Электронная библиотека » Алексей Ивин » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 09:42


Автор книги: Алексей Ивин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Девушка с васильковыми глазами

Гостиница в Кесне почти всегда пустовала, но сегодня Мария не успевала записывать приезжающих. Группу геологов пришлось разместить в самом большом номере. Важный респектабельный господин с черной папкой и независимыми манерами начальника, который привык возводить на Голгофу своих подчиненных, приказал, чтобы ему отвели лучший номер в этой клоаке. Мария, двадцатилетняя девушка с васильковыми глазами и нежным овалом лица, извинилась и сказала, что не может предложить ничего лучшего, кроме одноместного номера без ванны.


– У нас ведь здесь все по-простому, – добавила она, выписывая квитанцию.


– Вижу, что не шик, – сказал респектабельный господин. – Надеюсь, в номере имеется телевизор?


– К сожалению, нет


– Нет? Это ужасно! Проводите меня, по крайней мере, и покажите, где это паршивое логово.


– По коридору направо, – ответила Мария, стараясь не замечать брюзжания. – Извините, что не могу вас проводить: мне некогда.


– Ей некогда! – злобно пробормотал господин, поигрывая номерными ключами. – Идиотка! – процедил он и ушел, расплескивая спесивость.


После старушки, которая никогда не бывала в гостиницах и поэтому чрезвычайно надоела расспросами, страхами и опасениями, появился мужчина лет тридцати, заметно навеселе, черноволосый, с большим сластолюбивым ртом забубенного пьяницы и с детским заводным самосвалом в волосатой пятерне.


– Ого! – сказал он и плюхнулся в кресло. – Это ты и есть администраторша? Разыщи-ка мне дырку подешевше, а то в низу, в столовой, пиво продают, а денег, сама понимаешь, с гулькин хер. Вот, игрушку купил своему сыну…


Он завел и пустил самосвал по столу.


– Восьмой номер. Возьмите ключи.


– Мерси. Ведь сегодня ты дежуришь? Как же тебя зовут?


– Мария. Возьмите ключи и идите по коридору, потом направо.


– А меня Юра. Вот мы и познакомились, – развязно сказал он. – Вообще, ты симпатяга, как я погляжу. Ну, ну, не буду… До скорого свидания. Вечером я загляну.


Он ушел, его сменили двое командированных – сотрудник научно-исследовательского института и инженер строительного треста. Они были неразговорчивы, потому что, пока Мария записывала их фамилии, один думал, как бы успеть до закрытия магазина купить баночку вишневого варенья местного производства, а второй, глядя в васильковые глаза Марии, вспоминал свою супругу. Вслед за ними пришел последний в этот вечер клиент – некий Секушин, волосатый парень в очках, в клетчатом пиджаке, назвался корреспондентом и сказал, что располагается на неопределенный срок. Он стоял, потупив очки долу, экзальтированный красотой гостиничной распорядительницы.


Заложив учетную книгу сложенной вчетверо квитанцией в том месте, где кончались записи, Мария прошла в дежурную комнату. Больших беспокойств сегодняшнее дежурство, по-видимому, не сулило.


Поздним вечером пришел и Сергей. Мария ждала его, прильнув к окну. Увидев его, она отстранилась с сильно забившимся сердцем и придала лицу выражение серьезности и занятости: она боялась, что Сергей поймет, как нетерпеливо она его ждала.


Он вошел, высокий и белокурый, элегантно одетый, и кротко улыбнулся.


– Ты одна? – спросил он; было видно, что ему приятно быть с нею наедине, как шулеру – играть с новичком. – Можно у тебя закурить?


– Закуривай! Ты же знаешь, меня дым нисколечко не беспокоит.


Он утвердительно мотнул головой, давая понять, что знает, но как джентльмен не мог не спросить позволения.


– Хотел сегодня пойти в кино, – сказал он, садясь поближе к Марии, потому что любил смотреть на нее, – но почему-то удержался… – Он многозначительно замолчал. – Ты не возражаешь, что я пришел?


Мария посмотрела нежно и доверчиво и ответила, что не возражает. Нет, она совсем не против того, чтобы он приходил к ней иногда: ведь бывает так скучно.


– Я уйду, как только ты меня прогонишь, – заверил он и взял ее за руку. Рука была маленькая, белая, с младенческими припухлостями; она совсем исчезла в его руке. Было что-то спокойное и уверенное в слабом пожатии, идущее от взаимной любви, и он начал сладко лепетать, как ребенок под ласками матери. Ему то ли хотелось заснуть, то ли выговориться, доложив возможно обстоятельнее, как он счастлив.


– Я люблю бывать с тобой… не знаю почему… Не знаю почему, – повторил он, дразнясь возможностью расшифровать – почему, но предоставляя это право Марии. – Скучно одному. Весь день ходил как в воду опущенный… Не знаю, что со мной случилось. Позавчера я ушел от тебя, думал заснуть, и ничего не вышло: лезли в голову какие-то странные мысли; а утром, когда мать разбудила меня, она сказала, что я улыбался во сне… Какие у тебя красивые руки! За одни твои руки я готов…


И он быстро поцеловал ее руки. Мария зарделась и смутилась, ликуя от счастья; она хотела заговорить, чтобы скрыть замешательство. Сергей поднялся и прошел по комнате, усмиряя волнение в крови. Он чуть смущался, что решился на такую дерзость, как целование ручек; но надо же когда-нибудь начинать. Он думал.


– Я, пожалуй, пойду, – сказал он вдруг, пристально заглянув в васильковые глаза. Недоумение, испуг и обида мгновенно отразились на чистом лице Марии. – Да, надо идти, уже поздно. Тебе скоро ложиться спать, я не хочу тебя беспокоить.


Мария хотела возражать, что он ей нисколько не мешает, но подумала, что, может быть, он уходит не потому, что она обидела его, а потому что ему надо идти: ведь он волен уходить, зачем она будет его задерживать?..


– Ну, о ревуар, – сказал он с галантностью человека, уверенного в своей неотразимости. – Я приду, если ты не возражаешь, завтра днем.


Он вышел. На улице он остановился и посмотрел на окно Марии. Не получалась его любовь. Грустные мысли закрадывались в голову; он корил себя за то, что рано ушел, сознательно ушел, чтобы причинить Марии боль и крепче привязать ее к себе; он влюбленно и живо представил, как Мария одиноко сидит на диване и думает о нем, а он здесь, за стеной, думает о ней, и никак им не слиться, двум сердцам, разделенным одной стеной.


Вдруг в окне Марии показался мужской силуэт. Ангельски чистые мысли Сергея сменились страшными подозрениями, которых нельзя вынести, если они не подтверждены. С любопытством и коварной мстительностью любовника, который хочет изобличить изменницу, он торопливо взбежал по лестнице и прокрался к дверям, схоронившись за выступ стены.


– Что вам от меня нужно? – спросила Мария нетерпеливо, но без подозрительности и испуга.


– Что-что… – пожурил ее мужской бас. – Крошка, я же сказал тебе, что приду наведаться вечером. Вот и пришел.


– Зачем?


– Ха-ха-ха! Не догадываешься? А ведь наверно слыхала анекдоты про командированных?.. Потеха, да и только… Переспать с бабой не худо…


– Не подходите ко мне! От вас пахнет водкой…


– Водкой? Вот сказанула! Где же я водки-то достану, если в столовой только пиво? Ну-ка, дай я тебя…


– Что вы делаете?! Отойдите, а не то я закричу… – Голос Марии срывался.


– Ха-ха-ха! Ничего. Где тут выключатель?..


Бас звучал как добродушное хрюканье борова.


– Помогите! – закричала Мария в отчаянии.


– Не бузи! – прохрипел бас, зажимая ей рот.


Когда Сергей услышал призыв о помощи, сердце захолонуло в его груди. Несколько мелких, вороватых шагов – и он оказался на лестнице, а потом кубарем скатился вниз. Свежий морозный воздух придал ему сил; он бросился бежать; в мозгу стучала одна мысль: меня там не было, меня там не было, я ушел раньше…


В гостиничном коридоре стояла тишина. Геологи спали, инженер-строитель делал выписки из инструкций, а респектабельный господин, любивший ночью заниматься онанизмом, замер, как преступник, накрытый с поличным.

©, ИВИН А.Н., автор, 1976, 2010 г.
Алексей ИВИН

Дождливым вечером

Сентябрьский лазурный полдень томился в солнечных лучах, навевая сон и покой. Деревенская улица, запрятанная в садах, была пустынна. Только несколько рябых кур грелись, лежа в песке. Ни звука, ни шороха.


Дед Матвей, семидесятилетний старик, копал картошку. Слабый ветер шевелил тонкие повылезшие волосы на его голове, седые, как паутина в изморози. Копал он не спеша, скупо, как будто даже нехотя. Картофелины не подбирал, а, поддев на лопату, отбрасывал в общую кучу, потому что наклоняться мешала нога, простреленная еще в финскую кампанию. Выкопав десяток картофельных кустов, садился отдыхать на траву. Сидел, умильно щурился на солнце, разминая папиросу толстыми пальцами, и на благодушном лице его было написано: «Как хорошо-то, Господи Боже!»


В один из таких перекуров он услышал, как сзади скрипнула калитка. «Что-то рано сегодня Петька с работы пришел», – подумал он и обернулся. Но увидел почтальоншу Клаву. Она шла прямо по некопаной гряде, на ходу доставая газеты из сумки.


– Труд на пользу, Матвей, – поздоровалась она. – Что это тебе, старому, дома-то не сидится? Петька-то небось поздоровей тебя, шел бы да и копал сам.


– Ну, и я еще мужик хоть куда, – возразил Матвей, лучезарно улыбнувшись, так что озарилось все его седобородое патриаршье лицо, и попытался приподняться навстречу.


– Сиди, сиди, мужик, – поддразнила она его. – Я тут тебе телеграмму принесла и пенсию. Пенсию-то ты получишь или Петьке отдать?


– Я, как же, я! Только и радости-то, а ты – Петьке отдам…


– Ну, на, расписывайся вот здесь.


Она протянула ему ручку и ведомость. Он поставил свою подпись так же любовно и тщательно, как до того копал картошку. Потом тревожно спросил:


– А телеграмма-то от кого?


– Откуда мне знать, – бросила Клава через плечо и пошла к другой избе.


Матвей пересчитал деньги, аккуратно завернул их в носовой платок и положил в нагрудный карман спецовки. На телеграмме значилось: «Корепанову Петру Матвеевичу».


«Петьке», – подумал Матвей, и хотя он никогда прежде не читал ни писем своего сына, ни других бумаг, что-то заставило его распечатать телеграмму.


«Умерла мама приезжайте похороны двенадцатого =Лида».


После третьего прочтения до Матвея дошел смысл написанного, и лазурный полдень померк для него. Он долго сидел неподвижно, возвышаясь в траве, как валун на засеянном поле. Сидел и думал. Потом встал и тяжело заковылял к дому, повторяя в уме, как молитву: «Что я тебе говорил, старуха? Что я тебе говорил? Врозь помрем… Разведут нас дети… Вот и вышло так!»


К вечеру собрались тучи, пошел дождь, как это бывает осенью, – сначала крупный, веселый, затем моросящий, холодный, зарядивший надолго. Матвей сидел у окна, подперев голову руками, в глубокой задумчивости. Он не заметил, как с работы вернулся сын.


Петька пришел поздно. Это был крупный, живой, предприимчивый мужчина. Жена с ним развелась, детей не было. Маленькие глазки на его безбровом лице оживленно и неуловимо бегали, словно ртутные шарики. Шумно раздевшись в передней, стряхнув воду с плаща, он прошел в горницу и, увидев отца, спросил:


– Ты чего в потемках сидишь?


Матвей очнулся. Петька включил свет, задернул шторы и ушел на кухню. Было слышно, как он чиркнул спичкой, чтобы зажечь газ; загремел кофейник.


– Ты завтра в обед дома будь, – сказал он оттуда. – Не вздумай к соседям уйти. Я договорился со знакомым шофером, он привезет шифер. Поможешь разгрузить. В субботу начнем крышу перекрывать. Я мужиков приведу. Помощник из тебя неважнецкий, ну да уж что делать… Сидишь тут целыми днями, хоть бы кофе разогрел.


Матвей тяжело поднялся со стула и проковылял на кухню. Он был еще крупнее сына, что называется – дородный.


– Ты вот что… – Он положил руку на его плечо. – Старуха моя умерла, а твоя мать. Телеграмму вот принесли.


Бегающие глаза Петьки оторопело остановились.


– Вот тебе на! – выдохнул он и сделал движение рукой, точно хотел перекреститься. – Давно?


– Что давно?


– Умерла-то, говорю, давно?


– Двенадцатого хоронить будут, – устало произнес Матвей; он чувствовал, что смотрит в перепуганное, перекошенное лицо с отвращением.


Петька, зажатый между столом и нависшей над ним фигурой отца, бочком протиснулся в горницу – на свободу. На минуту в доме воцарилась тишина, только слышно было, как тоненько сипит кофейник.


– Придется мужикам отказать, – сожалея, проговорил наконец Петька и скомкал телеграмму. – Такое дело…


Он задумался. Мало того, что придется отказать мужикам, – нужно будет еще отказать и шоферу, которого с таким трудом уговорил. Целый месяц соблазнял – привези да привези шиферу, чего тебе стоит. Ленивый народ эти шофера, корыстолюбивый: даром шагу не сделают. А другого такого случая не подвернется. Что делать? Да и начальству ведь придется сообщить. А самое-то главное, что ехать-то полторы тысячи верст, с пересадкой. Так! Сегодня десятое… Нет, не успеть ему, как ни вертись. Как назло, и погода испортилась. Одно к одному!


Из раздумий его вывел Матвей.


– Ну, так что? – спросил он.


– Что! Что! – заорал Петька. – Что! Думай кумполом-то своим – что! Не поеду я никуда – вот что! – Он выругался. – А эта дура, еще сестрой называется, тоже хороша: хоть бы пораньше телеграмму подала. Что старуха, мол, при смерти. А теперь чего? Чем мы теперь матери поможем? Да ничем. Один день остался – куда мы потащимся


– Ты не ори, – тихо сказал Матвей.


– А я и не ору! – взорвался Петька. – Чем она думала, когда телеграмму подавала? Знает ведь, что у меня делов невпроворот. Что я теперь мужикам-то скажу? Что же мне теперь – все бросать да ехать? Подумай сам-то, что городишь.


– Я поеду один, – твердо сказал Матвей.


– Куда? – рассвирепел Петька. – Куда ты поедешь! Ты что, озверел, что ли? Да ты же по дороге загнешься! А дознаются, кто да почему, ко мне опять же прицепятся – зачем отпускал? Сиди дома. Тоже мне – ездок нашелся. До уборной не можешь съездить – водить приходится, а туда же: поеду, поеду…


Матвей, не отвечая, стал собираться: поверх спецовки напялил старый охотничий плащ, нахлобучил кепку. Петька наблюдал за ним, побелев от гнева. И только когда Матвей взялся за дверную ручку, Петька подскочил к нему и, приплясывая возле, как боксер вокруг груши, неистово закричал, брызгая слюной:


– К дочери подался? Плохо тебе со мной? У сына, значит, не живется? Вот ты как! Ладно. Я, значит, худой, а ты, выходит, хороший. Я прихожу с работы, промок весь до ниточки, жрать хочу как собака, а он сидит-посиживает, и горя ему мало! Вот какая мне благодарность! Я тут работай день и ночь, ломи как окаянный, а ему лень помочь машину разгрузить. Смотри не прогадай! У меня ты как сыр в масле катаешься, а у дочери-то у своей и голодом насидишься. Помяни мое слово. Обратно попросишься – не пущу. Хватит надо мной издеваться, я тоже человек!


– Не человек ты… – скривив дрожащие губы, сказал Матвей. – Не сын ты больше мне и покойнице…


И вышел, хлопнув дверью.


Петька отпрянул, словно его ударили по лицу, но, не в силах сдержать злость, душившую его, прокричал вслед:


– Ладно! Еще вернешься! Посмотрим, далеко ли уедешь без денег-то!

©, ИВИН А.Н., автор, 1977, 2010 г.
Рассказ опубликован в сборнике «Дорога домой» (изд-во «Современник», 1986)
Алексей ИВИН

Дом на крови

Прошло достаточно много лет, чтобы говорить в третьем лице: Миша Горячев, он. Он в том возрасте, который так раздражает взрослых непоседливостью: десять-двенадцать лет. Чего эти, которым от тридцати до сорока, никогда не понимали, так это особого мира, в котором живет ребенок; для них важна их собственная жизнь, их заботы (Миша – одна из них), из которых ребенку отведен сектор, ячея, а так как границы, ему отведенные, он постоянно нарушает, его постоянно наказывают. Основное противоречие отцов и детей в том, что отцы, стремясь к покою и размеренности, уже наполовину покойники, дети же подвижны, живы и потому вторгаются. А в лесной деревне (шестидесятые годы), облитой зноем и из лесу наплывающими запахами распаренной хвои, у взрослых от истомы размякают члены, исчезают из головы последние мысли и клонит в сон. В этом и заключается пресловутый идиотизм деревенской жизни: деревенские способны лишь на физическое усилие, да и то если не пьяны, умственные же им почти не даются – тотчас отнимаются землей, ветром, простором. Деревенский человек слишком мал и рассеян в пространстве, ему не перед кем казаться, фасонить, не к кому относиться, кроме коровы, кота, кур: они отнимают у него последние силы для выражения скудной мысли. Этот двуногий придаток избы, двора, скота изначально апатичен и пропитан неверием во всякое преобразование: авось.


И в этом духе Мишу Горячева воспитывают, если он под рукой, а не скитается сам по себе без пути на реке и в окрестных лесах. А скитается он там потому, что у него особый мир, который взрослым непонятен, неприятен, чужд. Миша уже изверился – так часто его обрывали! – в возможности преемственно согласовать свой мир с их миром. Он очень одинок, зол, часто их ненавидит, ни в чем не повинуется, только тайком плачет и, когда ему выговаривают, скалит зубы, как волчонок. И он в том возрасте, когда хочется отделиться от них на своих, новых и справедливых, началах. А для этого необходимо срубить в лесу избу и зажить самостоятельно, иначе, чем они, без их безобразий, пьянства и неуклюжих пьяных сношений: удовольствия у них убогие, без выдумки и без радости. Таков его замысел, который созрел: уйти, отделиться.


Это решение пришло неожиданно, но оно так желанно, что Миша без напоминаний принес несколько ведер воды и охапку дров к печи, – откупился от них до позднего вечера, чтобы уже без страха перед возможной нахлобучкой свое намерение начать осуществлять. Из дровяного сарая он похитил маленький легкий топор и, спрятав его под рубахой, через поле двинулся под медвяным ветром к перелеску, что курчавился по берегам речки. Там его избу могут обнаружить, но в этой березовой веселой солнечной роще уютно, легко – не то, что в суровой, дикой и мрачной тайге. Она прохладна, травяниста, солнечные пятна играют повсюду, в ней встречаются небольшие бурые муравейники и пчелы. Она сбегает по косогору к реке, над водой зигзагами летают, сухо шелестя, прозрачные стрекозы, в воде плавают пескари и малявки. Пахнет зверобоем, муравьями, смолистой хвоей. Райское местечко, чтобы забыться, даже если не строить избу, а просто гулять.


И уже под зеленым пологом, отмахиваясь веткой от слепней (жаркий полдень, об эту пору и стада лежат, страдая от них), уже постояв над речкой (течет, хрустальная, колышет осоку), он от первоначального замысла отказывается: даже ему, мечтателю, ясно, что срубить избу так скоро не получится. Была идея избы, ухода из родительского дома в свой, но можно обойтись и шалашом; обидно, но можно согласиться на дешевку и суррогат, хотя ни того, ни другого он не терпит: ему подавай либо совершенное, либо никакого. Сейчас важно другое: утолить острое, приступообразное стремление к независимости.


В укромном месте, на сухой прогалине, где качаются лесные колокольчики, он забивает в землю первую сваю – свежий березовый кол, потом второй, обозначая ворота, вход. А вот с перекладиной не ладится: забыл взять гвозди, чтобы приколотить, или проволоку, чтобы привязать; был радужный замысел, а исполнение мыслилось без усилий, без этого жестокого пота, мозолей, ссадин, комарья. Миша Горячев – мальчик настырный, культуру и цивилизацию ему заменяет природа. Он знает точно, что так, как э т и, жить нельзя. Он ранимый – уже израненный, вспыльчивый, его деревенская кличка – Козел: если козла, с бородкой, как у поэта Некрасова, и гнутыми рогами, раздразнить, он быстро свирепеет, фыркает, бодается, гоняется за детьми, навострив рога, и даже испускает зловонную зеленую струю мочи. Мальчишки – народ наблюдательный, кличку без сходства не дадут. И вот теперь, возясь с верхней перекладиной, на которую – по замыслу – должен лечь настил шалаша, он вполне обнаруживает черты раздраженного козла: злится, чертыхается, покосившиеся колья поправляет и сверху обухом бьет, но в плотный дерн они лезть не хотят, тем более что плохо заострены. Не вытанцовывается замысел. Под этим жарким кучевым небом нет сейчас существа ожесточеннее и несчастнее, чем он. От бешенства и сознания полного банкротства он плакать готов, смириться же с неудачей не может: горяч и в злости непредсказуем. Из таких – в криминогенных семьях – вырастают преступники; а семья та самая, криминогенная: мать матюгальщица и за мужицкий нрав прозвана «розмужичьем», отец пьяница и скандалист, в доме ни одной книжки. Такая среда. Кто в его возрасте на фортепьянах бренчит или хотя бы про Тома Сойера читает, у тех и в дальнейшем путь глаже, свободнее: есть навыки общения. Но это уже и характер: замышленное должно быть реализовано тотчас, без отлагательств, без приготовлений, немедленно. Это маниакальное упорство впоследствии многих будет в нем отпугивать.


Уже вечереет и кольев нарублено много, ладони в кровь исцарапаны, в берестяной шелухе и еловой смоле, а шалаше все нет. И дома, у э т и х, готовится гроза: они скоры на расправу, им не до побудительных мотивов, которыми он руководствуется. Уже и злоба прошла; игра сыграна, проиграна: воплотить замысел немедленно и в пленительном совершенстве не удалось, а назавтра – не хватит пороху: воплощение не предполагалось растягивать на два дня. Он устал и проголодался. А в восемь вечера в клубе будет кино. Но он уже миролюбивее, чем с утра, стремление к независимости утолил. Оттерев ладони речным песком, он возвращается почти довольный, перегоревший. Небо очистилось, солнце еще высоко, с возвышенного поля, засеянного клевером, хорошо видна вся деревня – серые избы, повернутые дворами, два-три высоких дерева. Деревня, шестьдесят дворов, расположена глупо – не вдоль речки, а поперек. В левой ее части только один колодец – между всхолмиями полей, у ручья, где по вечерам скрипят коростели. К нему-то и направляется с пустыми ведрами на расписном широком коромысле сухопарая тетя Поля Кувакина.


У колодца, не входя в сруб, она его поджидает, и ее намерения ему не понятны, потому что, вообще-то говоря, за всю его двенадцатилетнюю жизнь эта ведьма со впалым ртом и крючковатым носом не сказала с ним и двух слов.


– Здрассте, тетя Поля.


– Ой, дитятко ты сердешное, Мишенька! Бежи-ко скоряе домой-то, обыскались тя. Ведь отеч-от твой що изделал, ведь застрелився из ружья! Ищут тебя с обеда, мать-то там убивается, ревит голосом, на зауке-то полдеревни собралось, а тя найти не могут. Бежи-ко скоряе, сердешный… Куды с топором-то ходил?


– Да в лес.


Тетя Поля Кувакина больше ничего не произносит, но еще какое-то время стоит перед колодцем с пустыми ведрами и смотрит ему вслед. На душе у него становится тревожно, но иначе, чем обычно, когда он, запозднившись, возвращался домой, предчувствуя брань, а может, и побои. Сейчас на душе у него тоскливо, ее обнимает волна подступающего ужаса. Он бежит со всех ног по тропинке, под мягким ветром с обеих сторон волнуется нежно-зеленый овес.


На лужайке перед избой и впрямь толпа – бабы, дети. Все скорбно, недоуменно молчат, притихли, жмутся, слышится лишь тонкий, визгливый плач матери, из которого ему ясно, что лучше бы туда и не ходить. И все-таки из-за чужих спин он с опаской туда выглянул. Отец лежал навзничь, неловко подвернув ногу. Мать припадала к нему, болезненно вскрикивала, визжала и зачем-то всякий раз боязливо касалась его окровавленной головы. На траве вокруг брызгами, отдельно, точно кто растряс перловую крупу, валялись серенькие, с кровью, мозги. Над трупом смущенно стоял Савелий Булочников, сосед, с которым отец был в большой дружбе, мялся и, казалось, мучительно решал, собирать ему эти разбрызганные мозги или утешать вдову.


Дальнейшее Михаил Горячев помнил смутно и вспоминать не любил: подташнивало.

©, ИВИН А.Н., автор, 1997, 2010 г.
Рассказ опубликован в журнале «Лесная новь»
Алексей ИВИН

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации