Электронная библиотека » Алексей Югов » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Ратоборцы"


  • Текст добавлен: 10 ноября 2013, 00:51


Автор книги: Алексей Югов


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– А разве не помните вы, герцог, – сурово воскликнул легат, – какая судьба постигла всех европейских государей, отвергших верховенство святейшего отца?

Голос прославленного проповедника наполнил собою глухой возок, перст его руки как бы указал поочередно на упоминаемых государей.

– Смотрите: все они гибнут! Все их начинанья бесплодны!.. Генрих… Фридрих Барбаросса!.. Кто был равен ему? И вот прославленный полководец тонет, на глазах всей армии, в жалкой речушке в самом разгаре не благословенного папою похода… Иоанн английский… Стоило папе отлучить его от церкви – и смотрите, герцог, как будто Пандора опрокинула свой ящик бедствий над головою несчастного монарха – восстание баронов! Под угрозою меча своих подданных подписанная хартия!.. Возьмем ныне царствующего императора Фридриха… Что сказать о нем?.. Если бы сей Гогенштауфен возлюбил Бога и церковь его, если бы он был добрым католиком, немногие сравнялись бы тогда с ним! Но император восстает против того, кто именуется ключарь царствия небесного, – и смотрите, как рушатся все его предприятия, точно он зиждет их на песке!.. Нет, государь, под ногами тех, кого проклял наместник Христа, под ногами тех разверзается бездна в тот самый миг, когда они уже досягают рукою вожделенной цели, – и все они стремительно гибнут!

Даниил угрюмо посапывал.

– Тогда, – медленно проговорил он, – по-видимому, викарий Христа благословил Батыя… и, – добавил он, – Коррензу.

Уклоняясь от возражений, легат апостолического престола сказал:

– Меня чрезвычайно радует, герцог, что вы изволили высказать открыто все, что препятствует воссоединению церквей. Я верю, что, когда пробьет час, вы, чей голос властно звучит и в Константинополе, и в Никее, не откажетесь отдать свою добрую волю и свое могущество на службу святому делу воссоединения церквей… А тогда – смею заверить вас отнюдь не от своего лица, – тогда пробьет час вашего всемирного величия, герцог, и заветная цель вашей жизни будет достигнута.

Замыкаясь и настораживаясь, Даниил сказал:

– Что вы разумеете, святой отец, под этим «всемирным величием»? А также в чем полагаете заветную цель моей жизни?

– Корона первого императора Руссии! Крестовый поход против татар, предводимый императором Даниилом! – громозвучно и вдохновенно провозгласил Карпини.

Лицо Даниила оставалось невозмутимым.

– Видите ли, господин легат, – отвечал он, – разрешите попросту миновать первое и ответить лишь на существенное. Я всегда был врагом вероломства, даже в политике. По договору, который мы только что подписали с ханом, Батый обязуется по первому моему требованию предоставить свою армию в мое распоряжение…

Карпини оцепенел.

– И, я повторяю снова, – продолжал Даниил, – мы чтим крест апостола Петра, но мы скорбим, что в руках его наместников меч Петра упорно подымается против христиан же…

– Вы подразумеваете, герцог, быть может, искоренение альбигойского нечестия? – хрипло спросил Карпини. – Но где же еще примеры?

– Их слишком много! – отвечал князь. – Я коснусь лишь некоторых. Объясните, господин легат, почему и в двадцать девятом, и в тридцатом, и в тридцать втором году особыми буллами святейшего отца потребовалось воспретить всем католическим купцам и государям доставлять Руссии лошадей, корабельные снасти, деревянные изделия? Почему в год и в час Батыева вторжения в нашу Русскую Землю папа Григорий призвал к крестовому походу против Новгородской земли и предал проклятию новгородцев?

Легат безмолвствовал.

– Крестовые походы! – продолжал князь. – Да, крестовый поход – это еще страшной силы катапульта! Вергнутый ею камень мог бы в свое время поразить из Рима не только того, кто угнездился на Волге, но и того, кто в Каракоруме. Однако крестовые походы гораздо лучше запомнил христианский Царьград, чем язычники. Освобождение Гроба Господня – великое, светлое предприятие!.. Однако зачем же было истреблять третью часть христианской столицы? Кто повелевал вождям крестоносного похода так злочинствовать, и грабить, и разрушать в Константинополе? Папский верховный легат стоял ведь во главе крестоносцев! Он одним словом мог пресечь все это. Ведь вам известно, господин легат, что «освободители» Гроба Господня – они и Праксителя и Лисиппа перечеканили в грубую бронзовую монету. А из храма Святой Софии вывезли двенадцать серебряных столпов и четыре иконостаса!.. Ободрали драгоценные оклады чтимых икон… В храме же Святой Софии, и в храме Богородицы Влахернской, и в прочих церквах кощунствовали непередаваемо!.. Страшусь оскорбить слух ваш, господин легат!.. Но ведь это же варвары!..

5

Снега – будто море – укачивают.

Дрема, раздумье ли заставили князя притенить ресницами очи – о том не знал дворский. А молчит Данило Романович – молчать и ему.

Верх ковровой повозки – на стальных сгибнях – теперь уже целыми днями откинут: потеплело!

Под крутою, под тонкою дугою буланой княжеской тройки поют и поют золоченые! А уж будто и заплетаться временами начинает золотой язычок – нет-нет да и смолкнет, словно прильнет вдруг к золоченой гортани.

Да и как не устать, ведь уж более тысячи верст простерлось от Батыева логова, что за Волгой, до синих просторов переславльских!

Лютый февраль – а ведь выехали в первых числах его! – раздирал стужею древесину, затворял дыханье всему живущему, когда покидали галицкие Золотую орду. А сейчас, словно бы покачиваясь в парах, масленеет большое солнце – Хорс-батюшко, милостивец, – и тепел и светел, жизнедавче!

Скинул, отшвырнул от лица своего свинцовую полуду морозную, свалил с плеч необъятную шубу облачную и всем-то своим светлоярым, животворящим ликом оборотился к земле.

От хохота Хорсова горят снега!

А еще и не то будет – ведь Масленая только неделя – широкий четверг, – а уж и впрямь, до чего ж замасленела дорога. Три дня назад был еще крепок зернистый, залубенелый снег, крепок и хваток к железу: на миг остановился возок – и уж полоз хоть отдирай!

Рвался под полозьями, взвизгивал под копытами крепкий снег. За версты было слыхать, как дерет полоз многоконного галицкого поезда матерые переславльские снега!

А сейчас – плавно идут подрезы! И когда промчат вслед за княжою тройкой полсотни саней с дружиною и кладью, то в полозницу хоть глядись!

Степенною широкою ходою идет коренник – высоких, древних кровей. Шибко, а в то же время и мерно выбрасывает он охватистою дугою передние, тонкие в бабках ноги, бережно ставит на снега глухого проселка трепетно-кровный конь стаканчатое свое копыто, кичась серебряною подковою. Закинул к самым колокольцам сухоносую благородную голову и прядает строгими ушами на их назойливый звон. И строго ведет пристяжных.

А они – в масть кореннику – рудо-желтые, с черной гривою и хвостом и с черным ремнем вдоль хребта – свились огнедышащим клубом и пластают снега – косматой гривою до сугробов. И только едва-едва поспевают за ним.

И, словно задыхаясь вместе с ними от жаркого скока, прерывчато позванивает унизывающий их легкие хомуты серебряный, круглый, с серебряною горошиною внутри, галицкий бубенец-гормотун.

Когда же обрушится от дружного удара копыт обочина узкого зимника и которая-либо оступится пристяжная, то тотчас же и выпрянет из сугроба, словно тяжко провинившаяся, жмясь к оглобле. А коренной только покосится на нее за сбитую ходу.

Пламень-тройка!..


От хохота Хорсова горят снега…

Синей пилой великана, опрокинутой кверху зубцами, дымчато отсвечивая и лоснясь на солнце, стоят по всему снежному окоему дремучие боры Киевщины.

Уж «Марьи – зажги снега, заиграй овражки», а галицкие все едут да едут!

Только теперь понял князь Даниил, всем существом своим постигнул, какая же это умонепостижимая сила, какой же это океанище злых коней, злых людей ввергся в Русскую Землю, если сразу смог затопить ее всю – от края и до края, от Урала и до Карпат, да и самые Карпаты перехлестнул, словно грядку земли!

«То было стихийное бедствие!» – вспомнилось вдруг Даниилу угрюмое слово Невского, произнесенное Александром о татарах – там, на льду Волги, в свечами озаренном возке, мчавшемся к северу в ту страшную буранную ночь.

Даниил стал думать об этих словах Александра. Ему, от младых ногтей искушенному в политике, заведомо было, что государи не вверяются друг другу.

Теперь, когда уже не слышался вот тут, рядом, справа, в самое ухо, западающий в душу юношеский басок Александра, слегка приглушенный, – теперь снова Даниилу Романовичу стало возможно и о нем, об этом очаровавшем его юном витязе, начать думать как только о государе.

До конца ли откровенен был перед ним Ярославич? Ведь и он сам, князь Галицкий, разве не боится некоторые мысли свои даже и домысливать до конца, до их словесной оболочки, словно бы и мысли, слишком ясно прозвучавшие в душе, кто-либо подслушать сможет?

Да разве вот он, Даниил, решится признаться кому угодно из близких, что если понадобится, то вступит он в союз даже и с папою против черной державы Чингиз-хана! Пускай совещаются епископы о воссоединении церквей, – беды в том он, Даниил, не видит. Лишь бы только папа римский отказался от вожделений миродержавия. Лишь бы согласился быть, как древле, только первочтимым епископом кафедры римской!.. Но признайся-ка он в тайных этих помыслах своих – да, пожалуй, и брат Василько отступится, отшатнется, как от зачумленного!

Однако едва только представилось ему явственно синеглазое, золотистобородое лицо брата Василька, как невольно он улыбнулся с закрытыми глазами, и к сердцу подступило тепло.

А солнышко между тем уже чувствительно пригревало опущенные веки, просвечивая их розовым. Светлые, полупрозрачные мушки и сеточки плыли перед закрытыми глазами Даниила.

Эти светлые искорки и мушки плыли, то останавливаясь, словно бы давая себя рассмотреть, а то вдруг убыстряя ход, так что рассмотреть их всякий раз он не успевал, – и уплывали куда-то вверх и в сторону, за висок, в недосягаемое.

Сильно и забвенно дышалось талыми снегами…

«Филиокве, филиокве!..»[27]27
  «И от Сына» (из католического «Символа веры») (лат.)


[Закрыть]
– мыслилось и мыслилось Даниилу под звон и пенье колокольцев.

Да что ему, простому народу русскому, до этого «филиокве», которое некогда разодрало единую церковь на две враждебных?.. Разве за это народ русский ненавидит и папежство, и рымлян, и католического попа?!

С давних пор обуревают его, князя Галича и Волыни, все эти размышленья, а разве отважился он признаться в них, даже и перед теми, кто стоит возле сердца?!

«Не так ли вот и Александру иное из своих помыслов скрывать приходится?!»

И снова – в который раз, как вперившееся в душу, – встало в памяти Даниила неистребимое виденье: ночь на льду Волги, падает снег, трещат и коптят поднятые над головою, в руках рослых дружинников, факелы из бересты. Ползает, воет в снегу, у самых ног Александра, грузный седовласый боярин, – волосы спутались, свисли на глаза; шелковая, с соболем, шапка втоптана в снег… Воет боярин, ловит колена Александра, а и не смеет докоснуться руками до этих колен!

В свете факелов – багровом и дымном – высится Александр… И вдруг разомкнул уста – и одно лишь:

– А хотя бы и весь снег исполозил!..

И схватывают боярина…

…Даниил Романович не почувствовал, как глубокая меж бровями морщинка прорезала лоб.

«Да-а… нелегко будет девочке моей в семье у него!..»


На последней перед Киевом остановке Даниил Романович приказал дворскому миновать разоренный город – ехать прямо к перевозу через Днепр, чуть пониже Белгорода.

– Что мы будем сердце крушить? – угрюмо сказал он дворскому. – В Киеве, куда ни глянешь, только душа стынет!

Дворский молчал и повиновался.

Последний привал – верст за сто от Киева – был в сельце Певни, всего из каких-нибудь пяти-шести дворов, среди дремучего бора, на косогоре не замерзающего и зимой ручейка. Место сперва сильно понравилось Даниилу, и сгоряча приказано было располагаться на ночлег. Но оказалось, что и этой глухомани не минули четыре года назад Батыевы полчища, что в сельце этом двоим-троим уцелевшим кормильцам пахарям волей-неволей, а приходится подымать на себе до полусотни стариков и старух, да тяжкобольных неможаев, да целую кучу ребятишек. А у этих уже и брюха раздуло от сосновой молотой коры да от всякой прочей музги вместо хлеба, а ребрышки были словно худенький, реденький тынок. И глубоко в синеве подглазиц, завалившиеся в кость глазной орбиты, голодали глаза.

Да и взрослые, ох и взрослые – тоже!..

Уж забыл народ здешний и времена те, когда держал кто в руке пшеничного доброго хлеба краюху!

Ребятишки – так те лишь от старших знали, что существует какой-то такой хлеб и что лучше он и слаще он всего на свете!..

Непереносимо было князю видеть из-под опущенных ресниц, как, словно бы мутно-оголтелым каким-то от голода взглядом и уж ничего не стыдясь, с припечка-голбчика старик хозяин с женой, оба отекшие и обезножевшие, а от порога, с коника, из-под сбруи, уже никому не нужной, – лошадь-то ведь уж съели давно! – смотрели, следили за каждым его глотком, за каждым куском ребятишки.

Видать было по всему, что если заночевать, то и здесь наутро произойдет то же, что и в прочих деревнях: придут и, едва переступив порог, грохнутся в ноги – старики кряхтя, а женщины плача и подвывая, – будут стукаться лбами об пол и докучать вразноголосицу, чтобы повелел князь хоть бы сложить с них «налогу непосильную», а то хоть бы «льготу» дал на годок, на два, – не платить чтобы!..

И женщины – та из них, которая посмелее, подталкиваемая другими, не вставая с колен, взмолится: нельзя ли хоть худенькую коровешку пригнать – одное пускай бы на все дворы, «обчую», – а то ведь и вовсе изомрут ребятишки…

Страшен показался князю этот оголодалый край.

Князь велел запрягать. А когда Андрей-дворский, хлопотавший вокруг подвод, предстал перед ним, Даниил Романович вполголоса приказал ему пораздать все, что было съестного в двух княжеских погребцах.

На мгновенье князь задумался, как бы соображая, что же еще следует и можно сделать на прощанье для этих людей, ибо от Батыя галицкие возвращались ободранные до нитки, чуть ли не порожняком. «Орда немилостивая» все повытрясла и повыклянчила, все, что было взято с собою, – и серебра, и всяческих других драгоценностей.

И Андрей-дворский, у которого у самого глаза были полны слез, уловив раздумье князя, привыкший понимать своего Данила Романовича без слов и с полслова, подступил к нему и тихонько, просительно сказал:

– А что, государь, не оставить ли сим хрестьянам конька… да и другого? Чтобы весной пахать было на ком! У нас в обозе лишние есть. Скоро до своих, галицких, подстав доедем, – тут быстрее вихря помчимся!

Опасаясь отказа, старый лукавец счел нужным добавить, что, дескать, на его глазах две лошади из числа обоз-ных будто бы и прихрамывать стали.

Затем поспешно добавил:

– Да ведь и третий конь – Гнедко – тоже чего-то на ногу припадает.

Даниил рассмеялся. Притворно нахмурился и сказал:

– Вот уж не думал я, Андрей Иванович, что у тебя за конями присмотр был худой в дороге!..

Такого ответа дворский никак не ожидал! Видно было, даже и сквозь смуглоту его, как сильно он покраснел. Он часто-часто замигал и чуть не заплакал.

Даниилу стало жалко его.

– Полно, – сказал он ласково и кладя руку на худую его лопатку, слегка выступавшую под выцветшим дорожным кафтаном. – Не расстраивайся. Пошутил я. Спасибо, что надоумил.

И дворский, донельзя обрадованный, коротко поклонясь князю, кинулся было распоряжаться, но от порога вернулся.

– Княже! – вновь приступил он к Даниилу. – Тогда уж дозволь им и овсеца немного скинуть для коней: ну, хотя бы зобницы две-три на животину. А то ведь без овса не додержат коней православные до пашни: съедят… Ну и ребятишкам когда овсянку вздумают, сварят… У нас этого овса до места хватит!..

– Что ты спрашиваешься в эдаких пустяках, Андрей Иванович? – укоризненно произнес князь.

Он пристально всматривался в лицо дворского. Потом, как бы завершая раздумье, тихим голосом произнес:

– А человек ты у меня, Андрей!

…И сызнова – снег, снег, снег. Пронзающий запах необъятного таянья. Исполинская опрокинутая пила далеких лесов. Дружная побежка коней. Шум полозьев. Солнце. Блистанье снегов. Затуханье – и сызнова звон колокольчиков.

Ночами сильно прихватывало. Подымалась пурга.

Дворский приказывал на ночь надвигать верх княжеского возка. Собственноручно застегивал коврово-кожаный вылазной запон, зажигал толстые восковые свечи во внутренних фонарях, – становилось светло, уютно и замкнуто.

Сразу как бы наглухо отсекался мир бушующего снега, волчий вой отдалялся, а к дороге уже привыклось, и о том, что едешь, лишь изредка давал знать оттуда, извне, протяжно-тоскливый и непонятный возглас возницы:

– Э-эй, Варфоломе-ей!..

«Что это он кричит такое?» – сквозь дремоту думалось Даниилу. И возникло даже желанье спросить: для этого стоило лишь подернуть слегка шелковую веревочку, от натяженья которой там, снаружи, возле самого уха возницы, звякал звонок.

Но уж не протягивалась рука и не было сил закрыть и застегнуть литые застежки большой, в дощато-кожаном переплете, книги, что распахнута была перед князем на откидном, слегка наклонном стольце.

«Ну, бог с ним… пускай кричит… – сквозь тонкую дремоту подумалось князю. – Видно, боится, что задремлет и упадет с козел». Он спохватился, что и сам задремал, а впереди – долгая ночь, и страшно стало прободрствовать целую ночь одному, терзаясь думами.

Князь справился с дремотой и вновь обратился к раскрытой перед ним книге. Это была одна из постоянно им изучаемых книг, а именно – эдикты и частные узаконенья Юстиниана «Justiniani Novellae» на латинском языке, которым гораздо свободнее, чем греческим, владел князь.

Даниил стал читать с того места, на котором одолела его дремота. Великий завоеватель, чтимый Даниилом, пожалуй, более всех остальных государей древности, писал, обращая свое вразумляющее слово к своим преторам и архонтам:

«Да будет вам ведомо, – провозглашал он, – что расходы на войну и на преследованье даже разбитых врагов требуют больших денежных средств, большого вниманья, и никакое промедление здесь неуместно. Да и я не из тех, кто смотрел бы хладнокровно на сокращенье пределов Ромейской империи! Напротив, завоевав всю Ливию, поработив вандалов и с помощью божией надеясь исполнить многое другое больше этого, я требую, чтобы казенные подати поступали сполна, справедливо и в положенные сроки».

– …Э-эй, Варфоломе-ей!..

Дремота наваливалась. Опять сами собой смежились ресницы. Даниил слегка покачивался от раскатов возка из стороны в сторону.

Время от времени, еще более жуткий оттого, что сквозь дрему, смутно доносился снаружи, вместе со звоном колокольцев, с присвистом ветра, все тот же заунывный возглас.

И вот уже бесплотные толпы и хороводы всяческих образов, видений, воспоминаний вступили в затихающий мозг, связуя несвязуемое, совмещая несовместимое.

Многое из этих полудремотных видений – все то, что искровеняло душу в Орде, у Батыя, – было так омерзительно, что князь, очнувшись, с тоскою и ужасом – в который раз! – подумал: «Господи! Да когда же, наконец, схлынет с Земли нашей вся эта мерзость сатанинская, вся эта кобылятина?!»

Усилием воли, подобно кормщику – рулевому лодки, увлекаемой не туда, куда нужно, он круто стал перекладывать кормило своих помыслов на другую сторону.

Он стал думать о своих, о близких.

Подобно тому как всходы на пересохлой пашне вдруг жадно, зримо воспрянут и зазеленеют, впивая шумный дождь, так вот и душа Даниила заликовала и распахнулась для этих новых, оживляющих видений.

Князь откинулся затылком на сафьянную тугую стенку возка и с закрытыми глазами стал созерцать их.

…Стремительно пронеслась его мысль по всем покоям холмского дворца, минуя внешнюю и внутреннюю стражу, минуя все то, что могло встретиться ему во дворце, – и вот уж наедине он с княгинею своею Анной!

…Дальше… дальше!..

Будут смеяться, станут радоваться! Анка, конечно, будет в любимом его халатике – в малиновом, и еще чулки будут на ней – те самые, персикового цвета, и в босовичках будет в красных, на высоком граненом каблучке.

…Вот они в разговорах, в рассказах взаимных кидаются то на одно, то на другое, перебивая друг друга, и сами нет-нет да и расхохочутся над этой сбивчивостью своих расспросов и разговоров.

А уж давно не смеялся он – вечность!

Вновь он услышит ее звонкий и как бы воркующий смех…

Как-то он сказал ей – и пожалуй, и не шутя сказал! – что он убьет ее, не рассуждая, если услышит, что она с кем-либо из мужчин смеется так вот, как смеется с ним.

И она, с каким-то вдруг строгим лицом, словно бы клятву произносящая, медленно покачав головой, с глазами, вдруг наполнившимися слезами, тихо сказала:

– Ох, нет, Даниль, нет, ни для кого на свете я не буду смеяться так!..

И, помолчав, добавила:

– Я ведь понимаю… – и вздохнула.

…Вот так и сейчас, когда он придет, она омоет его душу своим светлым, свежим смехом, очистит от всей этой скверны и мерзости ордынской!

И он явственно, с закрытыми глазами, душою, увидел ее всю. Он словно бы пальцами мог докоснуться до ее смуглого лица с чуть заметною лукавинкой больших черных, но и лучащихся, но и добрых ее очей, камышинами черных ресниц затененных, с перебегунчиками улыбки в уголке губ, немного выгнутых, и чуть пухлых, и радостно-алых, словно солнцем пронизанная угорская черешня…

Козочкой вспрыгнет на его колени, подогнет ножки, сронив на ковер босовички, и, то прижимаясь к его лицу, то отдаляясь, охватит его затылок, крепко сцепив пальцы, и, слегка покачиваясь, полуоткрыв улыбкой зубы-снег белые, озаряя их блеском смуглое лицо, промолвит, вздрагивая и жмурясь:

– Даниль!.. Милый!.. Теперь уж никуда, никуда больше не отпущу, ни к какому Батыю!..

Помолчит – и, лукаво рассмеявшись, добавит:

– …ни к какой Баракчине!..

Он кладет свою большую руку на ее округлое, обтянутое лоснящимся прохладным шелком колено.

Устами слегка отодвигает на ее плечах халатик и розовое плечико снежной сорочки.

Вот он наконец, смуглый жемчуг ее тела!..

– Даниль… супруг мой… эрмэнинг…

…Князь очнулся. В кибитке, все так же мчавшейся в ночь, в снега, было почти темно. Обе свечи, в том и в другом фонаре, догорев, оплывали и потрескивали. Хлесткий снег бил горстями в стены возка.

И сквозь присвист метели, сквозь шум полозьев и звон колокольчиков опять до него донесся этот неведомо что означающий, протяжный возглас возницы:

– Э-эй, Варфоломе-ей!..


– Княже!.. Данило Романович! Бегу к тебе с радостью: доезжаем! Уже и город наш светлуется на холме!.. – такими словами разбудил Андрей-дворский своего князя, просунув голову в кузов княжеской крытой кареты: уж два дня, как переложились на колеса, – была середина марта.

Тотчас приказано было разбить шатер, дабы князь мог переоблачиться.

Даже в пути – изнурительном, в поистине страдном пути – неизменно, словно бы в тронном зале холмского дворца, соблюдался весь чин дней больших и дней заурядных, весь многосложный, но уже веками узаконенный, а потому как будто бы сам собой протекающий распорядок облачений и выходов.

Всю дорогу – в снегах, степях и лесах, – как только быть большому какому-нибудь празднику, уже с вечера приготовлялась на стану палатка-церковь, некогда, еще при отце князя, освященная самим патриархом Цареградским.

И наутро, где бы ни застал час заутрени, хотя бы и в дремучем лесу, тут же, на отоптанном снегу, совершалась литургия.

Только вечерняя служба, да и то пока ехали зимою, иной раз отменялась, ибо день был короток и рано темнело.

Так же и в отношении самого князя.

И сейчас вкруг него – в шатре, и снаружи, и возле огромных кожаных сундуков, сохранявших княжое одеянье, расставленных в строгом порядке на коврах и войлоках, – все совершалось чинно, без суетни и заминки, почти без слов, по одному только мановенью очей дворского.

И никак не могло быть того, чтобы какая-нибудь часть одеяний или доспеха княжеского была бы подана не с той стороны, с какой надлежало ей быть поданной, или не теми руками.

И никак не могло быть, чтобы тот боярин, чьей обязанностью было застегнуть, как должно, сзади, под коленкой и над лодыжкою князя, ремешки панцирных поножей, вместо того принялся бы застегивать ремешки панцирных зарукавий.

То явилось бы бесчинием.

Но зато после этого обряда одевания князь Галицкий и вышел из шатра блистающий как солнце.

Не шелками да аксамитами одет был сегодня князь Галича и Волыни, но и не кольчуга, в которой бился на поле брани, была на властелине Карпат, но редкостные доспехи торжеств и дней нарочитых.

Предстоял смотр войску.

Едва успели миновать Киев, как трое гонцов, один вслед за другим, – так полагалось в случаях срочных и чрезвычайных, – были посланы в столицу, в Холм, дабы возвестить брату Васильку, владыке Кириллу и Анне Мстиславовне, что князь возвращается из Орды в добром здоровье и с великим успехом.

Осмотрев себя в серебряное полированное зеркало, держимое перед ним дружинником, князь вышел из шатра на поляну. Здесь было еще больше солнца, еще больше весны, еще сильнее опахнул князя радостный с детства запах зеленой сочной травы и запах только-только проткнувшейся и еще как бы стиснутой в тугих сборочках листвы берез.

Князь остановился и глубоко-глубоко – так, что грудь расширила панцирь и скрипнули панцирные ремешки, – вдохнул в себя воздух родины.

С возвышенности, где остановились, верстах в двух, не более, виден был город Холм – золотой и многоцветный от куполов и крестов, от лазоревых и красных теремных кровель.

Вот он, Холм! Скоро, скоро уже вздымет он, Даниил, на могучие руки свои милую дочерь, свет очей своих, ландыш свой карпатский.

«Господи, – подумал он с внутренней улыбкой, – косы-то, косы-то, поди, как выросли!..»

И крошечные косички княжны Дубравки – золотистый лен – словно бы легли вдруг на отцовскую ладонь.

Маленькой княжне всегда заплетали две косы – каждая не больше чем пшеничный колосок, но зато уж вкосники – всегда либо из белого, либо из алого шелка – были широченные, туго выглаженные, и Дубравка-Аглая совершенно всерьез принимала восторги и похвалы, расточаемые отцом в честь ее кос.

«Да уж, наверно, любимые свои, красные, вплетет сегодня ради приезда отца!» – подумалось Даниилу.

Негромкий, но благозвучный звон, сопровождающий размерное пристукиванье копыт по камню, прервал мысли князя: это подводили коня.

Позванивали надкопытные золотые звонцы. Белая берберийская лошадь, стройная, сухая и пылкая, уже стояла близ князя.

Князь с мгновенье полюбовался конем в его чрезвычайном убранстве: коня приказано было подать по большому наряду.

Золоченое седло покоилось на сей раз не прямо на попоне, но еще наложена была сверх нее шкура леопарда с когтистыми лапами.

Богато расшитый чепрак выступал из-под леопардовой шкуры примерно на четверть, как бы показывая народу свои пышные махры и кисти, протканные золотом.

Хвост и грива коня были забраны тонкой золотистой шелковой сеткой.

Убранство завершалось нашейной, золотою же цепью, составленной из округлых прорезных щитков, – цепью, ни для чего более не нужной, как только ради великолепия.

Имя коню было Сокол. Это был жеребец – буйный, неукротимый, но для князя выезженный и умягченный. Он прибегал на свист и на голос князя. Чужому было не взять его.

Андрей-дворский, сняв головной убор свой, держал князю стремя.

Едва коснувшись носком левой ноги золоченого стремени, Даниил сел в седло.

Дворский, отступя, поклонился.

Князь оправил лосиные, с раструбом, расшитые шелками и золотом перчатки и подобрал поводья.

Однако все еще медлил тронуть: несказуемо отрадно было все, что расстилалось перед ним.

С коня еще шире раздался окоем. Чист был воздух – будто и не было его вовсе. Над головой и по синему небосклону стояли объемные, ослепительно блистающие, но и какие-то крепкие, как глыбы каррарского мрамора, облака.

«Экие арараты нагромоздило!» – подумалось князю.

Рыхлый весенний гром неторопливо, как бы вразвалку, прошелся по небу.

Андрей-дворский перекрестился.

Князь слегка склонил голову. Переждав, когда затихли вдали отголоски грома, Даниил произнес:

– Ну… в час добрый!

И тронул коня.


В семье князя Галицкого заведен был многолетний обычай – встречать отца, когда Даниилу Романовичу предстояло возвратиться с полей битв, из далеких походов или же со съездов и совещаний с чужеземными монархами.

То были семейные встречи. И для того чтобы хоть на немного опередить встречу всенародную, встречу князя – войском, боярами, духовенством, – Анна Мстиславовна вместе с сынами, всегда верхом, в сопровождении лишь самых ближайших слуг, выезжала к прославленному загородному столпу – в полутора верстах от Холма.

Столп этот служил подножьем исполинскому изваянью белого орла – орла с двумя головами. Таков был герб, таково было знаменье Карпатской державы Даниила.

Мономахович – он с полным правом считал себя преемником кесарей Византии. Разве Владимир Мономах не был сыном царевны греческой, внуком кесаря?

И разве не отец его, Роман Мстиславич, еще не так давно, в последний раз приосенил, спас мечом и щитом своим пошатнувшийся престол императоров византийских?

Эти вот гордые помыслы и призван был воплотить в мраморе Авдей-зодчий.

Зарубежных современников князя восхищало и устрашало то изваянье. Побывавший в Холме легат папы Иннокентия не преминул тотчас уведомить святейшего отца о том, сколь далеко простираются замыслы и вожделения «этого коварного и загадочного схизматика» – так наименовал он в своем послании Даниила.

«Если, – доносил далее в письме своем папский легат, – заключать о намерениях князя Галиции и Лодомирии, сего Иоанна-Даниила, хотя бы по размаху крыльев того дерзновенного изваянья вблизи столицы его, а также, если поразмыслить, что две, а не одну главу имеет оно, чем явно уподобляется орлу Византии, – то господину папе яснее и явственнее, чем кому-либо на земле, обнаружится вся эфемерность надежд на скорое достиженье той величайшей цели, ради которой я послан был к сему Даниилу господином папой».

Так писал легат.

Да и вправду, это изваянье – из глыбы белого, с золотыми прожилками мрамора – было способно устрашить и размахом крыльев своих, и размером клюва.

Полупривзмахнувший крылами, готовый взлететь, орел Даниила достигал высотою более трех саженей. Поднявшийся до высоты его золоченого исполинского клюва человек показывался с некоторого отдаленья не больше чем веточка, несомая в клюве живым пернатым орлом.

Один из младших Даниловичей, тринадцатилетний златокудрый Мстислав, как-то сам, без предварительных просьб перед матерью, добыл себе право именно отсюда, с высоты изваянья, обняв рукой огромный клюв, высматривать отца.

Приближаясь к городу, Даниил всякий раз искал эту тоненькую веточку в клюве орла, зная, что это не кто иной, как только он, вскарабкавшийся на самый верх столпа баловень матери, Мстислав.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации