусклого огня
и в темноту высаживай меня.
1986
Серый асфальт и дождь,
очередь за вином,
сразу не разберёшь,
какой тебе нужен дом.
Времени атрибут —
кожаный дипломат.
«В руки одну дают», —
спереди говорят.
Кто-то успел уснуть,
авоськой упав с плеча
на клумбу, которой суть
покрышка от тягача.
С пенкой вода в ручье,
стекающем с крыши, сквозь
трубу, водосточнее
которой здесь не нашлось.
«Ты удивишься, что Балчуг – остров…»
Ты удивишься, что Балчуг – остров,
и не подходит под пункты ГОСТа
за близость от крепостного рва.
Арбат – арба, и орда – Ордынка,
и что славянского дно суглинка —
меряне, вятичи, татарва.
Что первый – Минин, второй – Пожарский,
и в том киоске на Пролетарской
по-прежнему жироточит гриль.
Года идут, тяжело смириться,
что впереди их примерно тридцать
и нас (наверно) сдадут в утиль.
«Войди в лютеранскую кирху…»
Войди в лютеранскую кирху
Введенского кладбища, где
напоминает пробирку
электросвеча на стене.
Ни ладана здесь, ни хора,
немецкая строгость, и
на статуе Мельхиора
играют её огни.
Мерцают, морозу внемля,
и не осветят следа
ступивших на эту землю
оставшихся навсегда.
«Фамилия у подкидыша корнями из…»
Фамилия у подкидыша корнями из:
замусоленных папок, листов печатных,
полустёртых букв, разрешений, виз,
справок, дел
и гражданских актов.
Фамилия у подкидыша, как пароль,
открывающий двери в мир,
но не подходящий
миру. Как термометр,
всегда показывающий ноль,
шифр, код, от чужой квартиры
ключ, который судьба дала
тому, кто вечером, собираясь
в канцелярии,
чтобы скорей завершить дела,
написал «Иванов»
и ушёл,
ругаясь.
«Не сдаётся седьмой батальон…»
Не сдаётся седьмой батальон,
мама варит грибной бульон,
бьёт заштопанный барабан,
бумерангом летит банан.
Третий час семь солдат и с ними
кот игрушечный мягкий синий
защищают от человека
дом из старой коробки «Лего».
До последнего скрипа пластика,
до прямого удара ластиком.
«Слово из детства – микрорайон…»
Слово из детства – микрорайон,
конечная у ларька,
спешащий по улице почтальон,
за ним – река.
Уже у стекляшки стоит народ —
дают кефир,
как будто мне память передаёт
прямой эфир.
С разбега вскочу на велосипед
и по мосту
уеду в поля, пропущу обед,
намочу Манту.
«Выйдешь в город, похожий на все другие…»
Выйдешь в город, похожий на все другие,
c колокольней, вколоченной посредине.
В нос ударит забытый, такой же резкий,
запах. Но аргумент не веский.
Лишь мозаика в старом панно вокзала,
словно зубы гнилые, повылезала.
Всё как прежде. Сморкаешься от досады —
это знак, спасающий от засады.
Даже в центре на клумбах кусты малины
и на каждый ботинок хватает глины.
И в фонтане купаются, год за годом
становящемся дачным водопроводом.
А под вечер придёт с глушаком прожжённым
жёлтый ПАЗик, на крыше баллон тяжёлый.
И уедешь. Как будто ты здесь и не был.
Только в зеркале – небо, небо, небо….
«Керосинка, дай огня…»
Керосинка, дай огня
на окраине райцентра,
далеко от эпицентра
остывающего дня.
Два притопа и прихлоп,
и окрошка на кефире,
интернет висит в эфире,
игнорируя лэптоп.
Дед идёт снимать с гвоздей
запылившиеся снасти.
Ускользнём из волчьей пасти
электронных новостей.
Через поле, через лес
мы несём червей в бидоне
и видны как на ладони
космонавтам МКС.
«В сердце этого города…»
В сердце этого города
посиневший рубец реки,
в чей рукав из-за холода
не просунешь руки.
Флаг бесцветным инкогнито
обнимает флагшток.
Как носок. Только вряд ли кто
водружает носок.
Рынок с запахом творога,
шум торговых рядов.
И букеты недорого
из промёрзших цветов.
Утонуть в неизвестности,
жить как в старом кино —
идеальнее местности
я не видел давно.
«Где нет меня, сутулый старый дом…»
Где нет меня, сутулый старый дом,
бурьяном съеден палисад, и в нём
скелет велосипеда.
У ставней разбортированный край,
холодный ветер мучает сарай,
гниёт «Победа».
Сюда приехав, чувствуешь спиной,
как сумерки приходят за тобой,
пусты террасы.
И время здесь стоит на всех часах
и оживает в редких голосах
и звуках трассы.
Сосед с утра бутылку разобьёт
и, выбежав на неокрепший лёд,
истошно крикнет.
Пространство всколыхнётся и замрёт,
ведь тишина здесь не перестаёт —
и слух привыкнет.
«Электронная очередь, что же ты делаешь с ней…»
Электронная очередь, что же ты делаешь с ней,
сероокой, морозной, печальной Россией моей.
Разрушая годами сидевший в печёнках уклад,
равнодушным плевком выдаёт мне талон автомат.
Где теперь познавать этот ворох житейских забот,
от которых душа поперхнётся и вдруг запоёт,
лишь услышишь от рядом стоящего: «Ну, проходи!»
словно гимн возносящего: «Очередь вся позади!»
Не наполнить копилку семейных историй и драм,
где шаги нам теперь отмеряют по номерам.
Кто тут крайний? Мне только спросить!
Но молчанье в ответ.
Я сижу и сжимаю в руке электронный билет.
Таруса
На улицах твоих чуть моросит —
там ящик «Почта» всех перевисит.
Штакетника кривого стройный ряд,
и куры под колёса норовят.
Ползёт змеёй могучая река,
ей яблоко снимают с языка.
Наличники, отличники труда,
всё умиряет тихая вода.
И в самом живописном уголке
отшельница гуляет по реке.
МСК – СПб
МСК —
СПб
Тоска
СВ
Чай
Сон
Туман
Перрон
Вокзал
Переход
Кафе
Бутерброд
Слова
Строка
Нева
Река
Крепость
Залп
Музей
Зал
Рюмочная
Стопочная
Плед
Канал
Спас
На крови
Джаз
Воробьи
Гостиный
Двор
Вокзал
Разговор
Стрела
Резка
СПб —
МСК.
Феодосия
Мы тебя изучали по звукам цикад
и по запаху моря.
Ты легла там, где ветры степные гудят
гуляй-поля.
Улиц сети, заброшенные с корабля,
вдоль перрона,
и гора с телевышкой венчает тебя,
как корона.
Говорят, корабли у причала терял
враг заклятый,
не с твоих ли штормов Айвазян рисовал
вал девятый?
Парус, волны, спокойствие, тихий напев,
отцветают фисташки,
взгляд боится удариться, только взлетев,
с пятиэтажки.
Калининград
И если есть у Родины края,
то здесь они песчаны. Воронья
не видно. На помойках – чайки.
Сюда приехав, думаешь о том,
как прикрутить покрепче, чтоб потом
нечаянно не отвернулись гайки.
Прозрачный воздух по-альпийски свеж,
и кажется, что это – зарубеж
с зубным налётом нашего уклада.
Но округлившиеся на церквях кресты,
асфальт и люди выдают, что ты
ещё в лучах отеческого взгляда.
Когда земля уходит из-под ног,
то здесь это бывает, дайте срок,
с завидным постоянством мазохиста.
Лишь прилетев, торопишься к Косе,
и там, на край песчаника присев,
ополоснуть себя раствором чистым.
Дорога резко вывернет сустав,
от ног моих настойчивых устав,
и выведет меня на побережье.
К волнам, что не подкатывают зря,
сжимают горло, душу бороздя,
но слёз не вызывают так, как прежде.
«Среди Земли есть местность без зимы…»
Среди Земли есть местность без зимы
с закатом всех оттенков базилика:
у межсезонья серая туника,
но хочется с собою взять взаймы
кусочек неба – средство от хандры,
и солнце на пожизненную ренту.
К своей суровой трети континента
вернувшись, раздавать дары.
Кому-то дать люцерну из Шабли,
другому – апельсиновую ветку,
как будто доставая трафаретку
инопланетной матрицы Земли.
И, веселя рождественский народ,
на снег охапку мандаринов бросить —
так путник ещё с древности приносит
в холодный край тепло других широт.
«В этом городе ураганы треплют крыши который…»
В этом городе ураганы треплют крыши который
год, пальмы, мокрые великаны, учатся танцевать
фокстрот, берег – сажень косая, миля, не морская,
здесь океан знает прелесть ночного штиля, терпит
жилистый ураган, проходя по периметру порта,
пароходы дают гудок, и летят на правах эскорта
чайки с запада на восток, утром на берегу художник
смотрит в воду, вдыхает бриз, ждёт, когда ураган —
безбожник бросит чёрное небо вниз, кто приедет
сюда, рискует сны и чувства продать ветрам… Если
всё это существует, обязательно буду там.
«Вот всегда она такая…»
Вот всегда она такая —
Португалия,
солнцем залитая. Насмерть,
никогда не пристанет здесь
насморк,
хворь любая подумает, прежде
чем к тебе цепляться,
когда здесь ты.
Изумрудные:
небо, волны, воздух,
штыки кипарисов,
глотают горы звёзды, кашляют звёздами,
камнепадами, буреломами,
тычут в океан острыми
носками мысов.
Шаркают, шамкают местные —
поляки вы, что ли, опомнитесь;
хотя такие же, христиане честные,
молитесь, молитесь…
своих вспоминаете
героев, портреты из камня точите,
Вашко Да Гама,
Диниш Даиш,
языки нам ломаете,
себе щекочете.
Первое место
по винным пробкам,
и оливки, предмет гордости империи.
Было время,
взяла полмира,
и так неловко
снова стать окраиной
Иберии.
Шестидесятые
Крепнет дружбы монолит.
Вознесенский – знаменит.
Космос наш и целина,
батискаф дошёл до дна.
Первомай, девятый май,
наливай-переливай,
можно даже по чуть-чуть
пива чешского глотнуть.
Кукуруза-королева,
вспышка справа, вспышка слева,
тутти-фрутти, рок-н-ролл,
участковый подошёл.
Реактивный самолёт,
Бог на небе не живёт,
тополя, а не берёзки,
окружают двор московский.
«В подъезде, под неровным светом…»
В подъезде, под неровным светом
открыв, на счастье, домофон,
стояли мы зимой и летом,
мигал заплёванный плафон.
Холодный дождь и пух горючий,
шершавый лёд на козырьке
и первый в этой жизни случай
гадать девчонке по руке.
А город жил, шумел и плакал
и в долг у прошлого просил,
суровых дней разбитый трактор
траву безвременья косил.
Ты торопилась, было поздно,
на кухне бабушка ждала,
горели фонари и звёзды,
сжигали молодость дотла.
«В небо высилась как шпилька…»
В небо высилась как шпилька,
расцарапывая смог,
в берег воткнутая килька,
в рот набравшая песок.
Ты учила трогать взглядом,
разбираться в мелочах,
плыли чайки с нами рядом,
стыли руки на плечах.
Был величественно дивен
день, где зиждилась гроза,
и балтийский летний ливень
нам закапывал в глаза.
«Гуляем с тобой украдкой…»
Гуляем с тобой украдкой,
смотрим по сторонам,
и жизнь отрывной закладкой
под ноги ложится нам.
Хватаю за хвост удачу —
пожалуйста, не спеши.
И падает звонко сдача,
как мелочь на дно души.
Отпустишь, я в ночь уеду,
нырну за грузовики,
и крест полетит по следу,
сорвавшись с твоей руки.
«Когда весь мир – гудящий улей…»
Когда весь мир – гудящий улей,
и жизнь пускается бегом,
не испугавшись снежной бури,
приди с горячим пирогом.
Пусть вафельное полотенце
раскинет в стороны края.
Твоё простуженное сердце
отогревается, любя.
И пусть пропитывает воздух
печёных яблок аромат
и парафиновые звёзды
на подоконнике горят.
«Всё лето надо было жить в палатке…»
Всё лето надо было жить в палатке,
душистую малину собирать,
водить травинкой вдоль твоей лопатки
и по-другому мир воспринимать.
Вдыхать на завтрак запах тёплой хвои,
сушить на нитке белые грибы —
когда есть свет, и нас на свете двое,
и кажется, так долго до зимы.
В дубраве прятаться от чёрной тучи,
а ночью звёзды сочные считать.
Но почему, раз выпал этот случай,
мы так не жили? Можешь мне сказать?
«Метрономы минут прощальных…»
Метрономы минут прощальных,
лепестки отсыревших роз
и синкопа часов вокзальных,
колотящихся на износ.
Уезжаешь. Нет права вето.
И мне нечего предложить.
От порывов души и ветра
на ресницах слеза дрожит.
Электронный набат вокзала
разрывает густой сырой
воздух, форточками из зала
разбавляемый теплотой.
«Родив, балерина закрыла глаза…»
Родив, балерина закрыла глаза
и ноги наверх задрала —
отныне и присно вовеки вокзал,
уборка, готовка, дела.
Софитом огромная лампа горит,
и плещет руками партер,
но первая скрипка настырно пищит,
и снова зашёл акушер.
Судьба свою подать крушеньем мечты
за женское счастье берёт,
где прима на даче, сажая цветы,
на цыпочки вдруг привстаёт.
«Когда тебе навстречу вышел лось…»
Когда тебе навстречу вышел лось,
ты вспоминаешь всё, что не сбылось,
и признаёшься в мелком и неважном.
И страшно хоть на миг вообразить,
как будешь перед Богом егозить,
если медведь появится однажды.
Лось, между тем, показывает бок
и медленно уходит на восток,
степенно, как чужой авианосец.
И ты, поняв, что снова жизнь легка,
косишься на него издалека
и шепчешь: «Испугался, рогоносец».
«Забарабанила капель…»
Забарабанила капель,
и солнца луч ложился ровно,
демонстративно бил апрель,
холоднокровно.
Ловя последний вздох зимы,
тепла весеннего хотели.
Но показалось мне, что мы
осиротели.
Я подошёл туда, где бел
был снег последний, умирая.
И долго на него смотрел,
запоминая.
«Очнулся в старом парке. В кулаке…»
Очнулся в старом парке. В кулаке
сжимая мёртвой бабочки останки.
Я помню, как стоял на полустанке,
потом тащили, кажется, к реке.
Один был толстый, кровь и молоко,
второй сухой, с раскосыми глазами.
«Похоже, мы не зря его связали,
теперь утонет быстро и легко».
Потом стемнело. Королевский язь
мне щекотал размокшие ресницы.
И ты явилась в образе блудницы,
в моём воображеньи растворясь.
Затем провал, паденье в тишину,
осенних сумерек нечёткие изгибы.
И еле слышное протяжное – ууууу.
Запели рыбы.
«Молчи. Если угодно, свой кулак…»
Молчи. Если угодно, свой кулак
засунь до горла, сковывая зубы.
Наш век – разговорившийся дурак,
себя перегружающий в ютубы.
Как много расплодилось воробьёв,
огромные клокочущие стаи,
и прилетают из других краёв
играющие словом попугаи.
Молчание тем временем лежит
в глубинах мирового океана,
и одинокий рыцарь сторожит
покой титана.
II. Во время дождя
«Долго маятник качался, кто-то много выступал…»
Долго маятник качался, кто-то много выступал,
только сумрак не кончался и рассвет не наступал,
говорили: «Есть надежда, ведь весной
повсюду грязь», —
но как будто под одеждой вдруг струна оборвалась.
И пошла гулять старуха с рукавами до земли,
за спиной её разруха, в её косах ковыли,
плачет бедная и стонет, ищет мёртвого сынка,
если вдруг тебя догонит, станет пулей у виска.
Если вдруг тебя догонит, падай сразу же на снег,
говорят, она не тронет, если пустишь на ночлег
или скажешь осторожно: «Я живой,
ты слышишь, мать».
Только маму очень сложно, очень сложно предавать.
«В ту ночь темнее было, чем обычно…»
В ту ночь темнее было, чем обычно,
мазутом снег запачкан был прилично,
гудели хором тысячи движков.
И в городах, в которых мы бывали,
фундаменты над крышами взлетали
под действием волшебных порошков.
Мой город спал и ни о чём не думал,
текло, чему привычно течь по трубам,
сменялся у гробницы часовой.
В часах на башне нехотя и важно
раскачивался маятник бумажный —
так богомол вращает головой.
Я был в местах далёких и красивых,
в моей постели пахло мокрой псиной,
под окнами стекала с гор вода.
А за рекой, стремящейся куда-то,
пересекая точку невозврата,
всходила одинокая звезда.
1915
Орша. Прошедшая сквозь тебя
война, суматоху святого дня
сместившая на субботу.
В которой портной, перешив подклад,
от солнца прищурившись, смотрит в сад,
забыв про свою работу.
На улицах пыльно. Там гонят скот
от пастбища к речке. В противоход
(эскиз на пустом конверте)
идёт батальон молодых солдат —
навстречу славе, как говорят,
не знающие о смерти.
А вечером в маленьком кабаке
Аарон в засаленном сюртуке,
прижавшись к фамильной скрипке,
по капле выдавливает на стол
не вышедший с потом густой рассол,
стекающий сквозь улыбки.
1916
И вроде всё не весело,
и вроде не конец.
Война страну подвесила
за царственный венец.
Войска ещё сражаются
и флаги высоко,
но что-то начинается,
вскипает глубоко.
Гремит железом конница,
влетает в поворот —
несётся наша троица
вперёд, вперёд, вперёд.
1920
Я стою на борту парохода, чьи трюмы набиты
плотно, словно селёдкой, живыми людьми.
Мы уходим. Мы сброшены в море, разбиты
и не преданы только собаками и лошадьми.
Взгляд скользит по воде, по амбарам
портовых артелей,
пароход издаёт не гудок, но трагический стон,
и ещё одно море колышется – море шинелей,
на которых отныне ни хлястиков нет, ни погон.
Я пройду этот путь, и в конце его я увижу
некролог о себе всего из одной строки
во вчерашней газете, разбросанной под Парижем,
на дороге в Руан, где столкнулись грузовики.
«Йося Сталин наш отец…»
Йося Сталин наш отец,
Богоматерь наша мать.
Перейдём за Ингулец,
за Россию – умирать.
Ворон смотрит с высоты
на раскисшие поля.
Гладкоствольные кусты —
это Родина моя.
Шире, дети, шире круг,
дружно песню запевай.
Закрывай глаза, мой друг,
посильнее закрывай.
«О временах, царящих ныне…»
О временах, царящих ныне,
я никому не рассказал.
Ложится первый летний ливень
на искалеченный вокзал.
И солнце на военном марше
висит на небе как бельмо.
К моей соседке тёте Маше
ползёт безногое письмо.
Слова слетают с губ и тут же
под ветки прячутся и пни.
Язык и тот обезоружен —
давай, распни его, распни.
«Скользя по снежной каше…»
Скользя по снежной каше
подошвой сапога,
ползла к соседке Маше
Серёжина нога.
Сквозь трели холостые,
под облаком густым
из ледяной пустыни
текла сырая стынь.
Ползла с ногою вместе
по раненой весне
к Серёжиной невесте
в её тревожном сне.
Живьём сдирая кожу,
спешила сообщить,
что там замёрз Серёжа
и некому накрыть.
«В зените солнечного дня…»
В зените солнечного дня
под тенью ёлок
искал настойчиво меня
стальной осколок.
Искал, как требовал устав,
вполоборота,
шёл на химический состав
волос и пота.
Летел осколок, чуял плоть,
приказу внемля,
но не сумел перемолоть
густую землю.
Пусть он теперь меня хранит
всего дороже
и рядом с крестиком висит
на грязной коже.
«Где-то далеко за МКАДом…»
Где-то далеко за МКАДом
снег идёт с колючим градом —
полевой электрошок.
И по корке чернозёма
расползается позёмка,
посыпает вещмешок.
Ночь упала картой мира,
лишь помехи из эфира
довоенных интервью.
Лучше музыку послушать,
чем на части резать душу
разговорчиком в строю.
«Ничего не будет прежним…»
Ничего не будет прежним,
даже складки на одежде,
всё меняет вкус и цвет.
Тектонические сдвиги,
догорающие МиГи,
кинохроника побед.
Мир окутывает туча,
руки вскидывают дуче,
и траншея глубока.
Но за крепостью великой
уже виден многоликий
призрак брестского мирка.
Неизменны только звёзды,
да всё так же травит воздух
неисправный золотник.
Телефон стирает фото,
изменю в себе хоть что-то,
переделывая ник.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!