Электронная библиотека » Алексей Варламов » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Пришвин"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 12:38


Автор книги: Алексей Варламов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Из храма выходит ни жив ни мертв батюшка и слабым голосом начинает молебен под пристальными взглядами уполномоченных, и наблюдающему за этой сценой писателю кажется, будто он находится в киргизской юрте, где все сидят в ожидании еды, а хозяин готовится резать барана и точит ножик (и это за полгода до Блока с его «Двенадцатью»!).

«"Победы, Благоверному императору… – ах! – державе Российской… Побе-еды…" Опять отцикнулся, и на проверочном молебне! Гул, ропот, смех – жалко, противно, глупо: баран зарезан»[339]339
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 285.


[Закрыть]
.

Но вернемся к Пришвину и его хуторским делам. Мало того что крестьяне хотели отнять у него землю, пришвинский хутор оказался камнем преткновения в споре двух деревень, Шибаевки и Кибаевки (это не настоящие названия, а прозвища деревень, вернее их жителей), одна во все времена была барской, другая – государственной. Сколько деревни стояли, столько враждовали между собой, и вот поразительная вещь: когда их жители получают волю и возможность избрать из своих рядов народных представителей, то выбирают… уголовников, и ужаснувшемуся писателю-демократу оставалось утешиться лишь тем, что подобное происходило и во времена Французской революции, да и вообще по общему мнению уголовники самые сообразительные на деревне люди.

Пришвинский Дневник замечательно точно показал, чем кончился демократический эксперимент над деревней летом 1917 года и какого джинна выпустило из бутылки Временное правительство с его лозунгом, который можно перевести на современный русский: «Берите суверенитета, сколько хотите».

Но как бы ни был раздражен Пришвин действием чиновников Временного правительства, еще более безапелляционно он был настроен летом семнадцатого года против большевиков: «Ураганом промчались по нашей местности речи людей, которые называли себя большевиками и плели всякий вздор, призывая наших мирных крестьян к захватам, насилиям, немедленному дележу земли, значит, к немедленной резне деревень между собой.

Потом одумались крестьяне и вчера постановили на сходе: – Бить их, ежели они опять тут покажутся»[340]340
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 302.


[Закрыть]
. «Всю пору пережитой смуты сельское население в настоящее время склонно считать виною людей, которые называли себя большевиками»[341]341
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 314.


[Закрыть]
.

Редкий случай – писатель абсолютно ошибся в прогнозах, в чем был не одинок. Большевистскую угрозу мало кто оценил в должной мере.

«Большевики – это люди обреченные, они ищут момента дружно умереть и в ожидании этого в будничной жизни бесчинствуют»[342]342
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 357.


[Закрыть]
.

«Ленинство – результат страха»[343]343
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 319.


[Закрыть]
.

Четвертого июля будущие хозяева страны устроили в Ельце погром, избили до полусмерти воинского начальника, председателя продовольственной управы, крупных торговцев. Расправа, как отмечал Пришвин, была проведена с «азиатской жестокостью». Пленников вели по городу босыми и били, причем больше всего неистовствовали женщины.

«Эта свистопляска с побоями – похороны революции»[344]344
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 327.


[Закрыть]
.

Дни революции в Петрограде вспоминались теперь как «первые поцелуи единственного, обманувшего в жизни счастья»[345]345
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 327.


[Закрыть]
, и предчувствия Пришвина были мрачны: «Почти сладострастно ожидает матушка Русь, когда, наконец, начнут ее сечь»[346]346
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 344.


[Закрыть]
.

Что-то стремительно переменилось в российском государстве за несколько лет, долгожданное новое оказалось куда хуже надоевшего старого, и очень скоро взгляд писателя на большевиков сделался менее легкомысленным: «В них есть величайшее напряжение воли, которое позволяет им подниматься высоко, высоко и с презрением смотреть на гибель тысяч своих же родных людей, на забвение, на какие-то вторые похороны наших родителей, на опустошение родной страны (…) Так воцарился на земле нашей новый, в миллион раз более страшный Наполеон, страшный своей безликостью. Ему нет имени собственного – он большевик»[347]347
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 366–367.


[Закрыть]
.

С этого момента, с весны и лета семнадцатого года и начинается идейное сближение Пришвина с Буниным по самым насущным для России вопросам, и именно отсюда берет начало их выстраданный внутренний диалог о России, революции и русском народе.

Революцию оба встретили в том возрасте (Бунину было сорок семь, Пришвину – сорок четыре), когда житейский и духовный опыт человека, острота зрения, интерес к реальной жизни и определенная отстраненность от повседневной рутины находятся в гармоническом сочетании, делающем человека способным максимально глубоко увидеть и оценить сущность происходящих событий. Бунинские и пришвинские дневники, посвященные революции и Гражданской войне, пожалуй, самые глубокие документы первой русской смуты двадцатого века.

В этих только в постсоветское время опубликованных на родине писателей произведениях есть совпадения чуть ли не текстуальные, как, например, в тех случаях, когда революция описывается обоими, как Варфоломеевская ночь и даже дается народная огласовка: у Бунина – «на сходке толковали об «Архаломеевской ночи» – будто должна быть откуда-то телеграмма – перебить всех буржуев». Пришвин призывает в своей «революционной» публицистике «собирать человека», разбитого событиями «Халамеевой» ночи.

Они черпали из одного источника, и хотя для Бунина в большей мере причиной и сутью революционных событий оказалось народное окаянство, для Пришвина революция – это скорее проявление русского сектантства, хлыстовства («Почему вы так нападали на Распутина? – спорил он с Горьким. – Чем этот осколок хлыстовства хуже осколка марксизма? А по существу, по идее чем хлыстовство хуже марксизма? Голубиная чистота духа лежит в основе хлыстовства, так же как правда материи заложена в основу марксизма. И путь ваш одинаков: искушаемые врагами рода человеческого хлыстовские пророки и марксистские ораторы бросаются с высоты на землю, захватывают духовную и материальную власть над человеком и погибают, развращенные этой властью, оставляя после себя соблазн и разврат»[348]348
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 307.


[Закрыть]
); хорошо знакомый с этими течениями русской религиозной мысли и поведения, он знал, что говорил. Если положить их дневники рядом, то, отвлекаясь от стилистики, порой затрудняешься сказать, кто из них что писал – так много здесь горечи, отчаяния, столько тяжелых и порою даже оскорбительных слов о русском народе, что легко было бы обвинить авторов в русофобии, когда бы все сказанное не очищалось глубочайшей любовью к России, которой оба были преданы до конца дней.

«По ту сторону моих человеческих наблюдений – преступления: вчера на улице горели купцы, сегодня в деревне вырезали всю семью мельника, там разграбили церковь, и судебные власти целую неделю не знали об этом, потому что некому было донести»[349]349
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 283.


[Закрыть]
. «…на мое клеверное поле едут мальчишки кормить лошадей, бабы целыми деревнями идут прямо по сеяному полю грабить мой лесок и рвать в нем траву, тащат из леса дрова»[350]350
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 291.


[Закрыть]
.

«Обнаглели бабы: сначала дрова разобрали в лесу, потом траву, потом к саду подвинулись, забрались на двор за дровами (самогон гнать) и вот уже в доме стали показываться: разрешите на вашем огороде рассаду посеять, разрешите под вашу курочку яички положить»[351]351
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 299.


[Закрыть]
.

И как вопль отчаяния, голубая мечта: «Сон о хуторе на колесах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков (выделено мной. – А. В.[352]352
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 288.


[Закрыть]
.

А вот Бунин: «Жить в деревне и теперь уже противно. Мужики вполне дети, и премерзкие. «Анархия» у нас в уезде полная, своеволие, бестолочь и чисто идиотское непонимание не то что «лозунгов», но и простых человеческих слов – изумительные. Ох, вспомнит еще наша интеллигенция, – это подлое племя, совершенно потерявшее чутье живой жизни и изолгавшееся насчет совершенно неведомого ему народа, – вспомнит мою «Деревню» и пр.!

Кроме того, и не безопасно жить теперь здесь. В ночь на 24-е у нас сожгли гумно, две риги, молотилки, веялки и т. д. В ту же ночь горела пустая (не знаю, чья) изба за версту от нас, на лугу. Сожгли, должно быть, молодые ребята из нашей деревни, побывавшие на шахтах.

Днем они ходили пьяные, ночью выломали окно у одной бабы-солдатки, требовали у нее водки, хотели ее зарезать. А в полдень 24-го загорелся скотный двор в усадьбе нашего ближайшего соседа (…)»[353]353
  Русская литература. 1979. № 2. С. 153–154.


[Закрыть]
.

Они описывают одну и ту же местность, ту самую, что дала России великое соцветие писательских имен, и именно выходцам из этой земли, пройдя сквозь муки революционных лет и Гражданской войны, Пришвин предъявит свой счет и будет молить как заступников: «И так земля вся разорена, мы еще можем теперь прислониться к вождям нашей культуры, искать защиты у них, ну, Толстой, Достоевский, ну, Пушкин? вставайте же, великие покойники, мы посмотрим, какие вы в свете нашего пожара и что есть у нас против него»[354]354
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 17.


[Закрыть]
.

Что, безусловно, еще было у них общее – так это полный отказ от иллюзий во взглядах на народ.

Бунин: «Нет никого материальней нашего народа. Все сады срубят. Даже едя и пья, не преследуют вкуса – лишь бы нажраться. Бабы готовят еду с раздражением. А как, в сущности, не терпят власти, принуждения! Попробуй-ка введи обязательное обучение! С револьвером у виска надо ими править. А как пользуются всяким стихийным бедствием, когда все сходит с рук, – сейчас убивать докторов (холерные бунты), хотя не настолько идиоты, чтобы вполне верить, что отравляют колодцы. Злой народ! Участвовать в общественной жизни, в управлении государством не могут, не хотят, за всю историю. (…) Интеллигенция не знала народа».

Пришвин: «Я никогда не считал наш народ земледельческим, это один из великих предрассудков славянофилов, хорошо известный нашей технике агрономии: нет в мире более варварского обращения с животными, с орудием, с землей, чем у нас. Да им и некогда и негде было научиться земледелию на своих клочках, культура земледелия, как и армия царская, держалась исключительно помещиками и процветала только в их имениях. Теперь разогнали офицеров – и нет армии, разорили имения – и нет земледелия: весь народ, будто бы земледельческий, вернулся в свое первобытное состояние»[355]355
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 68.


[Закрыть]
.

Очень похоже оба великоросса смотрят на роль в революции евреев[356]356
  Пришвин: «…Кто же виноват? Я спрашиваю, и мне отвечают теперь: – Виноваты евреи.
  И перечитывают, начиная с Бронштейна.
  В чем же оказалась наша самая большая беда?
  Конечно, в поругании святынь народных: неважно, что снаряд сделал дыру в Успенском Соборе – это легко заделать. А беда в том духе, который направил пушку на Успенский собор. Раз он посягнул на это, ему ничего посягнуть и на личность человеческую.
  Кто же виноват?
  Жиды виноваты!
  Так и отвечают, что это они переставляли пушечные прицелы, и снаряды попадали в православные храмы.
  Вот неправда: евреи никогда не оскорбляют святынь, потому что они люди культурные. Святыню оскорбить могут только варвары. Нет, православный русский народ, – это мы сами виноваты» (Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 29–30).
  Бунин: «"Левые" все "эксцессы" революции валят на старый режим, черносотенцы – на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого – на соседа и на еврея: "Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на все это дело подбили…"» (Окаянные дни).


[Закрыть]
, и у обоих ощущение гибели страны, великой страны – причем тут даже интонационно и эмоционально плач Пришвина и Бунина по Руси уходящей оказывается схож.

Пришвин: «Неведомо от чего – от блеснувшего на солнце накатанного кусочка тележной колеи, или от писка птички, пролетевшей над полями, или от облака, закрывшего солнце, вдруг повеяло осенью, не той, которая придет к нам с новой нуждой и заботами, а всей осенью моей родины, с родными и Пушкиным, с Гречем и Некрасовым, с тетками, с бабами, с мужиками нашими, с дегтем, телегами, зайцами, и ярмаркой, и яблонями в саду нашем, и потом и с весной, и зимой, и летом, и со всеми надеждами и мечтами нераскрытого, полного любовью сердца. А потом вдруг: что это все погибает. Новое страдание, новый крест для народа русского я смутно чувствовал еще раньше, неминуемо должен прийти, чтобы искупить – что искупить?

Так развязываются все узлы жизни. Вот развязалось в хозяйстве: сено сопрело, вышло из круга, и теперь стало непонятно, как мы уберемся. Так же и в этом узле России и всей мировой войны: Россия выходит из круга.

Разбежались министры. Бегут войска. Бегут части государства, отрываются клоками. Разделяются деревни и села, соседи, члены семьи – все в какой-то напряженной тяготе и злобе. Россия погибает. Боже мой, да ее уже и нет, разве Россия эта с чувством христианского всепрощения, эта страна со сказочными пространствами, с богатствами неизмеримыми. Разве это Россия, в которой священник в праздник не служит обедню, потому что нигде не может достать для совершения таинств красного вина? ее уже нет, она уже кончилась»[357]357
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 329.


[Закрыть]
.

Бунин: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…»[358]358
  Бунин И. А. Окаянные дни. М., 1991. С. 93–94.


[Закрыть]

Пришвин: «И все-таки чувствуешь где-то в смутной глубине души, не смея назвать настоящим именем, какую-то оборонительную святыню Града Невидимого Отечества»[359]359
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 377.


[Закрыть]
.

Бунин: «Если бы я эту «икону», эту Русь не любил, не видал, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так непрерывно, так люто?»[360]360
  Бунин И. А. Окаянные дни. С. 109.


[Закрыть]

Их позиции сближаются, но как поразительно разнятся судьбы…


Октябрьский переворот Бунин встретил в Москве, Пришвин в Петербурге.

Бунин, невероятно желчно, 4 ноября (в Москве): «Выйдя на улицу после этого отсиживания в крепости – страшное чувство свободы (идти) и рабство. Лица хамов, сразу заполонивших Москву, потрясающе скотски и мерзки. (…) Заснул около семи утра. Сильно плакал. Восемь месяцев страха, рабства, унижений, оскорблений! Этот день венец всего! Разгромили людоеды Москву!»[361]361
  Бунин. И. А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1995–2000. Т. 8. С. 60.


[Закрыть]

Пришвин, не менее сердито: «28 октября. День определения положения. Подавленная злоба сменяется открытым негодованием»[362]362
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 378.


[Закрыть]
. «30 октября. Позор, принятый в Думу через большевиков, должен быть искуплен, иначе у нас нет отечества»[363]363
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 380.


[Закрыть]
. «В начале революции было так, что всякий добивающийся власти становился в обладании ею более скромным, будто он приблизился к девственности. Теперь власть изнасилована и ее ебут солдаты и все депутаты без стеснения»[364]364
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 365.


[Закрыть]
, и о разнице восприятия революции в городе и деревне отозвался так: «Там делят землю, здесь делят власть.

Как самая романтическая любовь почти всегда кончается постелью, так и самая многообещающая власть кончается плахой»[365]365
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 361.


[Закрыть]
.

8 ноября (по старому стилю) Пришвин записал: «На Октябрьское восстание у меня устанавливается такой взгляд: это не большевики, это первый авангард разбегающейся армии, которая требует у страны мира и хлеба. Подпольно думаю, не вся ли революция в этом роде, начиная с Февраля?

Не потому ли и Керенского так ненавидят, что он стал поперек пути этой лавины?»[366]366
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 388.


[Закрыть]

«Армия не существует, золото захвачено, общество разбито, демократия своими руками разрушает фундамент своего же жилища…»[367]367
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 391.


[Закрыть]
Ужас нарастал день ото дня: «Русский человек перешел черту, и к прежнему возвратиться ему невозможно»[368]368
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 394.


[Закрыть]
.

«Русский народ погубил цвет свой, бросил крест свой и присягнул князю тьмы Аваддону»[369]369
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 393.


[Закрыть]
.

И именно в это время родилась в сердце Пришвина мрачная, подзаборная, как он ее сам называл, молитва, которой он оставался верен едва ли не до конца дней: «Господи, помоги мне все понять, все вынести и не забыть, и не простить!»[370]370
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 390.


[Закрыть]

Глава XII. Пришвин в восемнадцатом году

Если бы я хотел ограничить описание пришвинской жизни лишь одним отдельно взятым годом, то выбрал бы именно этот, в оценке другого замечательного русского писателя той поры «великий и страшный год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй». Этот год разделил сознательную жизнь моего героя, начало которой сам он датировал 1881 годом (а точнее, днем убийства Александра Второго), на две равные половины, и в нем, как в центре и эпицентре долгого жизненного пути Пришвина, отразились, туго переплелись все сюжеты его жизни прошлой и будущей: личные, общественные, творческие, литературные споры, любовная связь, изгнание из дома и клятва найти себе «свободную родину»[371]371
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 183.


[Закрыть]
, диалог с властью, философские изыскания и даже смена летоисчисления – в нем весь Пришвин, подводивший итоги прожитых и готовившийся к новым временам.

Январь начался для Михаила Михайловича (а писатель встретил его вместе со своими любимыми Ремизовыми: «Никогда еще люди не заботились так о еде, не говорили столько о пустяках. Висим над бездной, а говорим о гусе и о сахаре. За это все и держимся, вися над бездной»[372]372
  Ср. у Бунина: «Как всегда, страшное количество народа возле кинематографов, жадно рассматривают афиши. По вечерам кинематографы просто ломятся. И так всю зиму» (Окаянные дни).


[Закрыть]
[373]373
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 5.


[Закрыть]
) более чем драматично. О семье своей он в ту пору ничего не знал: она находилась в Хрущеве, и сведений оттуда не поступало.

«Мучительно думать о родных, особенно о Леве – ничего не знаю, никаких известий, и так другой раз подумаешь, что, может быть, их и на свете нет. И не узнаешь: почты нет, телеграф только даром деньги берет»[374]374
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 5.


[Закрыть]
.

Но очень скоро ему пришлось думать о семье в тюрьме: на второй день нового года Пришвин, как редактор литературного отдела газеты партии правых эсеров «Воля народа» («Одно из сит демократии – "Воля народа", в которой я теперь по недоразумению пребываю, исповедует чистую наивную веру в русскую демократию. Это самый невинный орган и чистый от искательства "демонов"»[375]375
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 375.


[Закрыть]
), был вторично в своей жизни арестован. «Арестовали (…) кучу сотрудников, даже Пришвина», – со свойственным ей ехидством записала в своих «Черных тетрадях» Зинаида Гиппиус[376]376
  Гиппиус З. Н. Дневник. Т. 2. С. 237.


[Закрыть]
. Только если первый раз его бросили за решетку царские сатрапы, то теперь – посадили большевики, причем «арестующий юнец-комиссар», самый первый представитель новой власти, повстречавшийся Пришвину на его долгом советском пути, в ответ на чьи-то слова: «Это известный писатель» – замечательно отозвался: «С 25-го числа это не признается».

Не в пример одиночной камере в Митавской образцовой тюрьме заключение было не слишком тягостным и продолжительным. Арестантов – а среди них были другие сотрудники редакции, теософ, адвокат, министр царского правительства, рабочий и профессор Духовной академии – посещали представители Красного Креста, приносили им щи и котлеты, в камере велись политические разговоры и интеллигентские споры.

Узники возлагали большие надежды на Учредительное собрание, однако оно было разогнано знаменитой фразой «Караул устал!» («Историческая фраза: «Караул устал!» – как осуждение говорящей интеллигенции»[377]377
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 12.


[Закрыть]
), произошло беззаконное, без суда и следствия убийство министров Временного правительства Кокошкина и Шингарева, и трагическая судьба двух высокопоставленных чиновников вполне могла ожидать всех содержащихся в тюрьмах, ощущавших себя заложниками арестантов («Мы – заложники. Если убьют Ленина, то сейчас же и нас перебьют»[378]378
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 20.


[Закрыть]
). Под угрозой бунта уголовных и сыпного тифа политзэки обсуждали, кто виноват в том, что произошла революция (священный гнев народа, либеральная литература и т. д.) и страху натерпелись порядочно.

Освободили гражданина Пришвина 17 января, а ровно через два дня в левоэсеровской газете «Знамя труда» вышла, разорвалась, как бомба, знаменитая статья Александра Блока «Интеллигенция и революция».

Блока Пришвин не просто уважал, но, в отличие от всех без исключения декадентов, отзывался о нем неизменно высоко. Посетив в 1915 году салон Сологуба, где бурно обсуждался еврейский вопрос, Пришвин дал убийственную характеристику всем собравшимся за исключением Блока: «Салон Сологуба: величайшая пошлость, самоговорящая, резонирующая, всегда логичная мертвая маска… пользование… поиски популярности… (Горький, Разумник и неубранная голая баба).

Бунин – вид, манеры провинциального чиновника, подражающего Петербуржцу-чиновнику (какой-то пошиб)[379]379
  Кстати, столь нелестно охарактеризованный земляк тоже оставил об этом заседании ироническую и стилистически схожую с пришвинской запись: «Заседание у Сологуба. Он в смятых штанах и лакированных сбитых туфлях, в смокинге, в зеленоватых шерстяных чулках.
  Как беспорядочно несли вздор! «Вырабатывали» воззвание в защиту евреев» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 8 т. М., 1988. Т. 7. С. 379).


[Закрыть]
.

Карташов все утопает и утопает в своем праведном чувстве.

Философов занимается фуфайками. Блок – всегда благороден»[380]380
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 1. С. 121.


[Закрыть]
.

Блок относился к более старшему по возрасту и настолько же младшему по литературному опыту собрату прохладнее. Еще в 1910 году, размышляя о планах на лето, он отмечал в записной книжке: «Поехать можно в Царицын на Волге – к Ионе Брихничеву. В Олонецкую губернию к Клюеву. С Пришвиным – поваландаться? К Сектантам – в Россию»[381]381
  Блок А. А. Избранное. В 2 т. Т. 2. М., 1955. С. 401.


[Закрыть]
.

Согласимся, глагол «валандаться» не очень-то почтенный по отношению к человеку, который был его на семь лет старше. А в 1915 году после посещения издательства «Сирин» Блок отозвался о встретившемся ему Пришвине и того хлеще: «Опять Пришва помешала говорить…»[382]382
  Блок и Пришвин // Литературное наследство. М., 1987. Т. 92. Кн. 4. С. 216.


[Закрыть]

Тем не менее поэт с прозаиком были, что называется, в одном стане, но когда революция размела Блока с другими членами бывшего Религиозно-философского общества по разным углам политического ринга, Пришвин примкнул к правому большинству. И дело тут было не в большинстве, а в собственной позиции Михаила Михайловича. Ни холодное лето семнадцатого года в деревне, ни две недели тюремного заключения в январе восемнадцатого не прошли бесследно, демократических иллюзий более не осталось, и Пришвин не сдержался, высказал в статье все, что о Блоке и о его образе мыслей думает, используя свой излюбленный и хорошо знакомый адресату образ кипящего чана.

«С чувством кающегося барина подходит на самый край этого чана Александр Блок и приглашает нас, интеллигентов, слушать музыку революции, потому что нам терять нечего: мы самые настоящие пролетарии.

Как можно сказать так легкомысленно, разве не видит Блок, что для слияния с тем, что он называет «пролетарием», нужно последнее отдать, наше слово, чего мы не можем отдать и не в нашей это власти. (…)

О деревенских вековухах так говорят: не выходит замуж, потому что засмыслилась и все не может ни на ком остановиться, ко всем льнет и все ей немилы – засмыслилась.

Это грубо, но нужно сказать: наш любимый поэт Александр Блок, как вековуха, засмыслился. Ну разве можно так легко теперь говорить о войне, о родине, как будто вся наша русская жизнь от колыбели и до революции была одной скукой.

И кто говорит? О войне – земгусар, о революции – большевик из «Балаганчика».

Так может говорить дурной иностранец, но не русский и не тот Светлый иностранец, который, верно, скоро придет.

Мы в одно время с Блоком когда-то подходили к хлыстам, я – как любопытный, он – как скучающий.

Хлысты говорили: – Наш чан кипит, бросьтесь в наш чан, умрите и воскресните вождем.

Ответа не было из чана. И так же не будет ему ответа из нынешнего революционного чана, потому что там варится Бессловесное.

Эта видимость Бессловесного теперь танцует, и под этим вся беда наша русская, какой Блок не знает, не испытал. В конце концов, на большом Суде простится Бессловесное, оно очистится и предстанет в чистых ризах своей родины, но у тех, кто владеет словом, – спросят ответ огненный, и слово скучающего барина там не примется»[383]383
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 356.


[Закрыть]
.

Самое поразительное в концовке этого страстного и не совсем справедливого послания (ну почему же это Блок русской беды не знает и не испытал – а кто испытал и знает?) даже не то, что Блок назван скучающим барином, когда-когда, а зимой 1917/18 года он таковым не был, – а то, что Пришвин буквально повторяет, вернее, переворачивает мысль той самой замечательной питерской старухи, что готова была простить образованным людям отречение от государя, но вменяла это предательство в вину красногвардейцам. Так и Пришвин – народу революция простится, поэту – нет[384]384
  А вот что думал по этому поводу Бунин (Из Дневника Бунина 17 апреля 1918 года): «Айхенвальд – да и не один он – всерьез толкует о таком ничтожнейшем событии, как то, что Андрей Белый и Блок, «нежный рыцарь Прекрасной Дамы», стали большевиками! Подумаешь, важность какая, чем стали или не стали два сукиных сына, два набитых дурака!» (Бунин И. А. Собр. соч.: В 8 т. М., 2000. Т. 8. С. 62).


[Закрыть]
.

Блок ответил Пришвину через два дня: «Михаил Михайлович, сегодня я прочел Вашу статью в «Воле страны».

Долго мы с Вами были в одном литературном лагере, но ни один журнальный враг, злейший, даже Буренин, не сумел подобрать такого количества личной брани. Оставалось Вам еще намекнуть, как когда-то делал Розанов, на семейные обстоятельства.

Я на это не обижаюсь, но уж очень все это – мимо цели: статья личная и злая против статьи неличной и доброй.

По существу спорить не буду, я на правду Вашу (Пришвина, а не «Воли страны») не нападал: но у нас – слишком разные языки.

Неправда у Вас – «любимый поэт». Как это может быть, когда тут же рядом «балаганчик» употребляется в ругательном значении, как искони употребляет это слово всякий журналист? Вы же не знаете того, что за «балаганчиком», откуда он; не знаете, значит, и того, что за остальными стихами, и того, какую я люблю Россию и т. д. Я не менялся, верен себе и своей любви, также и в фельетоне, который Вам так ненавистен.

Значит, надо сказать – не «любимый поэт», а «самый ненавистный поэт».

Александр Блок»[385]385
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 357.


[Закрыть]
.

Тут вернее всего – даже не разные плоскости мышления, а нежелание вообще вступать в дискуссию. Никаких аргументов Пришвина Блок ни принимать, ни даже рассматривать или отвергать не желал («слишком разные языки»), да и в ответе письмо Блока не нуждалось, а писалось для того, чтобы адресат принял его к сведению. Но остановиться Пришвин не мог – он был по-настоящему заведен и непривычно запальчив (в скобках то, что Пришвин зачеркнул).

«Александр Александрович – мой ответ (на Вашу статью в "Знамя Труда") был не злой (как Вы пишете), а кроткий. (Именно только любимому человеку можно так написать, как я). Если бы автор не был Блок, я написал бы, что он получает ворованные деньги, что земгусар ничего не делал на войне, а пьянствовал в тылу, что ходит почему-то до сих пор в военной форме и еще (много) всего. (И это надо бы все написать, потому что Вы это заслужили.) О (Ваших) семейных отношениях земгусара я не мог бы ничего написать, потому что я этим не интересуюсь, все наши общие знакомые и друзья подтвердят Вам, что я для этого не имею глаза и уха, и если что вижу и слышу, забываю немедленно. (…)

Сотую часть не передал я в своей статье того негодования, которое вызвала ваша статья у Мережковского, у Гиппиус, у Ремизова, у Пяста.

Прежде чем сдать свой ответ (Вам) в типографию, я прочел ее Ремизову, и он сказал: "Ответ кроткий"»[386]386
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 357.


[Закрыть]
.

Это письмо – уже разрыв несомненный, на грани вызова на дуэль.

После него никаких личных отношений между ними быть не могло, однако их спор был заочно продолжен в двух произведениях, одно из которых читающей публике известно очень хорошо, а второе – почти нет: это «Двенадцать» и «Голубое знамя».

Про «Двенадцать» написаны горы литературы и существует море толкований, но одну, вряд ли известную и весьма любопытную подробность о легендарной поэме привести стоит, хотя полного доверия к этой подробности нет. Скорее версия, но очень правдоподобная, ибо исходила от чрезвычайно информированного и не склонного к мистификациям человека.

Когда в 1927 году Пришвин посетил после долгого перерыва Ленинград и совершенно не узнал в нем бывшую имперскую столицу, Р. В. Иванов-Разумник сообщил ему, что вития в поэме «Двенадцать» («А это кто? – Длинные волосы// И говорит вполголоса://– Предатели!//– Погибла Россия!// Должно быть, писатель —//Вития…») – не кто иной, как Пришвин: так Блок ответил своему оппоненту за статью «Большевик из "Балаганчика"».

«Статья была написана мной, – прокомментировал не без огорчения эту новость Пришвин, у которого в год десятилетия Великого Октября, по-видимому, не было большой охоты давнюю историю вспоминать, да и политические его взгляды к той поре изрядно переменились, – под влиянием Ремизова в один из таких моментов колебания духа, когда стоит человека ткнуть пальцем и он полетит. Мне очень досадно, что Блок оказался способным расходовать себя на такие мелочи. И как глупо: это я-то "вития"!»[387]387
  Архив В. Д. Пришвиной. Дневник М. М. Пришвина. 9.02.1927.


[Закрыть]

Сюжет «Голубого знамени», впервые опубликованного 28 января 1918 года, довольно прост и имеет много общего со знаменитой блоковской поэмой, особенно по части антуража: революционный, занесенный снегом город, грабежи, стрельба, а главный герой – провинциальный обыватель, который случайно оказался в Питере, попал под арест, сошел с ума и решил собрать под голубое знамя (противопоставленное знамени красному) всех хулиганов, мародеров и пьяниц.

Герой отчасти автобиографический не по социальному статусу, а по мироощущению («Семен Иванович больше ничего не боится – Семен Иванович сам теперь как страх»), и, развивая его идеи, в разговоре с Левой Пришвин позднее сформулировал свою позицию в революционные годы: «Я за человека стою, у меня ни белое, ни красное, у меня голубое знамя (…) голубое, как небо над нами, и на голубом золотой крест (…) Мы будем действовать словом, не пулями, мы слова найдем такие, чтобы винтовки падали из рук, это очень опасные слова, нас могут за них замучить, но слова эти победят»[388]388
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 2. С. 288.


[Закрыть]
.

Неизвестно, читал ли Александр Блок этот рассказ, но позднее, когда Блока уже не было в живых, пораженный его безвременным, невысказанным уходом Пришвин («Говорят, что Блок расстался с жизнью с злобной радостью»[389]389
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 207.


[Закрыть]
; «Мариэтта Шагинян мне рассказывала о Блоке ужасные вещи, будто бы Блок умер не от физических, а от духовных причин, что в последнее время его вокруг все убивало и никто из окружающих не понимал, что его убивало»[390]390
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 267.


[Закрыть]
) не раз возвращался к поэме «Двенадцать», пытаясь понять ее смысл: «Наконец, я понял теперь, почему в «12-ти» впереди идет Христос, – это он, Блок, имел право так сказать: это он сам, Блок, принимал на себя весь грех дела и тем, сливаясь с Христом, мог послать Его вперед убийц: то есть Голгофа – стать впереди и принять грех на себя. Только верно ли, что это Христос, а не сам Блок, в вихре чувств закруженный, взлетевший до Бога…»[391]391
  Пришвин М. М. Дневник. Т. 3. С. 287.


[Закрыть]
Еще пять лет спустя, в перерывах между охотой Пришвин писал о Блоке, и первая часть этой записи, опубликованная в восьмом томе последнего собрания сочинений писателя, поклонникам Пришвина и Блока хорошо известна, а вторая, по-видимому, нет: «Блок для меня – это человек, живущий «в духе», редчайшее явление. Мне так же неловко с ним, как с людьми из народа: сектантами, высшими натурами. Это и плюс аристократизм стиха, в общем какая-то мучительная снежная высота, на которой я не бывал, не могу быть, виновачусь в этом себе и утешаюсь своим долинным бытием без противопоставления.

Но мы встретились с Блоком в отношении к Октябрю. Горным своим глазом он разобрал в нем Интернационал, а я своим долинным путем понимал, что чем меньше жертв, тем лучше. Словом, я не чувствовал «музыки» революции, хотя верил и знал, что она была у немногих, знакомая мне музыка по моей юности»[392]392
  Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 173.


[Закрыть]
.

А вот что было в Дневнике дальше и в восьмой том не вошло: «Блок был робким хлыстом, колебавшимся у края бездны: броситься или удержаться. В Октябре он, наконец, решился и бросился в эту бездну, чтобы умереть и воскреснуть царем-христом. Судьба его была подобна костромскому нищему, который 30 лет обещал свое вознесение и, наконец, собрался с духом, поднялся на колокольню, бросился и обломал себе ноги (…)

Блок был таким же романтиком, как и я, как и другие «природные Оптимисты». Но мы разнимся с ним в отношении к «первородному греху», к дьяволу и злу вообще. Блок глуповат и слеп в отношении к дьяволу. Нужно же, в конце концов, понимать умному романтику, что и дьяволу необходимо жить и договор с ним необходим. (…) Блок пошел в Октябрь каким-то несчастным путем и хотел обмануть самого сатану, якшаясь с низшими. Революция шла честно, а Блок нечестно и за то пострадал»[393]393
  Архив В. Д. Пришвиной. Дневник М. М. Пришвина. 22.9.1926.


[Закрыть]
.

Но еще через много лет: «Боже мой! я, кажется, только сейчас подхожу к тому, что сказал Блок в «Двенадцати». Фигура в белом венчике есть последняя и крайняя попытка отстоять мировую культуру нашей революции. Как же я тогда этого не понимал, как медленно душа моя опознает современность»[394]394
  Пришвин М. М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. С. 540.


[Закрыть]
.

«Есть люди, от которых является подозрение в своей ли неправоте, или даже в ничтожестве своем, и начинается борьба за восстановление самого себя, за выправление своей жизненной линии. Такой для меня Блок»[395]395
  Путь к слову. С. 183.


[Закрыть]
.


Однако вернемся в восемнадцатый год. До победы слов было очень далеко, и оптимистичный, преодолевающий трагедию тон содержится в дневниковых записях восемнадцатого года гораздо реже трагичного, если не сказать безысходного.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации