Текст книги "Московский душегуб"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр: Боевики: Прочее, Боевики
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Двое гостей, напротив, выглядели так, словно еще не совсем проснулись после тяжкой ночной попойки.
Впрочем, так оно и было. Костю Шмыря, сорокалетнего мужчину монголоидного типа, звонок шефа вырвал из объятий славной и добросердечной потаскушки Любы, которая усердно ублажала его до рассвета, не давая ни минуты передышки. Перед тем в ночном клубе "Бродвей" Костя Шмырь просадил в покер несколько сотен долларов залетному купчишке из Ашхабада, а также принял на грудь несметное количество крепчайшей смородиновой настойки, фирменного напитка, приготовляемого в этом заведении по древнему рецепту алтайских схимников. Таким образом, Костя Шмырь был не то чтобы переутомлен, но как-то не слишком отчетливо представлял, какое нынче столетье на дворе. Деликатная красотка Люба, наблюдая, как он после звонка шефа сослепу попытался напялить на себя ее прозрачные нейлоновые трусики, хихикнула в кулачок и заметила:
– Может быть, Костик, солнышко, тебе сегодня пока никуда не ехать, а сначала поспать?
Это был дельный совет, но, к сожалению, Шмырь не мог ему последовать. По тону Грума он уяснил, что случилось что-то из ряда вон выходящее, невероятное, и если он заартачится, то вряд ли будет правильно понят.
Пятый год он командовал службой безопасности у Грума и не собирался рисковать ответственной и, главное, высокооплачиваемой работой ради лишнего часа сна.
Послужной список у него был впечатляющий. Если исключить пять лет, проведенных в тюрьме (вооруженный грабеж, неловкий, плохо подготовленный каприз оголтелой молодости), то все остальные годы он старательно, упорно, со ступеньки на ступеньку перебирался все выше и выше в подпольной иерархии авторитетов, пока не достиг нынешнего благополучного и твердого положения. По характеру Костя Шмырь был немногословен, угрюм, отчасти даже застенчив, но обладал редким даром убеждения и умел держать в узде самую разношерстную, отпетую публику, искусно направляя стихийное буйство громил в русло четко продуманных, иной раз удивительно изящных карательных акций. Никогда он не останавливался перед внезапными крайними мерами, но также не было в его практике случая, кроме того первого, неудачного налета, чтобы он действовал наобум. Тот, кто знал Костю Шмыря достаточно близко, рано или поздно (чаще рано) приходил к досадной мысли, что с этим, обыкновенно хмуро улыбающимся человеком надо не то чтобы постоянно держать ухо востро, но лучше всего вообще не попадаться ему на глаза без крайней нужды. При этом за ним не водилось ни особой жестокости, ни склонности к изощренному, немотивированному злодейству. Просто это был человек, чьим ремеслом было наводить ужас, и выполнял он свою работу с ясным умом и искренним удовольствием.
Вторым человеком, кого пригласил в такую рань Иннокентий Львович, был тридцатипягилетний Митя Кизяков по кличке Калач. Свое прозвище он получил, скорее всего, за сдобную, лучезарную внешность: кругленький, обтекаемый, небольшого росточка, с пухлым тельцем, с пухлым личиком, Калач на всех производил впечатление безобидного добряка, которому так и хотелось отвесить щелбана по его глянцевой лысоватой тыковке. В сущности, своим приятным обликом Калач удивительно напоминал самого Грума, если снять с последнего очки и переодеть в шерстяную фуфайку. Не случайно среди Грумовой челяди бытовало мнение, что бедный Калач уродился внебрачным сыном хозяина, но скрывает это обстоятельство благодаря природной скромности. Грум знал об этом диком предположении, и оно его раздражало, особенно когда на него глумливо намекал Елизар Суренович. Митя Кизяков был личным снайпером владыки, сменив на этом посту знаменитого Гришу Губина, принявшего мученическую смерть четыре года назад. Талант у Калача был от Бога. Своими пухлыми, короткими ручонками он управлялся с любым оружием, как опытный карточный шулер управляется с крапленой колодой, но, конечно, предпочитал иметь дело с карабинами "Степ" английского производства, оснащенными японской выделки оптическими прицелами.
Их у него было три, и все дареные за подвиги. В бытность ясноглазьм девятнадцатилетним отроком, призванный по разнарядке в армию, он на первых же полковых учениях без натуги выбил норму международного мастера, через год был включен в олимпийскую сборную, где на него делали ставку, как на неожиданно воссиявшую звезду первой величины, но – увы! – этих ожиданий он не оправдал. Митя подвел командование, выдавшее ему путевку в жизнь. На предварительных сборах в местечке Комарове под Питером, тайком глотнув самогона, Митя вдруг расстрелял в упор собственного тренера, заподозрив его в неуважении то ли к нему лично, то ли к своей престарелой матушке, крестьянке Орловской губернии. Протрезвев в КПЗ, он ничего не помнил и искренне уверял следователя, что за всю жизнь мухи не обидел, а тем более не способен на такое страшное злодеяние, как убийство любимого наставника. После трехмесячного обследования, сначала в обыкновенной клинике, а впоследствии в институте им. Сербского, ему поставили редкий и сложный диагноз, который на простой язык можно было перевести так: неадекватная психопатическая реакция на спиртное. Иными словами, выпив чарку водки, Митя Кизяков мгновенно превращался в неукротимого дикаря. Через шесть лет его выпустили на волю, как выздоровевшего и отбывшего наказание, но предупредили, что если он хоть раз нарушит табу на алкоголь, то заберут в психушку уже навсегда.
Запрет на спиртное он принял беззаботно, но никак не мог смириться с тем, что его лишили оружия. Не имея никакой специальности, подрабатывая то тут, то там, лишь бы не околеть с голоду, все свободное время Митя околачивался в тирах, где прославился тем, что за многие годы ни разу не промахнулся по бегущим зайчикам и где ему давали стрелять при условии, что он не потребует никаких призов. В одном из тиров его как-то и отловили вербовщики Благовестова, и с этого момента началась его новая счастливая жизнь…
Услышав о гибели владыки, Костя Шмырь насупился, а Калач горько заплакал.
– Папа! Папочка дорогой! – пролепетал сквозь слезы.
– Какой я тебе папа, – не сдержал утреннего раздражения Иннокентий Львович. – Сколько раз повторять, не отец я тебе. Это нелепая, мерзкая сплетня.
– Он тоже был папа, родной, единственный, – безутешно всхлипывал Митя. – Замочили папочку, падлы!
– Молчать! – рявкнул Грум. – Да, убили папочку, не пожалели. Теперь твой сыновний долг – отомстить негодяям. – Грум повернулся к Косте Шмырю:
– С тобой что такое, Костя? Чего-то ты мне сегодня не нравишься.
– Да нет, ничего. Голова немного болит… Ну и кто же постарался?
– Не догадываешься? Его превосходительство Крест.
Пока мы с ним в бирюльки играли, он и подсуетился.
Костя Шмырь с удивлением отметил, что Грум вдруг начал как-то неуловимо подражать Благовестову – в манере говорить, в знакомом резком вскидывании подбородка и даже в интонации. Но выходило это у него не грозно, а забавно. "Нет, Кеша, – подумал Шмырь, – далеко тебе до Елизара. Замах не тот". Тут же он проклял и Любку с ее вечной ненасытностью, и вчерашнюю пьянку. Денек, видно, предстоял хлопотный, а мозги, скованные спиртом и недосыпом, проворачивались с натугой несмазанных мельничных жерновов.
– Главное, – сказал Иннокентий Львович, – не промедлить. Алешка теперь не остановится. Он в эйфории.
Или мы его немедленно урезоним, или – война. Живой он больше никому не нужен, это ты понимаешь?
– Приказывайте, – усмехнулся Шмырь. – Наше дело исполнять.
Зазвонил телефон, и пока Грум коротко что-то отвечал в трубку, Шмырь закурил, пытаясь табачком разогнать свинцовую одурь. Уже около года Михайлов при оказии подсылал к нему гонцов с соблазнительными предложениями, и прошлым месяцем он повидался с Мишкой Губиным и распил с ним чашу дружбы в коммерческом притоне на Моховой. Прямого разговора, разумеется, не было, но умный и культурный Губин обиняком намекнул, что ничто не вечно под луной и в случае возможных потрясений лично для него, для Шмыря, приготовлена Крестом козырная карта. Уважительно посидели, и Шмырь, не давая, естественно, никаких гарантий, принял-таки от Миши небольшой аванс, обыкновенный знак приязни – две штуки зелененьких.
Но он Губину не доверял и Креста не боялся, потому что нутром чуял – перед Елизаром они все щенки. Теперь положение иное: Елизара больше нет и его, Шмыря, судьба поставлена на кон. Сейчас промахнуться – потом не поправишь.
Грум повесил трубку:
– Алешка сорвался из дому. Твои-то за ним не уследили. Что предлагаешь, командир?
Костя Шмырь отбросил на время сомнения и начал рассуждать оперативно;
– Вернется обязательно по трассе… Можно поставить засаду. Возле его дома есть удобный поворот. Пока гуляет, можно и квартиру пощупать.
Калач перестал наконец хныкать, громко высморкался.
– Чего мне делать, папаня?
– . Грум взял стрелка за руку и вывел из кабинета. Передал горничной Марине, велев напоить чаем и не выпускать с кухни.
– У малыша нашего горе большое. Батяню у него шлепнули. Приласкай его, пожалуйста.
Многоопытная горничная с сомнением оглядела пухлого коротышку:
– Сперва его помыть бы надо..
– Это уж твои заботы.
Со Шмырем они еще с полчаса обсуждали в подробностях предстоящую операцию.
– Передай ребятам, – сказал Грум. – Кто отличится – десять кусков на рыло премиальных.
На эту пору Шмыря схватил колотун. Видя его бедственное состояние, хозяин собственноручно налил ему полстакана митаксы. Они оба сомневались в успехе.
– Еще вот что, – заметил Грум. – Если тебя какие-то потайные мысли будоражат, ты про них забудь.
Шмырь сделал вид, что не понял намека:
– При любом раскладе шуму много получится. Он ведь тоже настороже. Будем надеяться. Калач его на повороте снимет.
– Все, Костя, действуй. Не пей больше, прошу тебя, Справишься – озолочу. Не справишься – пеняй на себя.
Последним предупреждением Шмырь остался доволен. Он любил, когда без недомолвок…
Глава 23
Только прикемарил перед рассветом, старик потряс за плечо:
– Вставай, хлопче! Аида рыбу удить.
Губин собрался мигом. Ему было все равно, что делать, лишь бы не думать. Старик нагрузил его сетью.
Долгим мокрым лугом спустились к смутно черневшему озерку. Было зябко, укутанная туманом земля нагоняла скуку.
– Ты че, парень, – втолковывал старик, по-гусиному прихрамывая сбоку. – Рази можно в деревне зорьку продрыхать. Счас возьмем карликов да окуньков ведерка три, Таисья ухи заправит к завтраку… Она, слышь-ка, кстати сказать, не в уме стала бабенка.
– Что с ней такое?
– Дак ты рази не слыхал? Зовет на вечное поселение, уговаривает вплоть до венчания. Во курва старая, а? Говорят же про их: седина в бороду, бес в ребро.
– Ну а ты что, дедусь?
– Как что? Душевно я не против, предложение заманчивое. Но с другой стороны, на мне хозяйство, карьер, собаки, вагончик обустроенный. Твой Алешка деньжат иной раз подкидывает. Опять же и сожительница есть, тоже бабка справная. Это все ведь за плечо не кинешь. Ты сам бы как посоветовал?
– Моего ли ума дело.
– Тоже верно. У вас, молодых, ума нынче искать не приходится.
Озерко открылось перед ними скользкой, метров тридцать поперек, чернильной блямбой, окруженной хилым ивняком. Старик бросил на бережок свой прорезиненный плащ, уселся лицом к восходу.
– Давай покурим сперва, отдохнем, тогда уж приступим.
Ловко скрутил "козью ножку", поплыл едким дымком, зорко вглядываясь в небесное просветление. Губин присел на свернутую сеть, веточкой лениво отгонял комаров. Их было на удивление мало.
– Таня-то эта с тобой, она тебе кто? – спросил Кузьма Кузьмич.
– Подружка.
– Невеста, значит. По ней видно, что девка не промах. Кака молодая, а уж на пульку нарвалась. Хлебнешь ты с ней, пожалуй, много радости.
– Уже хлебнул, – согласился Губин, чувствуя вдруг, как приятно, тревожно говорить ему о Тане, забывшейся в хрупком сне далеко за полночь. – С чего ты взял-то, что она не промах?
– Дак издали видать. Девица редких кровей и по облику принцесса. За что тебя-то полюбила, такого невзрачного? Не по корысти ли?
– Не похоже, что полюбила.
– Ну, это не шути. Меня не проведешь. Я ихней сестре всю жизнь был привержен и пожил немало. Когда девка любит, у ней глаза собачьи… Однако посидели – и ладушки. Пора за работу.
Сеть была метров восьми в длину, полтора в ширину. Расстелили ее на берегу, укрепили боковые стояки.
Шустро старик разоблачился до исподнего, потом подумал и кальсоны тоже снял.
– Ну а ты чего ждешь? В одеже, что ли, полезешь?
– Да за тебя волнуюсь, дедушка. Не простынешь?
– Об себе пекись. До девяноста лет не простыл, теперь-то зачем.
Вода оказалась теплой, вязкой, дно – илистым. Два раза благополучно завели бредушок, заходя в воду по пояс. Тянули от осоки, стараясь зацепить поглубже. Когда выносили сетку на берег, в ячейках билась разная мелочь: карасики с палец, бычки, тритоны. Собирали рыбу в полиэтиленовый пакет. При этом старик зычно покрикивал на Губина, как боцман на судне. Грозил руки оборвать. Внезапно от края земли брызнуло солнце, и все вокруг: вода, трава, зеленые ивы – волшебно преобразилось, засияло, задышало свежим утром. На четвертом заходе получилась оплошность. Старик поскользнулся и с коротким печальным вскриком с головой улетел под воду. Его долго не было, и Губин, чертыхаясь, нырнул за ним. Кузьма Кузьмич запутался пальцами в сетке и производил под водой алчные лягушачьи телодвижения. Губин вместе с сеткой вытянул его на бережок. Усадил на плащ, собрал с раскрасневшегося лица водоросли и какие-то глинистые ошметки. Старик долго костисто щелкал зубами, пока обрел дар речи.
– Оно так и бывает, – заметил философски, – погонишься за рыбкой, тут тебе и карачун. Но виноват ты, Мишка!
– В чем виноват, дедушка?
– Кто просил за палку дергать?
– Да я вроде не дергал, плавно тащил.
– Рыбалка тебе не девок щупать. Сноровка требуется. Вы привыкли, понимаешь, бей, беги, хватай. Вот и распугал всю рыбу-то. Где она – рыба? Наловили – кошке на зубок. А ведь тут сазана полно и сом есть, да не с тобой, видно, его брать.
– Почему же, на ушицу хватит.
Подозрительная краснота сошла с дедовых щек, он протер худенькое, жилистое, но вовсе не дряхлое тельце синими кальсонами, после напялил их на себя. Шерстяной свитерок натянул на плечи. Скрутил цигарку, задымил.
– Все же славно, да, Мишуль? Не пропало утро даром.
И впрямь не хотелось уходить. Солнышко вскарабкалось повыше, разгладились морщинки на небесном своде. Птахи загомонили над полем, мир вокруг был безбрежен, спокоен. Москва с ее бредом и клекотом провалилась в тартарары, и страшно было подумать, что надо в нее возвращаться. Губин застыл в позе "лотос" и сквозь сомкнутые веки различал Таню Француженку, разметавшуюся на кровати в ночной безысходной неге.
Она была платной киллершей, маньячкой, и она была его суженой, трепещущей от любви, как птица в силках.
Совместить это все было почти невозможно.
– Ну че, Михаил? – бодро окликнул Кузьма Кузьмич. – Пару заходиков под завязку? Или сомлел?
– Сомлел, дедушка. Куда мне за тобой угнаться, за таким ныряльщиком. Пошли домой.
Старик повел окрест гордыми очами.
– То-то и оно. На работу вы нынче жидкие, как и на расправу. А токо там хороши, где груши околачивают.
* * *
…К их приходу Таисья Филипповна сладила блинцы: ужаристые, с румяными боками, со сметанкой, с медком. Таня помогала ей управиться, накрывала на стол. Обе женщины, молодая и старая, в одинаково перехваченных на голове косыночках, пересмеивались, шушукались и вернувшихся с ловли мужчин встретили единым возгласом:
– Живо руки мыть, гуляки, да за стол, пока не остыло!
– Кабы были все такие гуляки, чего бы вы кушали, озорницы, – унял девок Кузьма Кузьмич.
– Де ж ваш улов? – лукаво спросила старушка.
Кузьма Кузьмич торжественно передал ей пакет, где на донышке что-то сиротливо копошилось.
– Ну, это конечно! Год теперь пропитаемся! Да я ж тебе толковала, чумному. Какая нынче рыба! Людей уморили, рыбку, что ли, пожалеют?
Сели за стол, и тут же Таня прижалась к Губину горячим боком.
– Как плечо?
– Не болит. Совсем не болит. Бабушка опять намазала и перевязала. Я с тобой поеду.
– Куда это?
– Куда ты, туда и я. Ты ведь жениться на мне обещал.
– Куда, правда, ехать? – солидно встрял Кузьма Кузьмич, помолодевший и окрепший после водяной купели. – От добра добра не ищут. А, Михрюша? Останемся? Заживем коммуной. Мы рыбеху ловить, бабенки по хозяйству. Рази плохо. Посвободней будем, за вагончиком сгоняем, сюда перевезем.
Масленые блины – огромное блюдо и сковородка – подмели в один присест, под душистый крепкий чаек.
Только Таисья Филипповна мало кушала, пригорюнясь, задумчиво оглядывала гостей, словно сказать хотела что-то значительное, да боялась, не услышат.
Зато в закутке, куда Таня увела упирающегося сытого Губина, слова были сказаны решительные:
– Как хочешь, Миша, одна не останусь. Лучше сразу убей.
– Как у тебя головенка своеобразно устроена, – огорчился Губин. – Из всех положений – выход один.
Так-то ты изменилась?
– Ты во сне разговаривал. – Она глядела на него в упор блестящими яркими глазами, от которых не было ему спасения. Именно так, наверное, околдовывала она партнеров, перед тем как…
– Ты все звал: Таня, Танечка! Да так нежно, я чуть с ума не сошла. Мишенька, милый, не обманывай себя.
Мы с тобой повязаны навеки.
– Гляди, какое точное словечко нашла, воровское.
Конечно, повязаны. Спарились, как майские коты, вот и вся любовь.
– Успокойся, любимый, – пожалела его Таня. – Просто тебе нужно время, чтобы привыкнуть.
– К чему?
Таня потянулась к нему руками, губами, сияющим взглядом, но он отстранился.
– Вот что, девушка, скажи только одно: ты намерена меня слушаться?
– Конечно, любимый! Я же твоя раба.
– Останешься здесь и будешь сидеть тихо, как мышка. Пока за тобой не пришлю. Или сам не приеду.
Повтори.
– Ты правда вернешься? – спросила она.
* * *
Каждый век хорош наособинку. Средневековье, к примеру, запомнилось бескорыстным служением Прекрасной даме. Нашему веку тоже есть чем похвалиться: в нем люди научились делать удобные, легкие, пуленепробиваемые бронежилеты. Один из таких бронежилетов был на Вене Суржикове, когда на лесной дороге он принял на себя подряд несколько ударов в сто тысяч лошадиных сил. Конечно, он потерял сознание и сплавал ненадолго по ту сторону добра и зла, но уже через двадцать минут очухался, сел и огляделся. Как раз подъехал милицейский "рафик" с группой захвата на борту.
Пять задорных омоновцев высыпались на землю и взяли сидящего на земле человека в кольцо.
– Руки за голову, сволочь! – рявкнул их командир.
Суржиков нехотя выполнил команду.
– Быстро подскочили, ребятки, – похвалил. – Удостоверение в нагрудном кармане. Подойдите и возьмите.
Вскоре на этом же "рафике" Веня Суржиков подъехал к песчаному карьеру. Вокруг жилого вагончика бродила растрепанная женщина в вязаной фуфайке и с клюкой, словно чего-то искала. У нее был лунатический вид.
Но это подполковника не смутило. Он к любому, самому заполошному сердцу быстро умел подобрать ключик.
Одного взгляда ему обыкновенно хватало, чтобы определить, как получить от человека нужные сведения. Если бы Суржиков не родился гончаком, то стал бы, наверное, психиатром.
– Денег хочешь? – спросил он у женщины, подойдя к ней, группу захвата оставив в машине.
– Конечно, хочу, – ответила женщина с неожиданным кокетством в хриплом голосе. – Но мне ведь много не надо.
– У меня много и нету. Десять тысяч тебе дам. Докладывай, чего тут случилось у вас.
– Всех собак разогнали и Кузьму увезли.
– Кто увез?
– Чертяка за ним прибыл, кто же еще! На огненной колеснице. И девка была, чертова подстилка. На девку его и сманили. Кузьма сам как черт шебутной. Покажь деньги, соколик, где оне у тебя?
Около часу дня подполковник Суржиков сидел у себя в отделе на улице Обручева и считывал данные, выплеснутые главным кагэбешным компьютером. На Кузьму Кузьмича Захарюка улов был богатый. У него была неровная биография. Враг народа, сосланный в Сибирь со всей родовой, но перед самой войной вдруг объявившийся в Опекове и, более того, прослывший знаменитым комбайнером, про которого тиснули большую статью в газете "Калужское знамя". Случай неординарный, но никаких комментариев в досье, к сожалению, не было. На войну Захарюк ушел добровольцем (ему было уже за сорок) и после двух ранений пропал без вести, но вскоре опять оказался на виду и за операцию по форсированию Днепра был награжден орденом Славы первой степени.
Тут тоже только голая информация, что было в принципе не характерно для работы оперативных служб того периода. В сорок девятом году Кузьма Захарюк вновь был извлечен из Опекова, где работал колхозным бригадиром, но вторично не утаил личины врага и потешал доверчивых селян похабными политическими анекдотами.
На сей раз ему намотали сразу четвертак, как рецидивисту. Но не сгинул непотопляемый Захарюк в дебрях ГУЛАГа, как ему было вроде предназначено, и в шестьдесят четвертом, в самую "оттепель", как ни в чем не бывало, живой и настырный, возник в паспортном отделе города Калуги для получения якобы документа о реабилитации. Документ ему выдали, как их всем тогда выдавали, но, естественно, взяли на заметку для дальнейшего наблюдения. Последним местом его жительства и трудовой деятельности был указан поселок Окурово в Московской области, где он прописался у одинокой вдовы Лебедихиной и работал путевым обходчиком. На этом досье обрывалось, из чего следовало, что, скорее всего, недобитый вражина наконец угомонился и из дома вдовы Лебедихиной отбыл прямо на погост, ан нет… Отыскался след Захарюка на песчаном карьере, в сорока верстах от столицы, где неподалеку в сосновом лесочке, на проселке навеки уткнулся мордой в землю сержант Власюк.
Веня Суржиков по селектору заказал подробнейшую карту Калужской области, но и на ней не нашел никакой деревни Опеково, видно, к тому времени, как эта карта составлялась, деревенька, как и сотни других ей подобных, уже фактически утратила всякий жизненный смысл. Все же после некоторых сопоставлений подполковник примерно прикинул, где она находится или, точнее, где находится то, что от нее осталось. Он почти не сомневался, что Губин, раз уж прихватил с собой бессмертного старика, ломанул именно туда и поступил, конечно, разумно. В России по-настоящему схорониться, отсидеться можно в двух местах: в самой Москве, как в многомиллионном притоне, и вот в таких забытых Богом деревеньках, как это Опеково, где среди упырей и преданий беглец вскорости совершенно теряет реальный человеческий облик.
Подполковник позвонил Груму и доложил, что произошла небольшая заминка и объект ненадолго исчез из поля зрения.
– Чтобы ты дал промашку, – деликатно ответил Грум, – в это никогда не поверю.
– Говорю же, заминка. Я ее держу за ляжку.
– Удачи тебе, солдат.
Вечером Суржиков отправился в баню – смыть грехи – и парился три часа подряд, но душевного равновесия не обрел. Ему и прежде доводилось спотыкаться на ровном месте, без этого в сыщицком ремесле не обходится, да и за одного битого, как известно, двух небитых дают; но в нынешнем проколе была какая-то пугающая фатальная несправедливость. Его сняли, как птичку с веточки, а птичкой он не был. Птичками были те, кого он обыкновенно ловил. И все же самое неприятное было не то, что угодил в элементарную ловушку, а то, что, сколько ни анализировал, не находил в своих действиях какой-либо существенной ошибки. Это грозный знак. Сыскарь, которому отрывают башку, только сам в этом виноват, и никто другой. Кто думает иначе, тот просто неверно выбрал профессию. В прошлые разы, когда Суржикову ломали ноги, он всегда, хоть задним умом, точно знал, где промахнулся и где подвела интуиция, но сейчас разум безмолвствовал, и лишь тусклый огарочек обиды тлел в груди. Это было хуже, срамнее, опаснее, чем прихватить бытовика.
В парилке, в лютом жару тщетно час за часом, круша веники, выколачивал из себя позорную маразматическую слякоть. Пивом налился до ушей, но и от этого было мало проку. Угнетающе действовала и банная обстановка, ничуть не похожая на ту, что бывала здесь прежде и к которой он привык. Публика была иной.
Вместо ядреных мужиков, которые в былые годы, священнодействуя с парком, находили в баньке отдохновение от земных хлопот, его окружали вальяжные, с расползшимися телесами молодые люди, с наглыми ухмылочками, с какими-то подозрительными, непонятными повадками. Парились они кучно, гоготали смачно, водку закусывали ломтями осетрины и копченостями.
Где степенные разговоры, подчеркнутая уважительность к незнакомцу, забредшему в чужую компанию, соблюдение неписаных законов банного братства? Ничего подобного не было и в помине. Нынешнее банное сообщество удивительно напоминало стадную бездарную тусовку "новых русских" где-нибудь в свеженьком загородном особняке, которая, в свою очередь, ничем не отличалась от блатного "толковища", что всегда поражало наблюдательного Веню Суржикова. Жаргон, правда, был разный, там "ботали по фене", здесь употребляли бесконечные "дистрибьюторы", "маркетинга", "брокеры" и другую словесную мерзость, но сходство было полное по духу, по настроению – те же разборки, то же блудливое подначивание, такое же лакейское замирание перед авторитетами и паханами. Не то чтобы Суржиков возражал против всего этого похабства: он хорошо кормился с нового режима, но именно здесь, в горячем, смутном чаду, особенно остро он вдруг ощутил свое чужеродство. Догадывался подполковник, что, как бы ни ловко рыскал в дебрях этого радушного, вонючего мирка, созданного в декорациях старой Москвы, и какие бы шальные бабки не зашибал, недалек тот час, когда придется заново делать выбор…
Конец парной утехи, которую он себе устроил, вовсе получился скомканным. Трое пышнотелых, с женскими грудями парней все же к нему привязались в предбаннике. Они настроились попировать по-домашнему, угодливый служка соорудил им богатый стол, широко расстелил махровые простыни; и в тесной кабинке Веня Суржиков с его мужицкими бедными шмотками оказался лишним. Он и сам уже собирался домой, отдыхал перед последним "чистым" заходом и, конечно, ушел бы по-доброму, если бы ему не нагрубили. Сперва молодые бизнесмены пошушукались с банщиком, и тот вежливо предложил Суржикову перейти в другую кабинку, где ему будет даже удобнее, а когда он отказался, то затеяли богатырскую забаву и буквально взялись его выдавливать, выжимать своими пухлыми тушами, победно гогоча и задорно переглядываясь. Парни были уже сильно на взводе, и соотношение три к одному казалось им сокрушительным. Один невзначай столкнул на мокрый пол его сумку с манатками, второй горестно заметил:
– В этой стране пока рыльник "совку" не начистишь, он так и будет пятак задирать.
Немудреная шутка еще больше взбодрила компанию, но ликовали они недолго. Суржиков даже обрадовался, что появилась возможность немного расслабиться после трудного дня. Под изумленными взглядами шутников сгреб все пировальные запасы (с бутылками, термосами и икрой) на середину, завязал льняную скатерку морским узлом и заколбасил гремящий сверток далеко в проход; а когда сидящий напротив детина, самый боевой из всех, тонны в полторы весом на глазок, вроде рыпнулся его ударить, он пяткой так глубоко и яростно засадил ему в промежность, что вырубил из праздника жизни, пожалуй, на весь оставшийся вечер.
Во всяком случае, когда вернулся из парилки, парня все еще отхаживали на лавке, отпаивали пивом, делали искусственное дыхание и притащили на подмогу татарина-массахиста в белом халате и с чалмой на голове.
Не спеша одевшись, Суржиков извинился:
– Не серчайте, ребятки, погорячился я. Но мог зашибить невзначай. Наперед приглядывайтесь, на кого зубешки скалить.
Ребятки проводили его темными взглядами, ни у одного не хватило мужества возразить.
Дома в одинокой берлоге расположился с любимым портвешком у телевизора и вяло размышлял, не позвать ли Любку для ночного массажа, но увлекся старинным фильмом "Москва слезам не верит" и спать улегся наеухую, поставив будильник на шесть утра.
На охоту вырвался спозаранку и поехал один, никого не поставив в известность. За Власюка, за вчерашний позор надо было расквитаться в одиночку. Теперь уже и деньги не имели значения, когда задета честь.
В Калуге навел справки, сориентировался в облотделе, но деревню Опеково обнаружил лишь к вечеру, когда уже отчаялся ее разыскать. "Жигуля" прихоронил под деревьями в полукилометре от крайней избы и в деревню вломился пехом, голодный, целеустремленный и злой. Для такого визита Суржиков облачился в старенький дорожный плащ с капюшоном, на голову нахлобучил ветхий кепарь с пуговкой, ноги обул в потертую кирзу с левым надорванным голенищем. Видок был справный, впору милостыню клянчить по дворам. Чтобы довершить впечатление заплутавшего алкаша, в машине, прежде чем выйти, подсинил себе тушью здоровенную блямбу на портрете. Глянул в зеркальце и остался доволен. Такое и должно быть обличье у порядочного, честного аборигена в колониальном раю. Единственная живая душа, которую встретил на улочке, была опрятная старушонка у колодца, норовящая зачерпнуть водицы скособоченным эмалированным ведром. Не говоря ни слова, Суржиков помог старухе управиться: гремящей ржавой цепью вытянул ведро и установил на ухватистую двухколесную тележку. Местная жительница наблюдала за его действиями без страха.
– Чей же будешь, сынок? – спросила сочувственно. – Или сам не ведаешь?
– Почему не ведаю, маманя? Машина сломалась, вот и пехаю налегке. А что-то будто вымерла ваша деревня?
– Кому помирать-то, сынок? – Старуха ласково улыбнулась. – Тут и так одни покойники.
Через пять минут душевного разговора Веня Суржиков вызнал все, что было нужно: где дом Таисьи Филипповны – вот тот, с трубой набекрень, – и что к хозяйке давеча пожаловали дорогие гости, старый охальник Кузьма Захарюк и с ним молодая, красивая пара. Узнал и то, что молодой парень утром укатил в город, а Кузьма остался в доме с крашеной кралей да со своей давнишней полюбовницей Таисьей, поразив всю деревню неслыханным бесстыдством. Суржиков проводил словоохотливую старушку до самой ее обители и на прощание пообещал немедля шугануть развратников, так как он, кроме всего прочего, является районным уполномоченным.
– Кто бы хоть однова навел на Кузьму укорот, тому на том свете зачтется, – напутствовала его добродетельная долгожительница.
Веня Суржиков смекнул, что, с одной стороны, дельце упростилось, Губин отчалил, но, с другой стороны, придется доставать главного врага в Москве, а это затягивало сроки расплаты.
К Таисье в избу вошел гордо, не стучась. Толкнул незапертую дверь, миновал сени – и застал в горнице старика со старухой, чинно восседающих за столом, накрытым к чаю, с булькающим латунным самоваром. Сцена мигнула теплым воспоминанием какого-то далекого прошлого, и на секунду Суржиков усомнился, стоило ли ее нарушать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.