282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Алексей Куценок » » онлайн чтение - страница 5

Читать книгу "Временно"


  • Текст добавлен: 27 декабря 2022, 14:40


Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Шрифт:
- 100% +
ноябрь, 7
17:04

Кто-то кого-то предал, кого сослали, кто убил, кто любил. Малыш Жа тосковал, и ничего ему «ихнего» с души не нужно было, дали бы свободы и вновь почувствовать, а потом хоть в север, хоть в тайгу, хоть домой к страху высшему.

Вчера ближе к ночи жизнь остановилась – малыш увидел, узрел! Моментально, как по выключателю, хлоп – и не стало ее. Билась там, корчилась, ветер гоняла и щеки пыжила, а потом бац – и пропала. Теперь утро, и ничего, ничто! Большое такое, сильное, перепачканное в грязном русском снегу и заляпанное жирными пальцами неудачного актеришки в вечном перформансе сквозь облака. Жизнь забылась, и слышно было, как бьются все сердца на свете, даже кузнечиков. Женщины, как матери поднебесные, гладили исхудавших и седых мужчин по уставшим большим головам, бабушки били внуков за суеверность и недоверие, а маленькие инакомыслящие лишь обиженно жевали свои блинчики со сгущенным молоком и наполнялись изнутри светом. Автомобили целовали фонарные столбы и могильные оградки, листочки сверху падали на камни с именами Шелли, Рембо, Достоевский, Коэн, кот Фыр. Некогда великие и разрушенные, забытые дома, отели, памятники, города выстраивались в шеренгу на коснуться губ мироточащих бродяг, совершающих кадиш и намаз в крысином помете по шею зарытые тут, на месте их всеобщего погребения! Пьяные клоуны продавали на лютом холоде шарики в форме собачек и жирафов, клянча на согреться и растрачивая внутренние свои органы на неудачу. Летели пакеты с мусором в воронку правосудия, зашивались рты художникам, судьи отбивали сами себе смертные приговоры, исполняя партию барабанов из сонат Людовика Эдаковонного. Все сияло и струилось красотой, вся история вселенной вытатуировалась в зрачках последнего родившегося в этот миг существа, и он глаза решил не открывать. Чего только не было! Но жизнь теперь не шла, она остановилась, даже опьянение, болезнь, удушье, катастрофа, мысль, звон, природа, сон, смерть – забылось все, и ничего не стало разом. Все ничего, все, ничего, все-ничего. Бабах. Закончилось. И тут малыш Жа вспомнил, что лишь позабыл все, – тюрьмы ворота отворили, и Время Станиславовна вошла с гостинцами под мышкой.


– Тик-так, мой милый Жа, тик-так. А вот и я!

– Вы принесли мне еды, чтоб мучить меня дольше?

– Конечно, так, прекрасно быть долгим и неутомимым, великое откровение вокруг и мимо обходя. – Дама, как карточная, держала пиковую розу в руке, та вяла и сохла на глазах. Жа искал козырь в рукавах, а нашел только сигареты.

– Черт подери, я кто вам, мальчик, что вы со мной в игрушки играете? Я человек, я мужчина, я часть этой жуткой, бессмысленной и абсолютно невыносимой абсурдности вселенной, в конце концов, я ее часть! Дайте же мне кусок сыру, как и всем мужчинам в шляпах на босу голову, которым даете вы! Дайте! Или уйдите прочь! Мне от вас тошно и жрать хочется.

– Вы сами полюбили меня и пренебрегли сытной едой, молитвами и крепким бургундским по пятницам.

– Я не выбирал жизнь.

– Никто не выбирал. Только не останавливайте ее больше, я сильно обижаюсь. Мне рабочие часы вычитают, знаете ли. Да и ту тетку с виноградом я совсем не люблю, только тшш. – Она махнула рукой, и сигаретный дым в легких малыша Жа скукожился от недостатка пространства. Из глаз потекла смола.

– Я буду читать, не дергайтесь.

– Руку перебинтуйте, течет же на брюки.

– К черту.


– : —


– Я принесла тебе хлеба и килек в томате. Будешь?

– Конечно, спрашиваешь.

– Милый Жа, почему же ты голодаешь и совсем не работаешь? Мы могли бы ходить с тобой в рестораны и слушать живые выступления великих джазовых музыкантов, объедаться лобстерами и креветками в сливочном соусе, плеваться косточками от марокканских абрикосов в картины забытых художников в Институтах современной живописи. Почему же ты живешь тут, как при блокаде?

– Моя дорогая Асса, передай нож. Теперь позавтракаем. А то уже слюни свои есть устал.

– Ты питаешься только вином и скандалами. Ты тут сгниешь, и никто тебя не спасет, если ты себя не спасешь. – На лбу у Ассы проступило напряжение, виски стали пульсировать, а желудок громко урчать в ругани.

– А что рестораны? Они там сидят себе, даже есть не хотят, просто красуются в своих новых платьях и рубашечках, воду пьют и хмелеют от собственного эгоизма. Сидят как на иголках и манерно точат себе руки ножами, чтобы после сбросить груз с тела и выдавить в ванную весь тлен просвещений от специализированных социальных помоек. Я бы ходил в ресторан, чтобы кричать им, какие они суеверные и ранимые, чуткие слепцы, злобные кролики, не тронутые за живое, чистые, а потому безмозглые. Ах, но у них и для кричащих есть специальное место. Вот потому-то я здесь. Здесь никого нет, кто бы меня мог запереть в то место. Ведь ты этого не сделаешь, Асса?

– Не сделаю. Только поешь скорее. И не спеши. Я открою вино.

– Не сомневайся, она не сделает этого. Она же тебя спасет. А ты ее?

– Опять вы?..

Время Станиславовна звенела бокалами из хрусталя, держась у серванта емко, как стена дыма, и улыбалась лихо, единодушно, – настоящая волчица.

– А кто же еще. Вы есть-то будете?

– Ах ты, чертова сука.


Банка килек улетает в стекло пустого почти серванта и взрывается красным цветом. Кровью маленьких человеческих рыбок они стекают на пол к ногам Времи и ничего собой не представляют больше, только пятна смерти разбегаются по комнате и волочатся лениво тухлым запахом в присутствии ее.

– Не попал.

– А в вас можно ли попасть? Если бы можно было, я бы вас прикончил этой же банкой килек, изрубил бы вас острыми концами и выкинул на балкон замерзать.

– Вы уже резали меня, точнее, себя, а думали, что меня. Ловко! И что вышло?

– Вышло замечательно!

Жа поднял с пола тельца стеклянных рыбешек, сдул с них прозрачную стружку и закинул в рот. Потом поковырялся в ухе от боли, выбил пару пробок и сел на пол подбирать остатки. Было очень вкусно и больно, как при рождении.


– : —

 
«мой бог рыба,
словил – съел,
вымыл трупики костлявые,
кровью умытые,
похоронил
в мусорном ведре,
 
 
как все остальные».
 
12:55

– Ты в порядке? – Асса строго смотрела на малыша глазами недовольной матери, чей ребенок вылил кашу на пол и теперь, довольный, сидит с ложкой в руках, сытый своим поступком.

– Да, очень вкусно, спасибо.

– Ты порезался.

– Где?

– Да вот же, – она указывает на правую руку малыша, из-под рубашки виднеется рана.  Это же не сейчас?

– Это я ставил эксперимент. Неудачный.

– А еще на губах. У тебя кровь. Ты изрезал все губы, дурачок. Как же ты?..

Темные горячие губы ее поцеловали раненые губы малыша, и густонаселенные горем миры в голове его улетучились вместе с яростью переживаний за собственную веру в жизнь, голод и тошнота выветрились, а ее запах остывшего от чувств тела делался для малыша запахом кадила в молитве утерянного в херувимах тела монаха, покрывшегося в страстях мхом и клевером.

– Как же вы красивы, как песнь ангелов в электричке на Москву. Как же вы терпеливы и сухи, как летняя ночь. Странные игры, не так ли? – Время Станиславовна подходит ближе, почти впритык, и проводит языком по щеке Ассы, целует ее в густые волосы и плюется в сторону. – Она чудо. Я бы ее любила, но нельзя.

– А я бы вас удушил, но тоже нельзя, – шепчет малыш Жа.

– Что? – волнуется Асса.

– Все хорошо.

– У тебя кровь на вкус как молоко. Как мамино молоко из груди. Молоко моей мертвой матери, понимаешь?

– Поцелуй меня еще.

– А где твоя мать, Жа? Где же она? Почему ты не видишься с ней? – Асса вытирала свои губы рукавом белой рубашки. Жа смотрел на ее рукав с горьким комом в горле. Ему было жаль видеть, как белое становится бурым.

– Она позабыла о том, что у нее есть сын. Я не хочу ей напоминать, память хуже ада.

– Я поцелую тебя еще, и мы выпьем вина, хорошо?

– Да.


– : —

 
«я синеокую
просил
проститься
и исповедь принять.
вино и кровь моя,
а тело  – бога.
в отрыжке от рыбешек
бог»
 
23:43

– Ты выдержишь?

– Я так живу.

– Ты со мной поспишь?

– Я не умею спать.

– Что ты делаешь ночами?

– Венчаю дрем и темноту.

– …

– «Она», возможно, всё.


В дырявых носках и с пучком смешным на голове она идет к нему – проходя длинный путь от кухни, с привкусом ежевичного вина на губах, к его рукам в углу оголтелой, живой, такой же живой и обезумевшей комнаты. Как бурлаки на реках северных, тянет она свое сердце, свое тело, израненное в рабстве нежности грубых пальцев иждивенцев и сальных слов проституток в платочках, ширяющихся у дома быта, чутких ее подруг по неизведанному Парижу – оборванка, искалеченный ребенок дождливой эпохи, в черных красках под грудью, на бедрах и лодыжках, почти тюремных, ручных холодных картин настоящего, в серьгах от пивных жестяных открывашек, в цветах увядших, тянется она к малышу Жа.

«Иди, иди ко мне, делай шаг легким, опустошай дорогу, по которой ступаешь, гордо ставя кресты у обочин. Пьяная и шальная, синеглазая, больная, почти засушенная куколка поместилась бы и в спичечном коробке, как жучок майский, одномесячный, уставший. Ты, живущая так же редко, нутро свое цыганское золотое и негритянское черное проливаешь к моим ногам, по полу в луже катятся ко мне все признаки любви».

Молоком разливаются реки слез непоколебимости и страсти мучений, сожаления, забот. Жа слизывает по крупицам прямо с пола важные ему слова, ее звуки, ее следы, в конце концов, делает слепок посмертный жизни ее заблудшей, сырой, мухоморной. Галлюциногенные поцелуи рвут на Ассе рубашку и оголяют огорошенную свежестью белого моря, бомбы желания взрываются тут: бах, бах, ура-а-а! Сосед снизу стучит по батареям, не в силах сдержать потолок над собой, потолок, что рушит святая любовь. Любовь чернокнижника и художника своих худых, впалых щек, своих тонких пальцев рукописи на туалетной бумаге, своего сумасшествия в каждом волосе на мраморной от времени голове, и ее, изношенную в наркотиках и чужих любовях, милую и беспомощную, как котенок в колодце тюрьме, разлитую и впитавшуюся в бабушкин ковер, – ароматом вересковым ляжет на кожу и будет там вовеки веков.

«Боже, дай мне милость, и уничтожат меня вместе с ней в эту же секунду, прямо теперь, выпей меня и сплюнь, я больше не буду жалиться и скулить, я даже готов замолчать и отдать свои руки на растерзание американским злобным псам, королям и волшебникам, кому угодно отдамся я, ничтожный, красивый, из-за нее, честный, злой».

Дом рушится, батареи умолкают, бог закуривает одну и вздыхает в зеркало, что осталось целым в руинах атомных. Малыш Жа смотрит, как Асса медленно восстает в своем же теле, как он сам подымается к ней, не в силах противостоять движению, капает, капает, тает, мечтает, летает, ает, ает, ает. Ах. Жа целует ее, раз и навсегда – и бьется зеркало, и тонут осколки в море слез, и коровы слизывают своими шершавыми языками их проточную любовь. И все слушают, что же скажет бог на это, и все молчат. И он молчит, он рыба – Жа взял его и съел. И Время Станиславовна уже на пороге с венком в руках – подмигивает и вздыхает.

«Ах, как она красива. Вот было бы возможно – я любила. Но не могу, и вот мои цветы».


– А ты выдержишь?

– Что выдержу?

– Меня.

– Ты же худенькая, как скелетик листочка. Я такие делал каштановым листьям весной – убивал их и хоронил без кожи. Они были похожи на косточки рыбешек. И тут бог, и тут.

ноябрь, 17
13:42

Ах, несчастная страна и этот город, дом. Мы, жители его, покоимся в кирпичах, сутками напролет держась за сердце руками в ужасе от абсурдности всего видимого и невидимого, всего явного и чуткого, магически простого и колоссального. Вот он Жа, и снаружи – миллиарды путей, а он идет-идет внутрь, и все тут. Глядит в окно и не понимает, что там такое – массы ледяные, тела извилисто-ровные, огромные гробы для несчастных и влюбленных в красоту. Снаружи все, внутри все, а где-то между – он.

Перекрестился четырьмя пальцами, накинул пальто на плечи, пошарил в карманах Ассы причудливой культяпкой и вынул оттуда 150 рублей на соду и сигареты.


– Ты уходишь? Далеко?

– Нет, милая, я за угол и сразу вернусь.

– Поцелуй на прощание.


Гудит сквозняк в ладонях, подступает к горлу жеванное некогда слоеное, зубы сжались, как при боли от выдавливания прыщей на груди. Сладкая, она как молоко птичье и коньяк армянский; хрупкая  как ноябрьский кленовый листок, запеченный в духовке дней, ночей, других неизвестных обстоятельств; пьяная  от собственного запаха и цвета – великая такая, недоступная, самая желанная на…


– На прощание?

– Да, ты же собирался проститься.


Задернуты шторы, и ветер уже не свистит на полях. Воочию он – пред тобой на коленях, и дарит тебе больше, чем может природа – он дарит тебе поцелуй смерти. В чистый лоб, мягкий, как младенческий, губами чмокает бесшумно и не оставляет выбора небесам. Прелестная дама в фетровой шляпе на лысую башку хлопает по плечу и тикает громче некуда по стрункам вялых, беспомощных теперь ручек, голых совсем, бессовестных.


– Не делай этого. Она не твоя.

– Теперь она станет ничейной. Теперь она станет любой. Всех и вся. Свободная, полярная, самая большая из медведиц, гляди! Только куда бы ее? Ах, вот…

– Не влезет, большая она.

– Тогда в ковер. Ах, черт, сигарету не потушила, дурочка, посмотрите, Время Станиславна, какая дырка!

– …

– Время Станиславна? Где вы?

– …

– Где же вы, Время?..

декабрь, 20
09:41

Маленькая Асса шепчет в телефонную трубку:


– Не хочу я жить в доме, забитом ледяной картошкой фри. Сегодня я видела ту самую бабулю, на которую наступили, а теперь наступила и я. А вот еще: подумала завести себе ковер на балконе, буду на нем лежать и курить в потолочную гниль.

Малыш Жа смотрит перед собой и не видит дальше собственного носа. Только и видит, как сползла иконка трех святых под картину с елочкой и зимней ночью у церковного заграждения. Наверное, боженьке стало стыдно за всем этим наблюдать.


– Не могу сказать, что я была рада съесть кусок мяса в ванной комнате, да, я была голой и красивой, но есть? В связи с этим дурацким расписанием жизни даже не знаю, кто теперь я и где мне кушать и принимать ванную. Не хочу и шевелиться, все здесь и сейчас. Я не знаю, как ты, но хочу тебе сделать приятное. Как твои мочки ушей?

– …

– В чем есть я? В тебе. И в общем, – мурчит Асса в трубку и дает малышу не дышать еще немного.

22:24

Солнце его не любит. А ночные стражи поди и подавно. Все чаще кажется ему время, проведенное во снах и поиске их крепких объятий, потерянным и нечистокровным. Испорченным, как заводной будильник, лишь раз в часы полудремного пребывания бьющий по ушам и под дых своим звонким и трезвым рвением. На что потратил малыш Жа тот промежуток – от начала странствий по надгробным камням и до конца полета кукушки под его облаками – звенит себе и звенит, кричит что-то, надрывается, как баба неугомонная. А в то же время вечера молчит, не дергается, даже клювом своим не поманит, все ему так, а все, что так, за так не отдается. На что он солнце променял, думает. На крик механический. На булавку в коже за «для счастья и удачи». Снится ему одну ночь, что целует он даму пришибленную, у нее коса до попы и ножки сверкают потливые на ветру. Чудится, будто знает он ее, а если во сне знать, то уж пусто будет наяву долгую неделю пережевывания увиденного. Что есть она в тех снах, что есть он и его целующие губы, что есть шея ее в бархатцах и запахе раздавленной смородины? Задолго до перевертываний на подушках услышал он ее, а здесь и теперь, в проруби тишины, она открылась ему и уподобилась отцу всевышнему – уподобилась каждому живущему на земле. Сон стал целостным и своеобразным, как пчелиное жало, что застряло в разных местах на теле – каждое болит по-своему.


Раньше, когда солнце любило малыша Жа и тени от херувимских Ев еще не душили его поутру своим тягучим звоном, он был белобрыс, страстен и тонок. Как ниточка был, оранжевая, длинная. Малыш мог пролезть в любое окошко, а что за ним – ему не казалось важным, – важнее пролезть, спрятаться, как огню не угаснуть. Все прогибы и ухабины в себе знал, а те, что еще не открыл, оставались в карманах песчинками и ракушками морскими. Носил он их гордо и топил так же гордо в водоемах неповседневной остолбенелости души. «Ах, мама, мама, – плачет малыш Жа спьяну, – когда о тебе вспоминаю и о нашейном крестике, что мне перед возвышением повесила на голову да так завязала, чтобы уши мешали его с легкостью снять. Но не был я Ван Гогом, и уши мне были ценнее твоей веры, мама, потому разгрыз я веревочку и бросил бога в окошко. А там поле за окном было, и ничего больше не было там. „Встань и иди“, – шептало мне солнце. А куда вставать и идти куда – не говорило. Может, за крестиком на задний двор? Может, только не нашел я там его, может, коты унесли или бедолаги с бродячими ногами за серебро приняли, за дар небес? Проросло поле рапсом на следующее лето, и было видно, как солнце любит мой заоконный мир. А обо мне оно забыло, и белобрысость моя превратилась в черноту и буроту, в бурлящие потоки нефти, в седеющие лепестки ландышей, в истому, в плевок старика, в память. Ах, мама, мама, как много плакал я, все алкоголи выплакал и протрезвел так, что аж узнал себя в зеркале – и мне стало страшно от такой явности, от чистого взгляда на мое существо».


И снова снится ему зеркальное покаяние, монотонный стук часов и слезы от выпитого за всю жизнь свою. Снится ему соседка его по стенке в общежитии семейного типа, где он притворялся семьянином и жил с блядями и их детьми, только чтобы платить не надо было да и чтобы ее слушать – за стеною. Возьмет было батькин армейский стакан, железный, тонкий, как аромат губной помады на белесой рубашке в крапинку, памятный, как тот же поцелуй неловкий. Возьмет его, обхватит всей рукою и сердцем, уплотнится и, переливаясь, нацелит слух в донышко, прислонит к стене и слушает, как она там поет себе цыганочку и кавалькаду устраивает. Стрижет ногти как, слушает, в уборную ходит как, слушает, да даже как молчит и сопит во сне – тоже слушает и все не может наслушаться, ай как хороша. Любой музыке, любому громкому душебиению, красоты ворчания любимой, хохота от дурака. Все в ней так и клокочет, бьется, уподобляется. А раз выходит малыш на балкон и видит ее сквозь слезы – страшная до одури, больная вся, прыщавая, грудь как цементная, тяжелая, тяжелее горя. В охапке у нее муженек такой же любознательный, по очкам видно и по мученическому взгляду в ноги свои, да и целуются они, целуются как тюлени, хрипя и пуская липкие слюни в воздух. «Не,  думает малыш Жа,  глаза навыкат, а уши в трубочку». Он будет слушать ее и любить свою мечту, лишь это может его избавить от унижения к собственному прозрению, лишь так она будет сниться ему в ночи и виду не подавать, но звук. А оттого так сильно долго спать любил малыш, что солнце да и потеряло его предел.


К чему, что он проснется назавтра и будет май? К тому, что Жа не видит вас так долго, Время Станиславовна, и, может быть, он даже счастлив, но отчего-то все же и тоскует по светилу небесному, что в его окно не хочет заглядывать. А что же там, за ним, не интересно ли тебе?

декабрь, 21
00:01

Не май. Легкие и воздушные спиртные напитки.

03:11

Действительно, что может быть гуманнее убийства самого себя, медленного и изящного убийства?

Не думал малыш Жа об этом ранее, только теперь услышал новость по соседскому телевизору, что в меру богатый и чересчур известный художник, которого ему довелось слушать еще в детстве и после, повесился вверх тормашками и умер от нелепости своей же. Хохоту было-то поди. Наверное, столько же смеху слышала и его мать от самой же себя, изучая и наблюдая за барахтаньем малыша в ледяной луже его слез. Когда-то он умел плакать. А теперь иссох. Это все от недоедания. Да на нем можно уроки проводить, пальпировать аппендикс, например. Если сильно постараться, можно его неживого еще и руками достать, только тонкими, женскими, любимыми. Другим и не позволил бы. А любимые – они все те, что тонкие, изящные, с душком у запястья. Да и незачем им в лица смотреть, таким рукам.


– : —


– Малыш Жа, ну сколько можно себя терзать!? Чего ты хочешь?

– Я хочу понять, зачем это все? Для чего я? Что значат мои сны? Почему все вокруг вижу я именно так, как вижу? Почему все чувства будто в сто крат сильнее со временем? Почему так больно, когда заканчивается «хорошо»? Почему так хорошо, когда вспоминаешь, как было больно, оттого что было хорошо? К чему все эти слова, откуда они берутся в моей голове? Почему так хочется не видеть больше своих любимых, убить их насовсем? Почему проще любить, когда уже некого любить, когда нет тех живых, которых любишь? Почему так страшно, что умрет любимый сам по себе, а не ты его убьешь? Зачем так часто думать? Как все прекратить? Как стать другим? Как оставаться собой? Как любить тебя, Асса, как тогда, в первую встречу? Как любить тебя, когда ты тоже умрешь? Как остановить ее, Времю?

– Никак.

– Тик-так. Тик-так.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации