Текст книги "Барабанные палочки (сборник)"
Автор книги: Алла Боссарт
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
4
Проект, который сложился в его бедовой голове, был таков. Ехать надо не в загаженные русскими страны типа США – Израиль – Германия и прочая Европа, а в дальние дали, где наших не видали (стихи). Власти таких регионов, как Новая Зеландия, Австралия, Южная Америка, пиарят свои земли, точно Беня Крик заневестившуюся Двойру. Просторы там – скачи три дня, ни одного человека, кроме кенгуру, не встретишь. А работать некому. По дешевке распродают ранчо и другие территории, и строй чего хошь, а то и готовое купи, если бабки есть. Коля врубился в интернет и обнаружил, что на южных островах Чили, где чистый хвойный воздух и прохлада, сотни гектаров сосновых и буковых лесов, невысокие остатки затопленных гор, Тихий океан и прозрачные реки – продаются и сдаются лесопилки. Состояние на такой лесопилке, прикинул он, делается на раз – дерева вокруг немерено, техника дешевая, а рабочая сила вообще дармовая. Режим демократический, первое место в экономическом рейтинге среди южноамериканских стран и 27-е – в мире… Государственный язык, Дунь, примечай, – испанский! (Между нами, Колю сразило, что Чили – одиннадцатая в алфавитном списке южноамериканских стран, не считая, подыграл он себе, двух колоний на «Ф».)
Подъемных на первое время, подсчитал Коля, если в аренду на двадцать пять лет, нужно не больше пятидесяти штук (баксов). Во где Лотрек-то сыграл бы свою историческую роль… Но – не в характере Рябы плакать по утраченному! Что мы, полтину не найдем, а, Валенсия? А за семилетку с лихвой все покроем, что ты! И счастье на всю оставшуюся жизнь! Свобода! Рай земной!
У Коли взмок седеющий чуб, большие треугольные ноздри страстно раздувались. Поверх хищно глодаемой куриной ноги Валентина смотрела в одну точку: на несоразмерно маленький рот арендатора. Она отгрызла хрящик, кинула Пирату, тщательно вытерла руки и губы. Закурила. За всеми этими действиями Валя не сводила глаз с разгоряченного сожителя. Ее кругленькие светло-карие глаза были абсолютно спокойны. Понять, о чем она думает, Ряба не мог. Валя так долго молчала, что он растерялся:
– Ты чего? Не нравится?
– Почему? Нравится. С Неметчиной не сравнить. И там ведь уже не Пиночет, нет?
– Ну какой Пиночет, он помер давно!
– А Че Гевара?
– Ты издеваешься?
– Нет, мудила грешный, это ты издеваешься!
Рыжие пружинистые патлы стояли торчком и шевелились, словно у Горгоны. Валентина нависла над столом, подобно глыбе мрамора, от которой следует отсечь все лишнее, а именно кружку с чаем, которую она держала в руке. Потому что в следующую секунду она с размаху запустила ею в стену и заревела сиреной:
– Почему я должна жить с идиотом, сорокалетним мудаком, и питаться этими мудацкими фантазиями Фарятьева! Я хочу нормальной, нормальной жизни, в своем доме, в квартире возле метро, чтобы дети ходили в одну школу, чтобы мужик ходил на работу и приносил домой зарплату, как у всех! Я хочу занавески, наконец, повесить свои собственные! Зеркало, блин, купить в раме! В ра-ме! Кастрюли тефлоновые! Лесопилка! Сучий потрох! Дровосек хренов! Ты вообще в руках держал больше ста долларов, чмо?
Коля никогда еще не испытывал со стороны любимой такого, скажем прямо, коврового бомбометания. Придя в себя, Ряба молча вышел из кухни, закинул на плечо рюкзачок и печально пробормотал:
– Эх, дурак… На кого тратил ум и сердце… Семь лет! Мещанка ты, Валя. Гусыня. А я, чтоб ты знала, такие деньги в руках держал, что вам всем – усраться, сроду не видать. Пошли, Пиря…
Пират радостным кубарем выкатился в прихожую, и дверь захлопнулась.
Явился Федя в пижаме, как-то по-взрослому, по-солдатски обнял мать:
– Не плачь, ма… Погуляют и вернутся… А почему ты не хочешь в эту Чилию?
5
Майя Михайловна гуляла с Клавдиком на Сретенском бульваре. Гуляла – громко, конечно, сказано. Старушка сидела на скамейке за спиной Надежды Константиновны Крупской (в порывистой фазе жизни, когда миловидная большевичка еще сама могла нарожать детей, а не только дать свое сомнительное имя родильному дому). Скотч-терьер Клавдий солидно семенил туда-сюда, там и сям метя красноватый песок аллеи. Майя Михайловна тревожно поворачивала за фланирующим песиком голову, что делало ее похожей на болельщицу пинг-понга в рапиде. Стоял светлый июньский вечер, цвела пыльная сирень. Гранитная дева отдавала дневное тепло, но Майя Михайловна по-стариковски зябла, закутанная в пальто с цигейковым воротником.
Деморализованный Коля поднимался с Пиратом от Трубной, куда в бессознательном состоянии зачем-то приехал на метро. В киоске возле театра современной пьесы хренов дровосек купил четвертинку. Он придирчиво ознакомился с репертуаром театра, не нашел ни одной пьесы Изволова и процедил: «Козлы…» Дойдя до Крупской, сел напротив старушки, следящей за скотчиком, свинтил крышечку и сделал большой глоток. Старушка бросила на него неодобрительный взгляд. Пират и Клавдий осторожно обнюхались.
– Клавдий, – строго сказала Майя Михайловна, – фу! Ко мне!
Но Клавдий весело прыгал на Пирата, отчего тот улыбался во всю пасть и легонько толкал малыша лапой.
Мизансцена показалась Коле (как раз дососавшему «маленькую») очень смешной. Он расхохотался.
Майя Михайловна вскинула голову, прищурилась…
– Не понимаю, что смешного? И потом, Саняша, почему ты опять пьешь в сквере? Ведь просила же!
– В смысле? – не понял Ряба. – Какой, пардон, Саняша?
– Ну ладно, хватит дурить. Пошли домой. Где костыли? И откуда этот пес?
«Э, – понял Коля, – бабуся-то отъехавши… Не дай Бог заблудится…» Он подошел к Майе.
– Вы где живете, мадам?
– Не валяй дурака, Изволов, – Майя Михайловна сморщила синеватые губы в улыбке.
Ряба наклонился, близоруко прищурился. Перед ним белело и тонко пахло пудрой старое, словно вуалью, покрытое морщинами лицо, выцветшие, явно в прошлом голубые глаза… В тех книжках, что принесла Валька, было много ее фотографий – невесты, а потом жены писателя Изволова, который не мог напиться с неприятными людьми. Она была очень красивая в молодости, Коля только забыл, как ее зовут.
Он довел старушку до дому и понял, что уходить ему нельзя. Вдова твердо стояла на своем – к ней вернулся молодой муж на двух здоровых ногах.
Коля рассматривал книжки, валявшиеся повсюду. «Маечке и Сане с любовью. Булат», «Маюша, Саняша, не вижу повода не напиться! Серг. Довл.», «Все мы не красавцы, кроме вас! Попов – с завистью», «Любимому со-бутыльнику, со-автору и со-седу. Что я без тебя? Гия», «Моим драгоценным Майе и Саше – благодарю за счастье дружбы. Белла»…
Из толстого тома Пушкина (Коля проверил, нет ли и там автографа) вывалился плотненький конверт. Заглянул – и поперхнулся: пачка стодолларовых купюр.
– Саняша! – позвала Майя с кухни. – Ужинать!
Между тем собаки, развивая счастье дружбы, носились по комнате, отнюдь для этого не предназначенной, пока не своротили одну из газетных башен. Тут у Коли вообще глаза на лоб полезли. Рухнувшие газеты оказались сейфом, откуда, трепеща, посыпались-полетели купюры, вообще никак не скрепленные, даже какой-нибудь там аптечной резинкой: серо-зеленые доллары, красиво перемешанные с голубыми тысячами, розовыми пятерами…
Кое-как Коля восстановил постройку, деньги же (совершенно потеряв голову и нравственный закон внутри нее), по примеру немецкого аристократа-неформала Курта распихал по рюкзаку.
Отправляясь спать, Майя попросила:
– Посиди со мной, Сашенька, я ужасно сплю последнее время… Все думаю – как ты будешь без меня? Ты ж даже не знаешь, где что лежит, где очки, где деньги…
Коля напрягся. Но старуха не выдала тайну трех карт, полепетала еще с минуту, вынула челюсть и тихо захрапела.
Ряба не успокоился, пока не нарыл ровно одиннадцать тысяч баксов. В окнах уже светлело, на розоватое небо, рождая неприятные ассоциации, налезало в конце бульвара здание «Лук-Ойла». Коля решил перекурить, но прежде заглянул к Майе. Вдова лежала тихо-тихо… Что-то уж слишком тихо. Взял с тумбочки старинное зеркало в ореховой рамке, поднес к синим губам… С ужасом вспомнил Меламеда с синей полосой на шее.
– Пиря, – шепнул, – уходим!
На солнечной улице ему еще долго мерещился скулеж бедного Клавдика за дверью.
Сейчас, как никогда, нужна была удача. На одиннадцатой по счету лавочке Рождественского бульвара сел и, зажмурившись, вытянул из рюкзака купюру. Оказалась тысяча. Глянул номер: 7791447. Две семерки и две четверки подряд – хорошо. 4 плюс 7. Тоже хорошо. С другой стороны общая сумма – 39. Глухо, как в танке. Коля решил испытать судьбу иначе: набрать номер купюры на мобильном. Если телефон ответит, загадал он, и это будет женщина, – ему повезет (он не знал точно, как и в чем, но уж какое-нибудь перышко да уронит жаркая птичка). Если же такого номера не существует, или абонент недоступен, или голос будет мужским, – ждет подляна. «Але, але, – запищала трубка детским голоском. – Ма, это ты?» Где же эта блядская мама в такую рань? – злобно подумал Коля, поднимаясь. Его блуждающий взгляд уперся в угол дома напротив. Две большие белые единицы на синем поле зазвенели, как спущенные с тетивы две стрелы.
Что интересно, Рябинин не испытывал никакого стыда, даже неловкости. Однажды в ранней юности он украл в довольно близком доме старую книгу, до сих пор помнит какую: академическое издание «Золотого осла» Апулея. Просто взял и унес. И продал в букинистический. Тогда как раз его Ленка – круглая коленка залетела, и нужны были деньги на аборт. Так он даже оценщику в магазине не мог в глаза смотреть. А хозяин «Осла», отец однокурсника, являлся ему во снах целую неделю, до крови царапая совесть то ли вилкой, то ли шпилькой.
А тут – ну ни малейшего раскаяния. Скорее всего, это можно объяснить тем, что Коля видел себя отчасти как бы наследником Изволова, поскольку чтил его, точно гуру. То есть – духовного отца. Кроме того, Майя умерла, а детей, он знал, у них не было. К тому же именно сейчас, как тогда с Ленкой, ему до смерти нужны были деньги хотя бы на дорогу до Сантьяго (идея лесопилки овладела им, как ментовка Женя, ехать он решил по-любому, хоть чучелом, хоть тушкой, хоть совсем один; а Валька-гусыня еще пожалеет, но он, так и быть, ее простит и выпишет к себе на остров Санта-Инес, когда станет окончательным миллионером).
На новой станции «Трубная» они с Пиратом сели в полупустой вагон, чтоб ехать к себе на «Чкаловскую». Коля немедленно заснул, задремал и Пират.
Псу снился черненький лохматый карлик на залитой светло-серым солнцем аллее (как известно, собаки видят мир черно-белым). Малыш говорил Пирату: когда у меня был хозяин, мы жили весело, у него тоже было четыре ноги, он, как и твой, любил пить из бутылочки на этой самой скамейке и разрешал мне бегать по газону. С хозяйкой стало совсем скучно, но если и она вдруг исчезнет, приходи за мной, один-то я пропаду. Само собой, отвечал Пират.
У Коли же, напротив, сон, по обыкновению, был в «красочных цветах» (так озаглавил Федька красно-зеленый «черчеж» велосипеда).
В этом сне ему, что характерно, явился тоже карлик. Маленький бородатый человечек в синих очках и синей же беретке. Штаны имел короткие, красные, с гульфиком и бубенчиками. И рожа совершенно продувная. Он скакал верхом на костыле и кричал Коле: «А твои где костыли, дровосек хренов? Без костылей на лесопилку нельзя!» Тут он оказался сразу непосредственно на лесопилке, которая являла собой хмурое подземелье с бетонными стенами в потеках сырости. Карлик сидел рядом, на узкой пионерлагерной кровати с панцирной сеткой без матраса и тянул к себе рюкзак, о котором Коля не забывал даже во сне. Он изо всех сил пытался вспомнить, как называли число одиннадцать, когда в детстве играли на даче в лото. Это, понимал Коля, было сейчас самым главным: что кричали, вытянув бочоночек «11». Тогда зловредный малыш небольно чем-то стукнул Колю по голове, и рюкзак, вырвавшись из Колиных рук, сам помчался прочь на коротеньких ножках. Карлик стрелял в него из костыля и блеял: «Меламе-е-ед… Меламе-е-е-ед!», продолжая барабанить Колю по темечку. Барабанные палочки! – вспомнил Коля – и проснулся.
У его ног скулил Пират. Тетка в фуражке с красным околышем постукивала Николая по макушке острым ногтем: «Эй, гражданин, не спи, замерзнешь! Поезд следует в депо!» Рюкзака не было.
6
Валя проворочалась в слезах всю ночь, а когда часов в восемь уснула, грянул Моцартом мобильный. Валя нашарила телефон, бубня: «Что, не выдержал? Лесоруб…»
– Валя! Валя! – запричитала трубка. – Это вы, Валечка? Валечка, горе какое!
Сердце ухнуло.
– Коля?! Что с ним? Кто это?
– Валюша, – нараспев ныл старушечий голосок, – горе у нас, детка… Телефончик вы мне оставляли, помните, на всякий случай? Вот он и случился, случай-то! Померла наша Майечка Михална… Я соседка, баба Оля, помнишь, Валенька, милая… Захожу нынче, у меня ключи, я в магазин ей хожу утречком, за хлебцем, кефирчик там, словом, по-соседски… В зале кавардак, будто упала она, что ль… Я – в спаленку… А она-то, голубка – лежит в кроватке, как ангел, и не дышит. Добралась, стало-ть, до кроватки, да и померла… – баба Оля всхлипнула. – Я энтого-то, Клавдя-то, взяла покаместь, но у меня ж две кошки, Валь, а кому его? Ты б энто, приехала б, а?
Валенсия растерялась. Очень жалко чудесную Майю, слов нет… Но что она поедет? Зачем? Федьку надо в школу, и Наточка…
– Сейчас никак не могу, баба Оля. Детей не с кем оставить. Вы извините… Может, вечером?
– Да что уж, мы понимаем… – было слышно, как старушонка поджала губки. – Кому мы, старые карги, нужны…
В это время щелкнул замок, и в комнату влетел ликующий Пират. Встал передними лапами на диван и приветственно облизал Вальке лицо. Коля вошел серый, как оберточная бумага в советском магазине. Лицо на нем, конечно, было – но лучше бы его не было… Продолжая прижимать к уху телефон, Валя вылезла из постели, обняла любимого, забормотала сквозь слезы: «Родной, зайчик, я уж думала… Нет, баба Оля, это я не вам. Приеду, да, да. Да, говорю!» – телефон полетел на диван.
Вошел заспанный Федька:
– Ну ма! Чего ты не будишь-то? Я ж проспал! – и, мгновенно сориентировавшись в ситуации, быстро предложил: – А давайте я сегодня не пойду? И горло чего-то болит…
Ночью одиннадцатая превзошла себя. Ласками, согласно романсу, буквально огневыми она своего лесоруба и обожгла, и утомила. Когда буря улеглась, и «чудовище о двух спинах» распалось на свои измотанные половины, дверь скрипнула. В щель деликатно протиснулся черный лохматый карлик.
Клавдий немного разбежался и впрыгнул на диван. Свернулся в ногах и принялся с чувством лизать торчащую из-под одеяла Валину пятку.
– Коляш… – Валя потрясла Рябу за плечо. – А в это твое Чили… Собак-то можно туда взять?
Но Николай Рябинин по прозвищу Ряба, только что прикоснувшийся к четвертой смерти и упустивший очередную жар-птицу, которую уже крепко держал даже не за хвост, а за ноги, за все ее одиннадцать ног, – крепко и безмятежно спал.
Бесконечная амальгама
Что может быть тягостнее наивной женщины тридцати лет? Только сорокалетняя наивная женщина.
Так рассуждал на лету поэт Кастальский, сковыривая неаккуратными ногтями крышечку-бескозырку с бутылки водки «Московская особая», которую купил себе в воздушную дорогу в гостиничном буфете с большой наценкой. Можно было купить и в гастрономе, дешевле, но Кастальский ненавидел продуктовые магазины в чужих городах, все еще нищие и пропитанные специальной большевистской вонью практически везде за пределами Москвы, даже в таком крупном и великолепном городе, как этот город-порт О., где кооперация с трудом только встает на свои хилые ножки.
С данной сорокалетней женщиной лет сорока двух, если вычесть косметику и прочие маленькие уловки, Евгений Адамович познакомился буквально накануне, в великолепном городе-порте, над которым сейчас набирал высоту. Оба оказались там по казенным надобностям.
Женщина обладала крепкой специальностью Петра Первого – корабел и проживала в одноименном бурге, стационарно работая в должности ведущего инженера на кораблестроительном заводе. В город-порт прибыла с целью осмотра вентилей в машинных отделениях стаи своих сухогрузов.
Евгений Адамович, как уже было отмечено, жил сочинением стихотворных произведений и присутствовал в городе-порте (или все-таки порту?) по приглашению черноморского пароходства, отмечавшего свой профессиональный морской праздник, День, допустим, флибустьера. Будучи богатой структурой, пароходство зазвало на праздник кучу всякого народа (за деньги), в том числе и автора популярной песни «Где ты, черноморская русалка, где теперь штормят твои глаза?». С этого шлягера, входящего в непременную обойму кабацкого репертуара от Куршской косы до Сахалина, Кастальскому который год капали мелкие денежки, спасая его порой от полной, можно сказать, безысходности и депрессии.
В ходе художественной части торжества Евгений и был женщиной-корабелом замечен и отмечен, хотя и не узнан. А между тем, давеча она холодно спускалась с ним в лифте в гостиничный буфет.
Итак, она звалась именно Татьяна. Осмотр вентилей в целом можно было считать завершенным. Довольная собой, сидя в отличном (и очень дорогом) «маленьком» платье среди белых кителей, словно муха в пачке рафинада, Татьяна совершила открытие Кастальского. Заунывное чтение поэта, его невыразительный голос, мрачные брови и размашистые рифмы увлекли ее дыханием какой-то иной жизни; намеком на некую тайную свободу… Она была корабелом с запросами; внимательно дослушав долговязого неопрятного человека в круглых очочках, как бы прячущего свой нелепый рост за страшной сутулостью (практически горб), Татьяна подумала, что неплохо бы с ним – ну, как это говорят, – познакомиться, что ли. При этом не надо забывать, что дома в Петербурге у нее оставался, прямо скажем, муж-коллега (совсем неплохой армянский мужчина-горнолыжник, по имени, как ни странно, Макбет, что для мужчин этой нации, впрочем, дело обычное), а также двое красавцев-полукровок пубертатного возраста.
В гостинице обнаружилось, что номера у них на одном этаже – буквально через стенку. Татьяна сама по себе женщина была прямая, а после банкета у моряков и вообще осмелела: возьми да и зайди к Кастальскому по-соседски за ножом, несмотря что заполночь. Незатейливый мотив был правильно расценен поэтом как чистая условность и вызвал улыбку. Вернее даже усмешку. Усмешка оказалась неприятной. Да и сам поэт, будем откровенны, не особенно радовал собеседника обаянием, являясь человеком сумрачным, презрительным и равнодушным к каждым отдельным людям. Он внимательно прислушивался к себе и знал себе цену. Цена была высокой.
Он и не подумал привстать с кресла. Креслице было низкое, неудобное, отчего острые колени Кастальского почти достигали его острых ушей. Длинные руки болтались между ног, и во всем тощем облике с этой напряженной сутулой холкой было что-то дикое, хищное. Волчье.
Небритое лицо разрезали две глубокие вертикальные борозды – вот, собственно, и вся улыбка (усмешка). Глядя на него, невозможно было предположить, что этот волчара с неряшливой, татарской какой-то бороденкой способен, ну, скажем – к напряженному поиску оптимального слова, и словом этим может быть, допустим, «амальгама». Впрочем, зубы Кастальский имел крупные (волчьи) и хорошо очищенные. Рубашки стирал редко и никогда не гладил.
– Нож? – осклабился Кастальский и насмешливо глянул на гостью поверх очков в тонкой оправе, совершенно лишних на его волчьей роже и чудом державшихся на самом кончике носа. – Нет проблем. Водочки-то выпьете?
– Выпью! – расхрабрилась Татьяна-корабел.
Глотнув водки, Кастальский положил руку Татьяне на правое колено, высоко открытое по случаю складных, как отмечала общественность, ног.
…Боролись, как нанайские мальчики: неторопливо и декоративно. Татьяна жесткие руки Кастальского всячески отвергала, плотно сдвигала колени и отворачивала рот. Рот, однако же, помимо ее воли раскрывался, и грубый Кастальский целовал ее, как хотел, колол своей дурацкой бородой и погружал хищный клюв в Татьянины волосы, темно-седые у корня. «Ну брось, ну давай…» – сопел Кастальский. «Не хочу я, понятно тебе, не-хо-чу!» – громко и убедительно шептала Татьяна, прижав губы к хрящеватому уху поэта. «Только, ради бога, молчи», – приказал Евгений, да так вдруг нежно, что Татьяна обмякла. И вышло довольно хило. Так называемый Макбет был куда грамотнее, он был большой армянский мужчина; другие габариты, другая фактура – привычка. Тонкие кости Кастальского, его покатые плечи и узкие бедра слишком напомнили корабелу ее мальчиков, которых она еще два-три года назад купала. Тощий, длинный Кастальский озадачил Татьяну, ей было как-то неудобно обнимать его за шею, выпуклая спина мешала, но руки при этом не находили опоры.
Легким ветром Кастальский пронесся сквозь корабела, едва взбороздив ее лучезарную гладь, – и как бы отключил связь, дал отбой, пережив радость не более сильную, чем при утолении жажды. Хорошая сигарета доставляла ему существенно больше удовольствия. Немедленно прекратил, уставший и сонный, рыскать своими уверенными руками и пробормотал сквозь сон: «Ну чего ты, все же отлично».
Все было вовсе не отлично. Татьяна всхлипнула и резко, отчетливо, как при магниевой вспышке, вспомнила своего выдающегося Макбета в снежном ореоле. «Какого черта… Мы же с вами совершенно чужие люди…» – опираясь на локоть, она зорко вгляделась в хмурое лицо, запрокинутое рядом на подушке и свистящее своим наглым носом. «Сильный аргумент», – скрипнул Кастальский и захрапел окончательно.
Утром Кастальский постучался к ней в номер и сказал без улыбки: «Вы просили нож? Вот, пожалуйста».
В аэропорту «Пулково» Макбет выделялся из толпы неистовым взглядом и кирпичным горным загаром.
– Что вентили? – спросил, целуя.
– Вентили ни к черту, – честно ответила корабел. – У тебя лучше.
– Ай, джан! – расхохотался Гамлет, он понимал простые шутки. Глядя на его сахарный оскал, Татьяна внутренне содрогнулась.
Отпировав положенное в финской спальне, по обыкновению слегка гордясь собой и простодушно принимая неконтролируемые реакции жены за восторг, – коллега доложил:
– Путевки дали на июль, нам десять процентов, пацанам за пятьдесят. Горбунов уходит на пенсию. Белье получил.
– Звонили?
– А, джан, насчет маминой квартиры: согласны на доплату.
– Скажите пожалуйста, они согласны! Да кто бы с ними без доплаты стал разговаривать! Странный народ, ей-богу…
– Ну, мама, много раз. Много-много… Зачем, говорю, звонишь, утром уже говорили! Нет, звонит, а потом обижается. Старенькая, слушай! Ничего не помнит. Я говорю: мама-джан, будешь жить с нами. Нет, говорит, зачем с вами, у меня дом в Дилижане, совсем, слушай, не соображает! Какой Дилижан? Что говорит?
– В Дилижане хорошо… – Татьяна зевнула. – Что-нибудь еще?
– Еще? Да, сегодня, как раз перед моим уходом – Касталевский что ли… нет, как его… в общем, из Москвы какой-то, на «К».
Татьяна рефлекторно погладила мужа по животу.
– На «К» из Москвы? – она пожала плечами. – Чего хотел?
– Спрашивал, нельзя ли тебе заказать субмарину.
Коллега исполнил вдоль позвоночника жены то, что у пианистов называется «глиссандо», утвердился и повторил набег.
Выходя из ЦДЛ, Кастальский закурил и не успел избежать встречи с Лианой Пачкория, грузинской поэтессой (из мингрельских князей), чьи тексты он пару раз неосторожно перевел. Подстрочники были выполнены самой Лианой и выглядели, как сочинения отличницы. «В нашем дворе, – писала Лиана, – растет гранатовое деревце, и его лепестки, словно брызги вина, падают на землю. Соседки будят меня по утрам веселыми криками с балконов, а маленький мальчик Ираклий, похожий на ангела, с улыбкой смотрит в мое окно…» Кастальский тогда, как и сейчас, закурил и, с ненавистью зажав сигарету в зубах, кривясь от дыма и круглых букв, злобно отстукал: «Там осыпается гранат, кричат соседки, словно цапли, там на горшке сидит Ираклий, и ангелы тот двор хранят». Лиана пыталась возражать против горшка, но стихотворение вошло в худлитовскую антологию грузинской поэзии, и благодарная княжна на две недели забурилась с Кастальским в люкс Дома творчества на Пицунде, где потрясла неприхотливого Евгения сенсационным темпераментом, а в перерывах, словно скинувшая камуфляж царевна-лягушка, выпускала из рукавов все многоцветье высокогорной кухни.
С тех пор Кастальский старался избегать переперченной Лианы. На ее частые междугородние звонки отвечал без запинки и вариаций: «Солнышко, ты поймала меня в дверях! Опаздываю на самолет, родная, прости!»
Лиана обрушилась на Кастальского, как барс. Он выронил сигарету и закричал: «Солнышко! Боже, как я рад! Черт побери, вот жалость-то: времени ни секунды! Через час – поезд!»
Лиана сконцентрировалась и, как лассо, метнула петли своего имени, цепко обвив Кастальского. Он явственно уловил глухой рокот каннибальских тамтамов.
Через полчаса, сидя, а если честно, – лежа в номере гостиницы грузинского постпредства на улице Палиашвили, чья великая тень, казалось, вдохновляла Лиану на истинно оперную феерию любви, спеленутый до состояния полной капитуляции, – Евгений настаивал, что провожать его не стоит, тем более что билета у него еще нет, и не известно, не застрянет ли он на вокзале. Гордость не позволила Кастальскому уйти, как говорится, по-английски, пока княжна плескалась в душе.
Короче, вместо того чтобы, согласно мечте, вынуть из холодильника бутылку пива, окружить себя уютом в виде стакана, пачки сигарет, бутерброда с бужениной и телефона; включить телевизор и с трепетным томлением следить за траекторией мяча, изысканной и точной, как на чертежах Леонардо да Винчи; вместо тепла и покоя, дивана и релаксации, вместо космоса настольной лампы и ночного стрекота пишущей машинки; и полной пепельницы, и пустого стакана; вместо счастливого вечера, о котором суетный Кастальский мечтает каждое утро, к закату сворачивая своей мечте цыплячью шею и швыряя ее под колеса обстоятельств, – он и на этот раз мчался в компании совсем не нужной ему страстной женщины по сырой, стылой, облетевшей Москве в той последней стадии безнадежной убогости, какая настигает город в одиннадцать вечера в ноябре, и туповато производил в уме подсчеты (к которым приглашала табличка рядом с портретом таксиста Кухаренкова Анатолия Фомича), не в силах постичь, что означает требование привести трехпроцентный коэффициент в десятикратное соответствие с показаниями счетчика.
Тьмы и тьмы у касс обнадежили Кастальского: не жди, мол, солнышко. Однако аккуратный, как сейф, паренек притерся к нему прочным плечом и дружески шепнул: «До Питера надо?»
– Да-да! – неожиданно обрадовался Кастальский. – То есть нет… То есть я хочу сказать… – он окончательно растерялся под перекрестными взглядами барыги и княжны.
– На «Стрелу», СВ, – тихо соблазнял тот.
– Сколько? – спросила деловая княжна.
– Полторы.
– Полторы чего? – недопонял Кастальский.
Парень усмехнулся:
– Гляди, командир. Дешевле не возьмешь.
При грузинке торговаться было немыслимо. Кастальский, ощутив вдруг ватное безволие, как во сне, сунул парню тысячу и еще 450 полусотками. Лиана, восторженно щебеча, приняла участие в сделке. От бредовости происходящего темнело в глазах. Их буквально заволакивало тошнотной пеленой. В купе Лиана сорвала еще пару поцелуев. Красный бархатный бант, стягивающий волосы в пышный хвост, делал ее похожей на пони с низким крупом. На миг Жене представилось, что она едет с ним. Он едва не потерял сознание.
Кастальский пронзал ночь в северо-западном направлении. Ему хотелось плакать. До спазмов жалко было полутора тысяч. Колеса строчили, как время. Время уходило безвозвратно. Без-воз-врат-но! – вдруг остро осознал Кастальский, ощутив эту непоправимость почти физически. Время прошивало его, как Александра Матросова. Надвигалось сорокапятилетие. За сорок пять лет Евгений не научился владеть ситуацией. Волны обстоятельств, и даже не крутые океанские, а вполне пошлая рябь от проходящего катера, язычки скромного прибоя – увлекали его, тянули на глубину, слизывали, как цинично брошенный на ночном пляже презерватив. Он всегда шел, трусил своей волчьей трусцой, чуть забирая вбок, – куда звали, даже не слишком настойчиво; не отказался ни от одной, самой завалящей, связишки ради любви, работы или, допустим, заработка. А также – ни от одного, самого ничтожного, заработка ради мучительной благодати в космосе настольной лампы…
Где-то подрастала дочка. И не где-то, а достоверно известно где: в определенном городе Бостоне, куда он побоялся ехать десять лет назад, нетерпеливо дав развод и согласие на выезд своей решительной и толковой жене. Та сразу задышала легко и свободно и, согласно эмигрантской фене, «вписалась», пробившись с годами в крупные галерейные дилеры, воротилы арт-бизнеса: пила кровь из русских художников. Женя видел ее пару лет назад, побывав, наконец, в Америке по приглашению мелкого университета в составе группы писателей-нонконформистов. (Нонконформистами в кругах наивной американской профессуры слыли все, кто не печатался в Советском Союзе в праздные годы застоя. Кабы не трогательная трактовка российских процессов в линейных мозгах Микки-Мауса, хрен бы, конечно, Кастальскому, задрав голову, отразиться в агатовых гранях Эмпайр-билдинга.)
Экс-жена приняла его в соразмерном трехэтажном жилище (считая подземный гараж), предварительно заехав за ним в Нью-Йорк на длинном «форде»-кабриолете цвета топленых сливок. В недорогом красном «рэббите» ждала у поворота на Эктон шестнадцатилетняя Даша. Даша оказалась смугла и крепко сбита, похожа на мать. Из дыр в застиранных джинсах сияли бронзовые колени. Она сверкнула зубами: «Хай, гайз!» – и покатила впереди.
Регина – Реджина, разумеется, – говорила с дочерью – с его дочерью! – по-английски. «Юджин, – спрашивала Даша дома, – как ты доволен Америка?» – «Не хочешь назвать меня папой?» – поинтересовался Кастальский. «Йе, па, – покладисто улыбнулась Даша. – Какой гадость ты smoke? What about… ээ… травка, о’кей?» Марихуана Евгению не понравилась. Дерет горло, как махорка, да и все. И как-то паскудно сдвигает перспективу. Конопля, одно слово. Регина много говорила о годовом доходе, об аренде дома и скучно ругала матом двух художников, которые ушли от нее к Нахамкину. Ее муж Кен, консультант строительной фирмы, выпил с Кастальским ложку виски, захмелел, широко улыбнулся и в девять пи эм ушел в спальню.
– Кенни любит рано вставать, – почему-то с гордостью сказала Регина. – Разве ему дашь пятьдесят восемь? Он обыгрывает в теннис китайца.
– Почему китайца? – удивился Кастальский.
– А ты все пьешь… – Регина задумчиво расстегнула пуговицу у него на брюках.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.