Электронная библиотека » Алла Марченко » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Лермонтов"


  • Текст добавлен: 20 апреля 2014, 23:04


Автор книги: Алла Марченко


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Нелепая гибель Павла Григорьевича ужаснула Петербург. Даже Наталья Николаевна описала сие происшествие в письме к мужу. Пушкин разволновался: «Утопление Столыпина – ужас! неужто невозможно было помочь?»

Елизавета Алексеевна, получив страшную весть, бросила все дела. Всю дорогу терзалась, кляла себя. Зачем завидовала Наташе? Зачем хвалила на людях ее детей? Неужто сглазила? Сначала Николенька, а теперь вот Павел? Ну, с Павлом – несчастный случай. А с Николенькой что? От рождения ничем, даже насморком, не страдал. Смеялся, шутил, новый мундир примерял и вдруг рухнул… Товарищи даже решили, что прикинулся – тормошат, ругаются, зачем пугаешь, – а он без дыхания.

Но это Елизавета Алексеевна.

А что же Лермонтов?

Известно, что и в апреле, и в самом начале мая 1836 года Михаил Юрьевич находился в окружении родственников. Его письма к бабушке наполнены сведениями об их намерениях и планах. Судя по этим письмам, за границу собирался не только утонувший Павел Григорьевич, но и Наталья Алексеевна. Трудно предположить, что Лермонтов пренебрег родственными обязанностями в таком приятном деле, как проводы тетушки и кузена, это же была прогулка, верный способ рассеяться, справиться со сплином. В.Мануйлов, ссылаясь на переписку Арсеньевой, связывает долгое недомогание поэта с трагической смертью кузена. Действительно, Лермонтов был с детства дружен с детьми Натальи Алексеевны и Григория Столыпиных, особенно со своим ровесником и однокашником по юнкерской школе Николаем. И когда тот внезапно, не болея, умер, был опечален. Но это несчастье не помешало ему написать такую почти шутливую записку:

«Милая кузина! Я с восторгом принимаю ваше любезное приглашение и, конечно, не премину явиться с поздравлением к дяде, но после обеда, ибо, к великому моему огорчению, мой кузен Столыпин умер позавчера, и, я уверен, вы не сочтете дурным, что я лишу себя удовольствия видеть вас на несколько часов раньше, чтобы пойти исполнить столь же печальную, сколь и необходимую обязанность».

Печальная, но необходимая обязанность – и долгая серьезная болезнь? Разница реакций объяснима лишь в случае, если Лермонтов был на пироскафе и Павел Григорьевич на его глазах упал за борт. И не в раздражительности нервов дело. Лермонтов, привыкший «анатомировать» каждое свое душевное движение, не мог не задать себе несколько горьких вопросов: почему ни он, ни другие родственники не сделали того, что сделал англичанин – следуя спортивному кодексу чести, и матрос – по профессиональной обязанности? Что помешало им, гвардейским офицерам, оказать помощь? «Холод тайный» или рабий страх за собственную жизнь? Какой механизм не сработал и почему? К горьким мыслям примешивалось и раздражение: уж эти Столыпины! Десять тысяч золотом в кармане гвардейского офицера? Словно он провинциальный купец, боящийся расстаться со своей «казной», а не русский дворянин? Нет, в этой стране все рабы – даже господа.

И все-таки с приездом бабушки сначала хворь, а потом и сплин прекратились сами собой. К тому же Елизавета Алексеевна приехала не с пустыми руками – с целым табунком выращенных в пензенских степях маленьких резвых «башкирок». Лошадки в упряжке были чудо как хороши. Мишель на пару с Алешкой-Монго гнали их, не жалея, до Царского и обратно, так гнали, что ветер свистел в ушах, а тем хоть бы хны – даже не вспотели. А осенью, как двор перебрался в город и кончились чуть не ежедневные парадировки, он обновил заботливо обставленный бабушкой кабинет в красивом доме по Садовой улице – самую спокойную и светлую комнату в снятой за большие деньги квартире. «Маскарад», хотя по возвращении из Тархан Лермонтов и переделал его в третий раз и дал новое название – «Арбенин», был окончательно запрещен к представлению. Это было досадно, но теперь, после утопления Павла, уже не казалось катастрофой. Все его мысли и все свободное от службы время было занято «Княгиней Лиговской». К тому же, пока он возился с текстом драмы да воевал с Цензурным комитетом, его обогнали. 19 апреля 1836 года в Александринке состоялась премьера комедии Н.В.Гоголя «Ревизор».

«Княгиня Лиговская»… Не ища, он сразу нашел имя роману. Название звучало по-петербургски, но прятало дорогое середниковское воспоминание – об их тайном, торопливом (обязательно успеть к вечернему чаю!) побеге в деревеньку Лигачево. И как от беседки по обрыву спускались, и лодку отвязывали, и Варвара все оглядывалась на середниковский берег – не видит ли кто. А потом уж он торопил, а она разглядывала да разглядывала лигачевские изукрашенные резьбой избы – что ни наличник, то диво дивное! А вот то крылечко, видишь… А эти воротца… А помнит ли ее сиятельство княгиня Вера Дмитриевна Лиговская, как звали управляющего деревенькой-игрушкой? Злодея того самого, по наущению коего тетенька Екатерина Аркадьевна перевела лигачевцев с оброка на барщину? С любимым ремеслом разлучила? Вряд ли. Он-то помнит. Господин Бахметев в середниковских управляющих числился.

Вот так-то, Варвара Александровна, теперь уж навеки Бахметева.

На лету поймал Лермонтов и фамилию для героя романа: Печорин. Фамилия гуляла по Петербургу все лето 1836 года. Весь город только и говорил, что о деле Печерина. Изменив в ней всего одну гласную букву, Лермонтов окрестил своего Жоржа. Это была настоящая, а не выдуманная на театральный манер дворянская фамилия. И в то же время в ней был намек: она связывала центральную фигуру его петербургской хроники с пушкинским Евгением Онегиным: Онега – Онегин; Печора – Печорин.

Владимир Сергеевич Печерин, блестяще одаренный молодой человек, по окончании университета был послан на казенный счет за границу – для усовершенствования в науках (он специализировался по классической филологии). За границей Печерин пробыл почти два года. Жил в Риме, Неаполе, объездил большую часть Европы. Возвращался Печерин на родину с удрученным сердцем: Россия показалась ему тюрьмой, над вратами которой начертано из Дантова Ада: «Оставь надежду всяк сюда входящий». И вскоре весь его «катехизис» «свелся к простому выражению: “Цель оправдывает средства”. Мне не позволяют быть львом; хорошо же, станем на время лисицею! Обманем своих тюремщиков».

Письмо Печерина, из которого взята вышеприведенная цитата, ходило по обеим столицам в списках. Список, принесенный в дом на Садовой Святославом Раевским (он продолжал жить у Арсеньевой), был сделан рукой цензора А.В.Никитенко, лично знавшего «государственного преступника». Сюжет дорогого стоил, но Лермонтов не соблазнился: случай Владимира Печерина был случай исключительный, а роман, который он собирался не только написать, но и белодневно, подцензурно издать, задуман об ином человеке – человеке как все.

Находкой была не только фамилия проштрафившегося приятеля Александра Васильевича Никитенко. Истинным кладом для создателя петербургской хроники, которая, по замыслу автора, как мощный насос должна была вытянуть и втянуть в себя все характерное или, как тогда говорили, характеристическое – все, что взбучивалось на поверхности столичного общежития, был, без сомнения, и сам Никитенко. Служил он в Цензурном комитете, но служба, при всей ее хлопотности, оставляла достаточно свободного времени, ибо любопытно-дотошный Александр Васильевич поспевал всюду, а ночами отчитывался своему «Дневнику»:

«Между моими близкими знакомыми есть некто Н.Г.Фролов, молодой человек с замечательными качествами. Он оставил военную службу и, по моему совету, поехал в Дерпт за систематическим образованием. Ему предстояла ожесточенная борьба с латинским и немецким языками и со многими другими трудностями ученого механизма. Все это он мужественно победил. Я никого не знаю с более благородным сердцем и умом, более способным к высшему развитию. Вот что случилось с ним на днях. Он пробирался сквозь толпу в театр. С ним рядом пролагал себе путь и какой-то офицер. Последний вдруг обращается к Фролову и грозно спрашивает, куда он тянется. Фролов изумился, но ни слова не отвечал и продолжал идти вслед за другими.

– Подите прочь отсюда или я вас отправлю на съезжую!

Фролов оцепенел и, как сам говорил, в первую минуту не нашелся, что отвечать. Опомнившись, он бросился в театр на поиски за офицером, который тем временем успел скрыться. Он его не нашел, но хорошо запомнил лицо и цвет воротника его мундира. Долго ходил он по казармам, отыскивая его, – но напрасно. Наконец наткнулся на него во время ученья, узнал его имя и адрес. Тогда Фролов явился к нему с двумя товарищами и призвал к ответу. Офицер струсил и попросил прощения.

Каково, однако, положение вещей в обществе, где ваш согражданин может грозить вам тюрьмою потому только, что носит известный мундир… и оправдывается тем, что ваша физиономия не нравится ему. И это не единичный факт. Примеров офицерской дерзости не перечесть. Недавно также два офицера так, ради смеха, встретив на улице одного чиновника, совершили над ним грубое неприличие. Тот спросил у них, что они: сумасшедшие или пьяные? Они привели его на съезжую, и оскорбленный должен был заплатить полицейскому пятнадцать рублей, чтобы тот отпустил его».

История отношений гвардейского офицера Жоржа Печорина с бедным чиновником Красинским так живо напоминает описанный А.В.Никитенко случай «офицерской дерзости», что трудно приписать подобное сходство простому совпадению. По всей вероятности, информация, которой располагал Александр Васильевич, дошла до Раевского, близкого его знакомца, а через Святослава Афанасьевича и до Лермонтова. Святослав, видимо, не только записывал под диктовку Михаила Юрьевича его импровизации (некоторые страницы «Княгини Лиговской» писаны рукой Раевского), но и поставлял младшему другу необходимый жизненный материал.

Особенно интересовала начинающего романиста чиновничья, служилая среда, о которой он фактически не имел никакого представления; единственным знакомым (своим, домашним) чиновником был любезный Святослав, вот Мишель его и потрошил… Ведь задуманный им роман должен был охватить все сферы, все ниши, все закоулки и этого непонятного города, и этой столь мало похожей на общую русскую жизнь существенности. На хроникальность настраивала первая же фраза первой главы: «В 1833 году, декабря 21-го дня в 4 часа пополудни по Вознесенской улице…» Указана и дата оперного спектакля, на котором Жорж встречает свою первую любовь, Верочку Р., в замужестве княгиню Лиговскую. Разумеется, это литературный прием. 21 декабря 1833 года четвертого представления оперы «Фенелла» не было и не могло быть, так как премьера состоялась лишь в первый день 1834 года и Лермонтова на ней не было: в этот вечер он находился еще в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Да и Варвара Александровна Лопухина в декабре 1833-го не была даже невестой господина Бахметева.

События, как мы видим, намеренно сдвинуты примерно на год назад. Лермонтов, с одной стороны, пытается уверить читателей в полнейшей достоверности происходящего, а с другой – наоборот, всячески старается эту подлинность несколько замаскировать. Взять хотя бы Григория Александровича, по-домашнему Жоржа. И портрет, и некоторые черты характера несомненно автобиографичны. Лермонтов так долго приучал себя к роли человека как все, что ему достаточно легко анализировать и чувства, и поступки своего «создания». Однако он и тут не доводит сходство до полной идентичности: в отличие от автора главный герой романа очень богатый человек, владелец трех тысяч крепостных душ. В соответствии с этим обстоятельством и рисунок его внешней жизни, и линия его бытового поведения – дабы не отступать от истины – должны быть «списаны с другого образца». Подарить Жоржу Печорину свою внешность, некоторые подробности биографии автор может без всякой натяжки, а вот поселить господина, который раз в десять состоятельнее его, в своей квартире уже не вправе. Дом Печорина с широкой лестницей скопирован, как утверждали современники, с дома, принадлежавшего в ту пору одному из знакомых Лермонтова – гвардейцу Григорию Григорьевичу Кушелеву. Что касается кабинета, то, судя по рисунку Акима Шан-Гирея, он, хотя и в несколько приукрашенном виде, слегка напоминает кабинет Алексея Аркадьевича Столыпина (Монго). В доме его достославного деда – адмирала Николая Мордвинова роскошь была не в почете, но для среднего внука, франта, бонвивана и записного красавца, домашние сделали исключение – пусть уж устраивается по своему вкусу…

Роман захватил Лермонтова. Он наконец-то заставил не только поэтическую, гибкую и «влажную», но и твердую, прозаическую фразу слушаться его, «как змея своего заклинателя» (Ахматова). В результате и мысль освободилась от стеснения, от страха перед «холодной буквой».

Работа над романом была в самом разгаре, а автор все еще «болен простудою», когда по Петербургу полетела черная весть: Пушкин опасно, в живот, ранен на дуэли с кавалергардом Жоржем Дантесом.

Лермонтов в «Арбенине», последнем пятиактном варианте «Маскарада», вычислил (методом исключения) тот единственный выход, который мог спасти Пушкина: отъезд, притом срочный, всем семейством, в деревню. Пушкин и сам знал это: «Давно, усталый раб, замыслил я побег / В обитель дальнюю трудов и чистых нег». Но этот вариант был изобретением ума; грозный дух – страсть, любовь, ревность, оскорбленное самолюбие, преувеличенное и разогретое «насмешками света» чувство чести отвергли разумный вариант и разрешили трагический конфликт рассудку вопреки: «Несчастье с вами будет…»

Несчастье?

Глава девятнадцатая

Александр Сергеевич Пушкин был ранен 27 января 1837 года примерно в 5 часов пополудни. В тот же вечер по городу распространился слух о его смерти. Долетел он и до Лермонтова – «обезображенный», как всякий слух, «разными прибавлениями».

28 января Михаил Юрьевич написал первые 56 строк «Смерти Поэта». Поэтический некролог опередил событие ровно на сутки: 28-го Пушкин был еще жив; он скончался на следующий день в 2 часа 45 минут пополудни. А к 29 января весь Петербург был буквально завален стихами Лермонтова. Они, как вспоминает Иван Панаев, «переписывались в десятках тысяч экземпляров и выучивались наизусть всеми».

Дошли, естественно, и до главноначальствующего «Голубым корпусом». Однако Бенкендорф по дальнеродственным чувствам к сдвоенному клану Арсеньевых-Столыпиных, а больше по нежеланию лишний раз привлекать к событию, и так доставившему столько хлопот, общественное внимание, положил сие сочинение «под сукно». К тому же главный обвиняемый в первой части «Смерти Поэта» – Дантес, а участь Дантеса решением Николая уже определена: исключить из списков Кавалергардского полка и выслать во Францию.

Прошло десять дней.

Александр Иванович Тургенев успел похоронить Пушкина, ознакомить П.А.Осипову со списком «Смерти Поэта», а город продолжал волноваться, и к Лермонтову, все еще привязанному к дому простудою, стекались толки о его стихах.

Дамы света были на стороне Дантеса и, отстаивая «свободу сердечного чувства», утверждали: Пушкин «не имел права требовать любви от жены своей». Даже Елизавета Алексеевна и та считала: Пушкин сам во всем виноват. «Сел не в свои сани», и мало что сел, «не умел ловко управлять своенравными лошадками, мчавшими его и намчавшими на тот сугроб, с которого одна дорога была только в пропасть».

Обсуждалось, конечно, не только «мнение» мало кому известного гусарского офицера с непрестижной фамилией Лермонтов. Жуковский увидел в «Смерти Поэта» «проявление могучего таланта». Одобрил и Владимир Одоевский, правда, более осторожно: «Зачем энергия мысли недостаточно выражена, чрез что заметна та резкость суждений, какая слишком рельефирует возраст автора».

С Елизаветой Алексеевной Лермонтов не спорил, и не потому, что не хотел ее расстраивать и так обеспокоенную его здоровьем: простуда все длилась – как бы горячкой легочной не кончилось; не спорил потому, что в глубине души был согласен с бабушкой: Пушкин и в самом деле жил не той жизнью – не так, как должен жить Такой Поэт. Про это и написал:

 
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным.
Зачем поверил он словам и ласкам ложным.
Он, с юных лет постигнувший людей?..
 

Анализируя причины драмы, разрешившейся смертью Пушкина, и тот вариант судьбы, от которого Поэт отказался, Яков Гордин в документальной повести «Гибель Пушкина» пишет:

«Он мог не пускаться в политическую деятельность, мог не заниматься профессиональными историческими изысканиями, мог не добиваться политической газеты, не вступать в службу и не искать сближения с царем. Он мог жить частным человеком, уехать в Михайловское или Болдино с молодой женой – “под сень дедовских лесов”, и там, свободный “тайною свободой”, вести жизнь поэта».

Практически тот же вариант «обсуждает» сам с собой и Лермонтов, но чувствует: сейчас, над свежей могилой, все эти соображения, пусть и справедливые, – кощунство. Да и кто живет так, как должно, а не так, как получается?

Обеспокоенная вконец Елизавета Алексеевна упросила лучшего в столице врача Николая Федоровича Арендта осмотреть внука. Добрейший Николай Федорович, хоть и сам был чуть жив, просьбу госпожи Арсеньевой уважил. Однако ничего, кроме крайнего нервного возбуждения да затянувшегося гриппа, не обнаружил и за чаем, уступая просьбам, «минута в минуту», рассказал «трагическую эпопею»: Пушкин умирал на его руках.

Не успел доктор уехать, как с визитом заявился Николенька Столыпин: проведать кузена и милую тетушку. Старший брат Монго, единственный из Столыпиных, пошедший по дипломатической части, служил под началом Нессельроде, министра «иностранных дел», и был недавно пожалован в камер-юнкеры; новости, им принесенные, отражали мнение большого света.

В придворных кругах гадали, как долго Наталья Николаевна будет носить траур по мужу, в дипломатических – были недовольны решением царя выслать Дантеса. Геккерны – и старший, и младший, – утверждал знаток международного права Николай Аркадьевич, «как знатные иностранцы, не подлежат ни законам, ни суду русскому».

Новоиспеченный камер-юнкер и свое собственное мнение выложил: «Напрасно Мишель, апофеозируя поэта, придал слишком сильное значение его невольному убийце, который, как всякий благородный человек, после того, что было между ними, не мог не стреляться…» Лермонтов взорвался: всякий русский человек из любви к славе России – какую бы обиду ни нанес ему Пушкин – не поднял бы на него руку!

«Правильный» братец неправильного Монго недаром пошел по дипломатической части. Мигом перевел разговор, заулыбался, заобнимался, не дал разгореться внутрисемейной ссоре.

Лермонтов в необязательном – на домашние темы – разговоре уже не участвовал: схватил лист чистой бумаги, уселся в дальний угол, с полдюжины карандашей переломал, обозвал кузена «антиподом Пушкина», чуть ли на дверь не указал. А по уходе Столыпина успокоился, передвинулся ближе к свету, быстро переписал набело последние, заключительные шестнадцать строк «энергической оды» (А.И.Герцен):

 
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона.
Пред вами суд и правда – все молчи!..
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он не доступен звону злата,
И мысли, и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
 

Вечером, вернувшись из гостей, Святослав Раевский, с помощью которого была размножена и первая часть «Смерти Поэта», принялся за дело: переписал за ночь в нескольких экземплярах заключительную строфу, а утром пустил списки по надежным каналам – для дальнейшего распространения.

Петербург снова заволновался. 13 февраля А.И.Тургенев, несколько дней как вернувшийся из Михайловского, посылая псковскому губернатору стихи Лермонтова (первую часть), уже знает, что по городу бродят еще более резкие строфы, но полагает в сочинителе не Лермонтова, а другого автора.

Профессионалы сыска разобрались в авторстве крамольного добавления без особого труда. По одним сведениям – 17-го, по другим – 21 февраля 1837 года Лермонтов арестован и помещен в одну из комнат Генерального штаба – дабы удобнее было допрашивать.

Александр Тургенев недаром подозревал в сочинении «преступного» добавления другого автора. Уж очень трудно было предположить, что правнук провинциального «нувориша», разбогатевшего на винных откупах, выступит против новой знати, толпящейся ныне «у трона». Среди «притроненных» – ближайшие родственники его бабки! Когда одна из опекаемых императрицей первостатейных красавиц, М.В.Трубецкая, соизволила принять предложение А.Г.Столыпина, племянника Арсеньевой, царская семья, – записывает в дневнике супруга Николая I, – приняла в свадьбе «такое участие, как будто невеста – дочь нашего дома». На племяннице бабки Лермонтова, тоже Столыпиной, женат А.И.Философов – флигель-адъютант великого князя Михаила Павловича. Сестра Алексея Монго – фрейлина царицы и т. д. и т. п.

Но дело даже не в этих пикантных обстоятельствах. Дело в том, что в дорогую Пушкину мысль о восстановлении престижа и влияния старинных дворянских фамилий, вытесняемых новой знатью, Лермонтов не верил, и к людям, «работающим в том направлении, которое называется аристократическим и выражается в стремлении поднять значение дворянства», относился иронически. И если бы не высокомерие Николая Аркадьевича, мальчишки, осмелившегося с превосходством выскочки рассуждать о Пушкине, вряд ли бы с такой страстью кинулся он защищать чужую и чуждую ему идею – идею защиты «игрою счастия обиженных» древних дворянских родов.

Точнее всех причину своего поступка объяснил сам Лермонтов:

«Невольное, но сильное негодование… против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукой Божией, не сделавшего им никакого зла… и врожденное чувство… защищать всякого невинно осуждаемого зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнею раздраженных нервов…» Лермонтов готов признать, что стихи, послужившие причиной монаршего негодования и, следовательно, ареста, написаны, «может быть слишком скоро», под влиянием минуты, в «краткий миг» гнева, боли, отчаяния, недоумения, но отрекаться от них, а тем паче каяться, не собирался. Не выражая всей правды – и его личного отношения (и понимания!) к трагедии «дивного гения», они выражали правду момента: общее всякому порядочному человеку, одно на всех, чувство невосполнимой утраты, а это было важнее оттенков и сопутствующих соображений.

А.И.Тургенев за неделю до ареста Лермонтова предрекал неприятности автору «16 строк»: одно дело обвинять в смерти Пушкина Дантеса, и совсем другое – угрожать высшим Судом власть предержащим. Вместе с добавлением стихи приобретали иной, расширительный и, главное, лично Бенкендорфа оскорбляющий смысл: в «жадной толпе», стоящей у трона, глава жандармского корпуса занимал одно из первых мест. Вряд ли искоренитель «крамолы» Александр Христофорович всерьез поверил в то, что двадцатидвухлетний внук почтеннейшей Елизаветы Алексеевны Арсеньевой и в самом деле требовал от государя наказания истинных виновников травли Пушкина. Но Бенкендорф не стал бы тем, кем он стал, – сторожевым псом русского трона, если бы не знал за своим повелителем одного парадокса. Император, искренне считавший, что служит отечеству, от своих подчиненных ждал совсем другого – они должны были служить не империи, а императору. А чтобы служить, нужно было уметь предвидеть, предугадать, как поведет себя государь в тех или иных обстоятельствах. А обстоятельства на февраль 1837-го складывались не в пользу сочинителя. Николай был раздражен и дерзостью «Московского телескопа», опубликовавшего возмутительное сочинение бывшего лейб-гусара Чаадаева, и цензором, пропустившим непозволительный номер, и вообще неприятностями, какие приносили ему сочинители, включая Пушкина, на которого он потратил так много государственного времени. Цензуровал, денежные дела улаживал, а кончилось как? Скандально. А теперь вот докладные Дубельта, приставленного к бумагам почившего, – читал…

Поняв, что резонанс, который получили стихи «мальчишки», не позволит замять дело, «голубой паша» подписал приказ об его аресте. Подписывая, кривил узкие губы в иронической усмешке: не даст старуха Арсеньева наказать внука, на все кнопки нажмет, дело круг совершит и к нему же вернется, дабы выручал из опалы. Однако «Записку» императору составил по правилам, учитывая настроение царя-батюшки: «Вступление к сочинению дерзко, а конец – бесстыдное вольнодумство, более чем преступное».

Получив докладную, Николай написал Бенкендорфу:

«Приятные стихи, нечего сказать; я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого молодого человека и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону».

Резолюция доброго не предвещала, но вмешательство Дубельта, до которого Елизавета Алексеевна добралась через старика Мордвинова (начальник штаба жандармского корпуса женат на племяннице адмирала), да чистосердечное признание виновного (не запирался, не дерзил, при первой же угрозе назвал имя сообщника, к распространению руку приложившего) смягчили государево сердце. Состав преступления требовал по закону весьма строгого наказания. С Лермонтовым Николай поступил почти «по-отечески». Елизавета Алексеевна, которой мерещились и Сибирь, и Вятка, и солдатчина, вздохнула с облегчением: «Мишенька по молодости и ветрености написал стихи на смерть Пушкина и в конце написал неприлично насчет придворных. Государь изволил выписать его тем же чином в Нижегородский драгунский полк в Грузию».

При обычном, не носившем характера наказания, переводе из гвардии в армию полагалось повышение, Лермонтова перевели «тем же чином». Что до остального, то лучшего нельзя было и ожидать. Во-первых, драгуны, «спешенная конница», «которая находит сама в себе достаточную долю самостоятельности, чтобы в случае нужды обойтись без помощи пехоты», в фаворе у Николая Павловича. В этом он также подражал великому пращуру (в составе регулярной армии Петра I – 33 драгунских полка); во-вторых, Нижегородский драгунский – самый блестящий из кавказских: здесь по традиции служила грузинская знать. К тому же, и это Елизавете Алексеевне от родственницы, Прасковьи Ахвердовой, воспитавшей детей Александра Чавчавадзе, достоверно известно: хотя нижегородцы и принимают участие в военных действиях, не на них ложится основная тяжесть кавказской войны. (Полк был показательный, и его, по возможности, старались поддерживать в парадном состоянии.)

Словом, наказание было вроде бы и не совсем наказанием, тем паче что Кавказ в глазах Елизаветы Алексеевны был почти что «своей провинцией»: и именья столыпинские там находились, и родственников множество. Павел Иванович Петров, муж сестры Марии Акимовны Шан-Гирей – Анны, – в начштабах у самого Вельяминова. Да и Миша Кавказ любит, и климат тамошний, не в пример здешнему, петербургскому, лядащему, – живителен. Не прогулка, конечно, какая-никакая, а война, но к военным опасностям, даже применительно к обожаемому внуку, Елизавета Алексеевна, сестра трех кадровых офицеров, уцелевших в наполеоновских войнах, относилась спокойно.

Елизавета Алексеевна успокоилась, насколько это было возможно в ее положении, а вот внук ее – нет. И не перевод из гвардии в армию, не ссылка, не расставание с «блестящими тревогами» Петербурга тяготили его, а, судя по письмам С.Раевскому, вина перед ним. Письма эти Раевский сохранил.

27 февраля 1837 года. Петербург. С.А.Раевскому:

«Милый друг мой Раевский.

Меня нынче отпустили домой проститься. Ты не можешь вообразить моего отчаяния, когда я узнал, что я виной твоего несчастия, что ты, желая мне же добра, за эту записку пострадаешь. Дубельт говорит, что Клейнмихель тоже виноват… Я сначала не говорил про тебя, но потом меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку… и не смог. Я тебя принес в жертву ей… Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать, – но я уверен, что ты меня понимаешь и прощаешь, и находишь еще достойным твоей дружбы…»

Начало марта 1837 года. Петербург. С.А.Раевскому:

«Любезный друг.

Я видел нынче Краевского; он был у меня и рассказывал мне, что знает про твое дело. Будь уверен, что все, что бабушка может, она сделает… Я теперь почти здоров – нравственно… Была тяжелая минута, но прошла…»

Первая половина марта. Петербург. С.А.Раевскому:

«Любезный друг Святослав.

Ты не можешь вообразить, как ты меня обрадовал своим письмом. У меня было на совести твое несчастье, меня мучила мысль, что ты за меня страдаешь. Дай бог, чтоб твои надежды сбылись. Бабушка хлопочет у Дубельта, и Афанасий Алексеевич также… Чтó Краевский, на меня пеняет за то, что и ты пострадал за меня? Мне иногда кажется, что весь мир на меня ополчился… Прощай, мой друг. Я буду к тебе писать про страну чудес – Восток. Меня утешают слова Наполеона: Les grands noms se font a` l’Orient[34]34
  Великие имена возникают на Востоке (фр.).


[Закрыть]
. Видишь: все глупости…»

Судя по письму А.Г.Философовой, которая сообщает мужу 27 февраля 1837 года, что Мишель уже девять дней под арестом, Лермонтова привезли в верхнюю комнату Главного штаба 19 февраля; тогда же, очевидно, был снят и первый допрос, во время которого он отказался назвать имя человека, занимавшегося распространением непозволительных стихов. Следующий тур дознания – «от государя» – произошел, по всей вероятности, утром 20-го, так как 20 февраля у Раевского произвели обыск, а 21-го – Святослав Афанасьевич был арестован, и опасаясь, что Мишель по неопытности «сболтнет лишнее», через камердинера Лермонтова, Андрея Ивановича, передал ему копию своей докладной. Записка была перехвачена. Это осложнило положение губернского секретаря: Николай и во время следственных разбирательств требовал и ожидал полного к его справедливости доверия. Впрочем, даже если бы Андрей Иванович и не сплоховал, вряд ли его питомец воспользовался бы предложением любезного Святослава: не называть его имя. Раевский истолковал поведение Мишеля желанием «через сие приобресть себе славу».

Разумеется, Лермонтов не настольно наивен, чтобы не понимать: стечение обстоятельств – внезапная смерть Пушкина и то, что в результате пережитого им нервного потрясения появились стихи, которые уже можно открыть свету, и есть тот случай, которого он так долго ждал. Помните его предрождественское письмо Марии Александровне Лопухиной: или случай не представится, или не хватит решимости им воспользоваться? Больше того, хотя автор непозволительных стихов и утверждает (в объяснительной записке), что не видел в них ничего противного закону, он наверняка догадывался: столь дерзкий поступок даром не пройдет. Знал и рискнул, чувствуя: что-то сбывалось над ним…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации