Текст книги "Печаль полей (Повести)"
Автор книги: Анатолий Иванов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
– Вот я сама и застольное слово скажу, – подняла граненый стакан Мария. – Жизнь вон, она, как кипяток, кого не обжигает! Да только от брызгов этих кто свалится, тот и сварится…
– Это она про меня… – усмехнулся Степан.
– И про тебя покуда! – воскликнула Мария. – Я с тебя вчерась весь день да седни все утро вареные-то лохмотья скоблила.
– До живого-то мяса добралась? – спросил кто-то со смешком.
– Доберуся! – пообещала Мария. – Так я чего говорю? Хотя вы, понятно, и пили за них, да еще разок за Катерину и Михаила давайте-ка, которые вот все же нашли в себе силы и в кипяток с головой не свалились.
– Так, Маруня! Вы ведь и поддерживали. И ты вот тоже сколько меня… – подала голос Катя.
– А как же без того? – согласилась Марунька. – Мы ж люди, а не звери какие, что поедом едят друг дружку. Ну, давайте.
И она лихо опрокинула стакан.
Выпил и Степан, а закусывать из тарелки, куда наложила закусок Лидия, не стал, даже чуть отодвинул ее, ковырнул вилкой в чашке с капустой.
Лицо Лидии, загоревшееся при появлении Степана, теперь вовсе потемнело, она наклонилась к Данилке, подрагивающей рукой стала оправлять его рубашонку, хотя она была в порядке.
Все это – и поведение Степана, и состояние Лидии – не укрылось от Михаила. Он в отодвинутую Тихомиловым тарелку положил ложку капусты и поставил ее снова перед Степаном. Тот медленно повернул тяжелую голову, глубоко ввалившимися глазами поглядел на Михаила.
– Ты в колонии, должно быть, в передовых ходил?
Михаил усмехнулся.
– Да как тебе сказать, Степан Кузьмич… Амнистии мне никакой не вышло. А в общем-то был там не на последнем счету.
На Степана с Михаилом никто теперь, кроме, может быть, Кати да Петрована, особого и внимания не обращал, снова плавал в горнице беспорядочный галдеж, становясь все гуще. А потом опять вдруг резко пошел на убыль. И по мере того, как хмельной шум оседал, все отчетливее слышался в кухне деревянный стук костыля.
Сгорбленная Федотья с седыми сосульками выпавших из-под платка волос обозначилась в пустом проеме дверей уже в полной тишине. Она перешагнула через невысокий порожек, оперлась, по обыкновению, на костыль обеими руками, некоторое время оглядывала людей, часто и бессильно дышала. Неживые ее глаза, затянутые мокрой пленкой, ничего не выражали – ни злости, ни презрения. Даже по Михаилу и Степану она скользнула взглядом пустым и мертвым, будто и не узнала ни того, ни другого.
Глаза ее ожили, вспыхнули холодным и неукротимым бешенством, когда она увидела, что Лидия держит на руках сына Кати Макеевой. Старуха перестала даже дышать, будто дряблое ее горло сдавило невидимой петлей. Она вскинула свой костыль, указывая на Лидию, прокричала:
– Дьяволи-ица!
Катя резко поднялась, а старуха, где только и силы у нее нашлись, еще резче повернулась к ней:
– С-сатана!
И со стуком опустила палку.
– Уходи-ка ты от нас, Федотья, – проговорила было Катя.
– Вот, вот… – старуха теперь указала костылем в сторону Михаила и Степана. – Бесы пришли! А сатана давно тут живет! – Пилюгина снова ткнула костылем воздух по направлению к Кате. – Чертенят наплодила!
Так и не опуская костыля, прочертив им в воздухе, уставила его снова на Лидию и теперь уже не захрипела, а, расходуя последнюю ярость, выплескивая ее до дна, завизжала:
– А тебя, дьяволицу, в кумовнихи позвали! В кумовнихи… А ты и рада, проклятущая…
Прокричав это, старуха пошатнулась. И упала бы, наверное, и никто, пожалуй, не поддержал бы ее, да стрелой влетела Софья, молодая, проворная, красивая, в белом кашемировом платке с красными цветками, один конец которого был обвязан вокруг шеи, другой лежал на спине.
– Бабушка, бабушка! Кто же тебе велел сюда? Пойдем-ка домой. Пойдем…
Она подхватила старуху и повела ее к выходу.
Федотья не сопротивлялась. За порогом уже Софья обернулась, блеснула в улыбке своими большими, грустными и будто виноватыми глазами.
– С приездом, Михаил, тебя…
И они со старухой скрылись.
Михаил сидел ошеломленный. Да и остальные не сразу пришли в себя. Софья ворвалась как молния, осветила горницу ярким светом и исчезла, оставив людей будто опять в каком-то полумраке.
– Да что ж вы, гости дорогие?.. – опомнился раньше сгех Петрован. – Давайте-ка, и я скажу… Катерина, ну-к разлей людям от нашей радости.
Все зашевелились, задвигались, а Михаил все смотрел в распахнутый проем дверей.
– Да это… кто такая была? – спросил он.
– Сонька это, дочка моя, – ответила ему Лидия,
* * *
На другое утро после возвращения Михаил встал до солнца, не дожидаясь завтрака, обошел всю деревню, поднялся на кладбище, постоял возле него, поскольку к могилам пройти было невозможно – они были завалены глухими еще, метровыми снегами, а возвращаясь, увидел бегущую на работу Софью Пилюгину, повернул, не раздумывая, за ней.
– Ой! – воскликнула она, когда Михаил вошел в бревенчатый телятник. В руках у нее было по ведру, она, растерянная, так и застыла с ними посреди небольшого помещения с печкой и крохотным окном. Румянец на белых щеках, натертый утренним морозцем, стал разливаться по всему лицу. – Чего тебе?
– Поздороваться зашел, – улыбнулся Михаил. – Или нельзя?
– Да можно… что ж.
– Тогда доброе утро, Соня.
– Ага, – кивнула она, все более смущаясь. – Доброе… А я вот на ферму за обратом. Телят своих поить.
– Давай я помогу тебе принести.
И он хотел было взять у нее ведра.
– Еще чего… – Она поставила на скамейку, приткнутую к стене, оба ведра, отвернулась и стала глядеть в оконце.
Так они постояли некоторое время – Софья у окошка, а Михаил у дверей. Он глядел на нее, она чувствовала это, лицо и шея ее полыхали.
– Вон ты какая выросла, – промолвил потом он.
– Какая еще?
– А красивая…
Слово это будто ударило ее больно, она повернулась, резанула его жгучими глазами, торопливо схватила ведра и шагнула к двери.
Она шагнула, а он не двинулся с места.
– Чего ты? Вон люди-то… – кивнула она за окно. – Пусти давай.
– А ты боишься, что ли, людей?
– Ничего я не боюсь! Уходи ты…
– Ухожу. А вечером я опять приду сюда.
И он шагнул за порог.
Когда Михаил не спеша спускался по протоптанной в снегу узкой тропке к деревенской улице, Софья молча смотрела вслед ему сквозь оконное стекло. Огромные глаза ее, растерянные, напуганные, поблескивали влагой.
А Михаил домой не пошел, свернул к дому Марии. У крыльца он обколотил свои бурки, хоть снегу на них почти и не было, решительно толкнул дверь.
Степан хмуро сидел за столом и будто нехотя пил чай. Мария, аккуратно прибранная, в тугом ситцевом платье, в чистом льняном фартуке, тонкая и стройная, как девчонка, сажала в печь деревянной лопатой калачи. Увидев Михаила, она проворно разогнулась, кинула невольный взгляд на кровать, будто опасаясь, тщательно ли она застелена, смахнула с розовых, нагретых печным жаром щек капельки пота.
– Милости просим, милости просим… Раздевайся. Завтракал, нет? Давай-ка вот…
– Здравствуйте. А что ж, давай, теть Маруся, чайку покрепче.
На приветствие Степан не ответил, но Михаил на это будто и внимания не обратил, разделся и сел к столу.
– По деревне прошелся… На телятник завернул. Пилюгина-то Сонька какая девка выросла! Это ж сколько ей, а?
– Семнадцать уж вроде, – сказала Мария. – Невеста.
– Да это я и сам сообразил. Только что-то она мне другой показалась, чем вчера, напуганная какая-то.
– А это, понимай, Федотья всю ночь ее тобой стращала, – усмехнулась Мария.
– А-а, – нахмурился Михаил, но тут же и улыбнулся. – А я к тебе, дядя Степан, поговорить. Вчера-то не до того было.
– Скорый ты, гляжу, на все, – сухо промолвил Тихомилов.
– Так сколько мы с тобой, дядя Степан, время-то потеряли?
– О чем же ты говорить со мной намерился?
– Да вообще. Об жизни.
– А поговори, Михаил, поговори, – вмешалась Мария. – А то он уходить с Романовки намылился.
– Вон как! А куда?
– Белый свет большой, – тем же холодным голосом сказал Тихомилов.
– Свет-то, он большой, да везде дорожки круты.
– Да ты, гляжу, воспитывать меня явился! – И Степан, звякнув чашкой, резко отодвинул ее от себя.
На целую вечность, кажется, установилась в небольшой избе тишина, неловкая, гнетущая всех троих. Степан сидел, сгорбившись еще больше. Мария застыла у печи с заслонкой в руках. Михаил смотрел в чашку с чаем. Потом поднял взгляд, с головы до ног оглядел не ко времени аккуратно приодевшуюся Марию, проговорил:
– Ты б, теть Маруся, оставила нас одних…
– И правда, торчу тут дурой! – встрепенулась она, глянула в окошко. – Вон уж Катерина в контору пошла. И мне ж надо…
Она закрыла печь заслонкой, сдернула фартук, метнулась к вешалке.
– Поговорите. А я потом прибегу калачи вынуть…
И стукнула дверью.
Убегая, Мария на ходу все же поправила на кровати краешек одеяла, хотя в этом не было никакой надобности. Михаил сделал вид, что не заметил ее торопливого движения, а Тихомилов понял это, чуть скривил уголки губ.
– Не воспитывать, дядя Степан, я пришел тебя, – помолчав, сказал Михаил. – Ты вдвое старше меня… С Катей я сегодня чуть не до света вот проговорил. Легко, думаешь, ей?
Степан Тихомилов шевельнулся. Но сказать – ничего не сказал.
– Вот то-то и оно, дядя Степан. Я мальцом был, а помню, как она тебя ждала… Как всякое твое письмо с фронта при себе носила, теплом своим согревала. А тут посыпалось на нее, как свинцовые каменья с неба.
Степан теперь легонько и осторожно вздохнул, будто остерегаясь чего-то, и опять промолчал.
– Речушка вон наша Романовка маленькая, овечка перебредет. А сколь в ней воды утекло. Иную прошлую горсть воды и вернуть бы, да как, далеко она, неизвестно и где.
– Умом-то все это понимаю, Михаил, – хрипловато выдавил наконец из себя Тихомилов.
– А уезжать тебе отсюда, дядя Степан, все ж таки не надо. Ну, куда от родных-то этих холмов да степей? Мне вот они так во сне снились все.
Степан Тихомилов, исхудавший и усталый, поднялся, прошелся по комнате, остановился и стал глядеть на Михаила. Глядел долго, будто не узнавая, а сказал так:
– На отца своего ты сильно чем-то похож.
Снова сел и пододвинул к себе чашку с чаем, долго позвякивал в ней ложечкой.
– Тяжко мне тут будет. Да и Кате с Петрованом… сам говоришь…
– Это первое время. А там все обкатается… Да и коли хочешь, так Катя-то с мужем сами и просили меня – пусть, мол, остается тут Степан, в колхозе своем…
– Сами?! Просили? – не поверил Тихомилов.
– Вру я, что ли?
На стенке тикали часы-ходики, звук маятника громко раскатывался по комнате, причиняя, кажется, нестерпимую боль Тихомилову.
– Пока обкатается-то, сколько живого мяса сотрется, – сказал он.
– Не без этого, конечно, – согласился Михаил. – Только и о том подумай, дядя Степан, есть у тебя и сын. Да и сам-то еще молодой. Чего тебе, всего-то и сорок.
– Ну, это уж тебе жениться…
– Да как знать, кто наперед. – И Михаил поглядел не на кровать, а в сторону печки, где недавно стояла Мария. – Снега вон еще холодные счас, а как зажурчат…
Тихомилов бросил взгляд туда же,и они, кажется, без слов поняли друг друга.
– Веселый ты человек, Михаил, – покачал головой Тихомилов, и впервые его губы тронула неясная и грустноватая улыбка.
– Потому что горя натерпелся, дядя Степан. А похлебаешь его, так и узнаешь, как жить-то надо. Ну, давай, что ли, чай допьем…
… Где-то через час Михаил зашел в колхозную контору. В председательском кабинете толклись несколько женщин и Василий Васильевич Васильев, о чем-то спорили с Катей. При появлении Михаила все враз умолкли и гурьбой пошли к дверям.
– А калачи-то твои, теть Марунь, – сказал Михаил.
– Ой! – воскликнула счетоводиха и, оставив на столе свои бумаги, тоже выскочила.
– Ну что ж, Катя… Пожалуй что, я и готов под твое начало встать.
– Миша! Да отдохни недельку, другую!
– Не усталый я, Кать.
– Надо ж хоть подумать, к какому делу тебя.
– Да к любому. И столярничать и плотничать я там научился. И кирпичные дома могу класть, штукатурить, малярничать. Автомобильную премудрость всякую освоил, шофером работал полтора года…
В окна лилось утреннее мартовское солнце, по-зимнему еще жидковатое, но по-весеннему щедрое и веселое. Катя, ничего не говоря, долго смотрела на брата, в ее ясных, немного запавших от двух бессонных ночей глазах стояла усталая грусть.
– Со Степаном-то говорил?
– Ага, заходил к нему. – Михаил взял стул, поставил к окну, присел и, отвернув голову от сестры, некоторое время глядел на искрящиеся под утренним солнцем снега. Потом проговорил: – Сойдется он, я думаю, с теть Маруней-то.
– Миша?! – невольно воскликнула Катя.
– А что? – оторвался от окна Михаил. – По-моему, Кать, они этой ночью… и ночевали под одним одеялом.
Внешне на эти слова Катя никак не отреагировала. Может быть, лишь грусть в ее глазах стала чуть погуще, но она, опустив ресницы, прикрыла ими глаза.
Потом они еще посидели в безмолвии. Михаил снова глядел на белые искристые снега за окном, слушал, как орут где-то под карнизом юркие воробьи в предчувствии семейных своих забот.
– А что ж, Михаил… Бабенка она славная, – сказала Катя.
– А я с весны прямо дом себе буду ставить. Деньжонки у меня найдутся. А как поставлю – сразу и женюсь.
– Ох! Да ведь, Миша., еще и невесту надо высмотреть.
– Ну, это мы постараемся, – улыбнулся Михаил.
* * *
Как и предсказывал Михаил – будто в воду тогда он глянул, – Степан Тихомилов женился раньше Михаила.
Где-то через недели две после своего возвращений, немножко привыкнув к новому своему положению и чуть оттаяв душой, он, дождавшись, пока Петрован перестал стучать в кузнице, вышел ему навстречу.
– В гости хочу к тебе, Петрован, напроситься.
– Да мы с Катей завсегда рады, Степан Кузьмич. И Михаил, однако, дома уж.
До этого Степан по-прежнему почти не показывался на улице, жил у Марии. И та бегала по Романовке лишь на работу да с работы, и то озираясь по сторонам, будто несла каждый раз краденое. В разговоры ни с кем не вступала, в конторе сидела, уткнув лицо в бумаги. В конце концов Катя ей и сказала:
– Раньше ты мне говорила, а теперь вот я тебе… Что ты, Маруня, как маленькая?
И тут сорокалетняя, почти с самого начала войны овдовевшая женщина, и в самом деле как девчонка, горько всхлипнула, шатнулась к Кате, спрятала у нее на груди лицо.
– Катенька! Я будто донага раздетая по деревне хожу… Разве ж не слышу, как бабы судачат? Да и понимаю – грех-то какой делаю! А как прикатит ночь – не могу, все забываю на свете – и себя и тебя…
– Да какой грех? И я-то при чем?
– Да как же…
– Ну а по-серьезному-то он что собирается?
– То-то и оно… не знаю. Ничего не говорит. Да и что… коли я сама к нему лезу.
– А он скажет, Маруня. Ей-богу, скажет.
– Правда?! Правда? – с надеждой и недоверием прокричала Мария.
– Конечно. А то и сама заведи речь.
– Ой, не посмею! Что ж ты, скажет, дура, десяток дней поигралась, да уж и всего хочешь. Пусть он сам… коли захочет. А нет – так и на том ему вдовье спасибо великое…
И вот Степан пришел с каким-то важным разговором к Кате с Петрованом, это чувствовалось по тому, как он, несмело улыбнувшись, поздоровался, как неловко раздевался, забыв про торчавшую во внутреннем кармане бутылку, как приглаживал потом волосы ладонями, хотя из нагрудного кармана пиджака виднелась расческа.
– Проходи, проходи же, Степан, – пригласила Катя. – Сейчас ужинать будем.
– Спасибо. Да я вот… – вспомнил он про бутылку, вытащил ее и поставил на стол. – С разговором.
– Успеем и с разговором, – Катя уже засуетилась у печки. – Миша, доставай огурчиков. Петрован, сала из погреба принеси. Фрося, ну-ка хлеба нарежь…
Когда выпили по рюмке, которая чуть сняла все-таки возникшую с появлением Степана неловкость, тот проговорил:
– У Михаила вон слово с делом не расходится. Столько, говорит, мы время потеряли, надо сразу и за дела, и тут же запрягся в колхозные работы. А я вот покуда…
– И ему я говорила, и тебе, Степан, скажу… куда же они уйдут от вас, колхозные дела?
– Да нет, Катерина Даниловна, неловко уже.
Это «Катерина Даниловна» опять стало возвращать растаявшую было неловкость, и Михаил, тотчас разлив по рюмкам, сказал:
– Правильно, дядя Степан, что пришел. Капель звонит, колхозника на работу гонит.
– Так что я готов, Катерина. Это первое. А второе… – Степан взял налитую ему рюмку, приподнял ее, будто собирался посмотреть на свет. Рюмка подрагивала в его руке, и он поставил ее обратно на стол. – Хотя об этом, дурак я такой, надо было не во-вторых, а во-первых сказать… Низко я кланяюсь тебе, Катя, за те муки, что с детьми моими ты перенесла.
– Ну что ты, что ты… Степан! – Катя отвернула повлажневшие глаза.
– Да уж порассказала мне Мария. А я еще за судьбу свою обижен был.
– Выпьем, что ли, давайте, – проговорил Михаил. – За то выпьем, чтобы тяжкое твое, Кать, прошлое, да и наше со Степаном проваливалось все глубже, как камень в воду, и не всплывало, как тот же камень, никогда.
Когда выпили и по второй, Степан некоторое время помедлил, ковыряя в тарелке. Потом отложил вилку, поднял тяжелую голову, спокойно проговорил:
– Так что жизнь надо сначала начинать. Потому решили мы с Марией, как снег сойдет, новый дом ставить.
Он говорил это, глядя Кате в глаза, и она не отвернула своих, выдержала, лишь зрачки ее чуть дрогнули.
– Что ж я тебе скажу, Степан… – ответила она, потому что его взгляд требовал ответа. – Хочешь, нет ли, а сначала надо. И ты все правильно… правильно.
– Да, мы, Степан, по весне тебе и этот освободим, свою развалюху починять счас начну вот. Чего ж тебе строиться? – сказал Петрован. – А коли хочешь, так деньгами…
– Умный ты, Петрован, а тут… – Тихомилов дернул щекой. – Это мне с Катей да с тобой за всю жизнь не расплатиться.
– Так ведь…
– А хочешь, чтоб навеки не рассорился я с тобой, так больше чтоб не слыхал…
– Тогда прости… Я ж от чистого сердца.
– И я от чистого… Значит, одобряете? – спросил Тихомилов сразу у всех.
– Да как же за такое человеческое дело не одобрить? От души радоваться будем.
– Тогда я и пойду, доложу ей. А то она как узнала, что я к вам, в рев ударилась…
Накинув шерстяную шаль, Катя вышла в сенцы проводить Степана. Там, в холодных потемках, он обернулся к ней, она положила руки ему на грудь, на секунду припала к нему головой и тут же отдернула ее, прошептала:
– Вот жизнь…
– Да уж конечно… Твой Петрован все говорит – по-воро-от!
– А Марунька – баба добрая. Она всю себя отдаст тебе.
– Да я это понял. За две недели понял вот. И решился – чего тянуть неприкаянность-то свою.
– С богом тебе, Степан…
В сельсовет Тихомилов с Марией съездили еще по санной дороге. Потом всей деревней гуляли до утра в старенькой Марунькиной избе.
Свадьба была как свадьба, по-деревенскому шумная и пьяная, с песнями и плясками. И все-таки было в ней что-то горьковато-тяжкое. На три четверти Романовка состояла из вдов, и то одна, то другая бабенка, попев и поплясав, кидалась в рев. Мария вылетала из-за стола отпаивать их водой, бабы в ответ говорили ей, кто жалуясь, а кто откровенно завидуя, примерно одно и то же: счастливая, мол, одной из всех нас тебе и привалило…
– Да разве ж я повинная в том, бабоньки… Нежданно, негаданно выпало… как ливень с ясного неба пролился, – оправдывалась Мар«я и беспомощно обращалась за поддержкой к Кате; – Да скажи ты им, Катерина! Скажи…
А иод конец и сама Мария тяжело разрыдалась, упала вниз лицом на кровать.
Степан Тихомилов на этой своей свадьбе был молчалив и спокоен, песен и слез он будто и не слышал, лишь когда Мария зарыдала, он поднялся со своего места, раздвинул толпившихся у кровати женщин, сильными руками поднял жену, принес и посадил ее за стол.
– Вот… вот… – как в подтверждение своей невиновности пробормотала Мария, обтирая ладонями мокрые и счастливые глаза.
* * *
А через год с небольшим, в мае пятьдесят третьего, как только отсеялись, сыграли свою свадьбу и Михаил Афанасьев с Софьей Пилюгиной.
Более четырехсот раз за это время вставало над небольшой Романовкой древнее и вечно молодое солнце, щедро освещало холмы и пашни, сенокосы и пастбища, обновляющуюся потихоньку деревню – Степан Тихомилов с Марией да Михаил Афанасьев поставили к зиме пятьдесят третьего новые дома. И сама земля пять раз обновлялась за это время – весной, летом, осенью, зимой и снова весной.
Обновлялась земля, разносил ветер над нею знакомые и привычные людям, но все-таки каждый раз по-новому волнующие их запахи: летом – разомлевших под солнцем трав, осенью – усталых полей и поспевших хлебов, зимой – чистого и холодного снега, а весной – молодого и свежего неба, в теплую глубину которого возвращались птицы, извечные его жители…
… Обойдя на другое утро после своего возвращения деревню, завернув вслед за Софьей в телятник, Михаил пообещал вечером прийти снова и сделал это. Когда он, улыбающийся и веселый, вошел в помещение, девушка готовила пойло для телят. Увидев его, она быстро разогнулась, отступила к окошку, будто намереваясь выскочить через него, брови ее, черные и длинные, как птичьи крылья, зашевелились, туго распрямились.
Потом между ними произошел такой разговор:
– Ну и… что? – спросила она.
– Ничего. Утром я же обещал прийти к тебе, вот и пришел.
– Как пришел, так и уйдешь. Ну, поворачивайся!
Он, ростом чуть не под потолок, стоял и улыбался.
– Ну, уходи давай.
– А я вот вижу, Сонь, ты ждала – приду иль нет.
– Скажи-те! – вспыхнула она неподдельным гневом. – Так вот и глядела в окошко весь день – не идет ли, мол, светик-то ясный?
– Ты что ж… всегда такая злая?
– Всегда, – бросила она резко.
Тогда он снял шапку и присел на скамейку.
– Значит, я буду тебя перевоспитывать.
Брови ее опять шевельнулись, но теперь не расправились в тугие стрелы, а, наоборот, обмякли как то обессиленно.
– Слушай, ты в своем уме? Вся деревня уж знает, что утром ты был тут. А ты снова…
– Да мне-то что за дело!
– Вам, мужикам, все просто. А нам…
– Так я ж на тебе жениться хочу, Соня.
– Ох ты! – Будто задохнувшись, она крутнула головой вправо, влево – то ли чтоб поймать глоток воздуха где-то, то ли чтоб убедиться, нет ли посторонних здесь. И, раскинув, как прежде, во весь лоб брови, насмешливо произнесла:
– Слепой в баню торопится, а баня еще и не топится.
И тут выдержки у нее не хватило, она сорвала со стены коромысло и, не опасаясь уже, что ее голос может быть кем-то снаружи услышан, закричала:
– Уходи отсюда! Сейчас же… Жених нашелся!
Она подбежала к двери, ударом плеча распахнула ее.
– Ну!
Красивое лицо ее теперь схватилось неприятными пятнами. Михаил понял, что слова о женитьбе были глупыми, они оскорбили ее.
– Прости меня, Соня… – Он поднялся и, не надевая шапки, пошел к двери. А там опять мягко улыбнулся ей. – Только я упрямый. И на что решился – уж своего добьюсь.
– Да хоть лоб расшиби! Ты что ж, забыл, что меж нами стоит?! – прокричала она, сжигая его огромными глазами, в которых полыхала в ту минуту неукротимая ненависть. – За что ты… за что ты отца…
Он, уронив шапку, схватил Софью за плечи, сильно, не жалея, встряхнул дважды, не давая ей договорить. А затем выдохнул ей в лицо, тоже яростно и гневно:
– Ничего меж нами… не стоит! Это ты с чьих слов? Не твои это слова.
– Мои!
– Нет, не твои, – глухо бросил Михаил, поднял шапку, отряхнул. – Меж нашими отцами, а тем больше дедами… хоть мы их с тобой и в глаза-то не видели, лютая вражда стояла. А меж нами с тобой откуда ей взяться?
– Оттуда же! – упрямо сказала Софья.
– Ну, тогда и дура, – безжалостно бросил Михаил, шагнул за порог, с грохотом швырнул за собою двери.
Он угадал, не своими словами говорила с ним Софья, дочь Артемия Пилюгина. Когда она вчерашним днем утащила от Макеевых и повела домой согнутую в крючок бабку Федотью, та, чтоб не ковырнуться головой в землю, со злостью тыкала впереди себя костылем и до самого порога бормотала проклятья всему афанасьевскому роду. А в избе, еще не раздевшись, захрипела:
– А ты, чтоб тебе печенку вывернуло, с проздравлением к нему… убивецу. У-ух! – и замахнулась костылем.
– Да будет тебе, бабушка, – попросила Софья, взяла у нее костыль, поставила в угол, начала раздевать.
– Ты гляди у меня! И матка твоя безмозглая… Ну да Лидка сызмальства дура. Пашенька-то придет – он вас наизнанку вывернет. Чтоб за версту мне обегала род их весь проклятущий, а Мишку-убивца за четыре.
– Бабушка! Ведь к богу тебе скоро, а ты…
– У-у, греховодница! Ждете не дождетесь, знаю…
* * *
За версту, а тем более за четыре, Софья никого не обегала, но сходились они с Михаилом, не в пример Степану Тихомилову с Марией, долго и трудно.
Всю весну пятьдесят второго они почти и не виделись, так, здоровались только. И то вначале Софья на его приветствия не отвечала, скорее пробегала мимо, потом начала кивать головой и только где-то под конец мая впервые откликнулась голосом: «Здравствуй», наклонила низко голову и торопливо скрылась.
А издряхлевшая вконец Федотья, неделями сидевшая обычно без движения на печи, как старая, умирающая сова в темном дупле, чутко сторожила поведение внучки и безошибочно уловила в тот день новое ее состояние. И когда вечером Софья явилась прибраться да сварить чего-нибудь для Федотьи, та завозилась, словно заскрипела на печи высохшими костями, злобно простонала:
– Помоги слезти-то, язви тебя…
– Что это ты сердитая? – спросила Софья, помогая ей спуститься.
– А то… Чую, кровь в тебе гнилая запенилась. Остудися, Сонька!
– Да о чем ты говоришь-то?
– О чем, о чем… Гляди у меня!
Как сошел снег и началась посевная страда, Михаил стал работать на пахоте прицепщиком, а вскоре колхоз получил еще один грузовик, и он сел за руль.
По окончании полевых работ он и Степан Тихомилов купили в районе по полсотни бревен, кирпичей на фундамент, тесу, плах, шиферу, принялись все это перевозить в Романовку.
Однажды ранним июньским вечером, закончив разгрузку купленных там же готовых дверных блоков, оконных рам, Тихомилов и Михаил сидели, покуривая, на бревнах, прикидывали, кому с какого боку удобнее пристроить веранды. Мимо с термосом в руке проходила Софья.
– Сонь! – сорвался с места Михаил, подскочил | к ней. – Здравствуй.
– Строители… Здравствуйте, – холодновато проговорила она, собираясь идти дальше.
– Да погоди ты хоть маленько.
– Да зачем мне… – Она все же остановилась, только бросила невольно взгляд в сторону Федотьиного дома. – Мне бабушку надо чаем на ночь…
– Подожди чуток. С голоду не помрет.
Он взял ее за руку у локтя и потянул к кучам стройматериалов. Она, хоть и сопротивлялась, пошла.
– Ты вроде не одобряешь нас с Михаилом? – спросил Тихомилов, когда они подошли.
– Да мне-то что? Стройтесь на здоровье.
– Как это так – что?! – воскликнул Михаил. – Нам же с тобой в новом доме жить.
Он все еще держал ее за руку, при этих словах она будто вспомнила об этом, резко освободилась. Но с места не тронулась, лишь едко проговорила:
– Ага… Только вот сватам бы родиться да в бороды обрядиться.
– Это что-то уж долго ждать, – улыбнулся Тихомилов и поднялся. – Ладно, Михаил, до завтра…
Он ушел, а Михаил и Софья стояли молча, будто не зная, как продолжать разговор.
– Сонь…
И в это время с крылечка Федотьиного дома хрипло донеслось:
– Со-офья! Паскудница-а!
Старуха стояла там в черном проеме дверей, одной рукой держалась за косяк, а другой трясла костылем.
– Оставь ты меня в покое! – измученно простонала девушка в лицо Михаилу, повернулась и пошла. Отойдя на несколько шагов, обернулась, прокричала, задыхаясь: – Никогда не будет, никогда… ничего этого!
И теперь уж не пошла, а побежала к старухе.
А в доме Софья остервенело накинулась на Федотью:
– Чего орешь? Позоришь на всю деревню… Твое-то какое тут дело?!
– Как эт… как эт?! – едва проглотила застрявшую в горле ярость старуха. – А кто эт… с ружья-то батьку твово? Забыла?!
– Не забыла! – прокричала Софья. – А за что? Ну, скажи! Я ведь не маленькая, все знаю. Что же это за человек такой был? То и горе моё, что отец… Да какой он отец?!
– Чирей те в глотку… В глотку чтоб! – завизжала Федотья, как облитая кипятком. – Пашенька вот придет…
– Да провались ты со своим Пашенькой! – совсем вышла из себя Софья. – Что ты пугаешь им… этим… Как его и назвать-то только?! Похуже всякого палача он! Детишек малых спалил, не пожалел! А чем они виноватые были? Он, Михаил-то, правильно – деды да отцы враждовали, а мы при чем?
– Ополоумела! Умом сошла… – простонала старуха. – Ты рассуди-ка!
– А тем более дети неразумные те?! Ну, ответь мне, скажи! – наступала на нее Софья.
– Озверела, озверела…
– Мало тюрьмы-то твоему Пашеньке. Его тоже бы из ружья…
– Рехнулась ты-ы! Уймися, замолчи…
– Не замолчу! Мишка этот и не нужен мне… может. А не замолчу.
Израсходовав все силы, старуха, припав на костыль, стояла посреди комнаты, беззвучно уже открывала и закрывала беззубый рот, дышала часто и сипло, будто выталкивала воздух сквозь прохудившуюся грудь.
– И не лезь мне больше в душу со своими… Чего хочу, то и буду делать, – сказала Софья, повернулась к висевшему на стене шкафчику, достала оттуда чашку с блюдцем, хлеб, масло, варенье. – Садись ужинать.
Однако старуха двинулась не к столу, а к печке. Она вскарабкалась на нее с трудом, но помощи у внучки, как бывало всегда, не попросила, села там спиной в угол и оттуда, из полутьмы, поглаживая прыгнувшую ей на колени кошку, стала глядеть куда-то в пустоту, мимо Софьи, будто ее в доме и не было.
* * *
До самой своей кончины большую часть времени она теперь так вот, сидя в углу на печи, и проводила. На коленях у нее постоянно лежала кошка, от ласки и тепла сонно мурлыкала, поблескивая из полутьмы зелеными огоньками. Иногда глаза и самой старухи вспыхивали странным желтоватым светом, и Софья часто не могла различить, кто это смотрит на нее сверху, из тьмы – кошка или бабка Федотья.
Поняла ли старуха, что власть ее над внучкой кончилась, или иссякли ее, питавшиеся ненавистью к людям последние силы, но за Софьей она больше не следила, в ее отношения с миром не вмешивалась. Она с внучкой теперь и не разговаривала почти, поест безразлично, что та приготовит, молча даст себя обиходить, сводить в баню, которую Софья топила для нее по субботам, – и опять на печь, сидит там безмолвно, иногда вздохнет, забормочет что-то.
Сквозь эти вздохи и бормотанье у нее явственно кое-когда вдруг прорывалось:
– Пашенька, сердечный… Не дождуся родимого, некому и глаза мои будет закрыть.
– Меня-то уж и за человека ты не считаешь, что ли? – сказала ей на это однажды Софья.
– А ты что? А ты кто? – ответила ей Федотья, проявив вдруг и прежнюю ясность ума и характер. – Кто прост – у того сто ангелов в душе. Смирная на тебе одежа, да нет на тебя надежи. У-у, лукавая, знаю! А кто лукавит, того черт мохнатой-то лапой и придавит. Мишка-то Афанасьев.
– Постыдилась бы ты, бабушка? Что ты все мне Мишкой…
– Знаю ужо. По глазам твоим бесстыжим все вижу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.