Текст книги "Солнце сияло"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц)
– Так о Шекспире или о бедном художнике? – настойчивым голосом потребовала ответа Ира, как будто это было необычайно существенно.
– О бедном художнике Шекспире, – поторопился я ответить раньше Фамусова.
Он одобрительно всхохотнул:
– Хорошо! Хорошо! Чувствуется быстрый журналистский ум.
За стол нас посадили парами: я рядом с Ирой, Лариса со своим Арнольдом. Глава семьи с хозяйкой заняли места по торцам стола. Нам с Ирой выпало сидеть на стульях, Ларисе с Арнольдом на диване, старшее поколение подкатило для себя кресла.
Для проводов старого года мне и Арнольду было предложено налить вина или водки. Арнольд выбрал белое сухое, я предпочел водку, хотя после и предстояло пить шампанское. Отец, еще только приучая меня к употреблению спиртного, преподал мне урок: восходить от слабого к более крепкому, тогда опьянение не будет тяжелым, – и урок этот был мной усвоен раз и навсегда. Но сейчас мне хотелось, чтобы меня поскорее забрало. Нельзя сказать, что я чувствовал себя в этом доме слишком уютно. Что я чувствовал точно – это неуместность своего присутствия здесь, пусть даже и во вполне пристойном костюме. Что мне было в знакомстве с Ириными родителями и предстоящем времяпрепровождении в их компании? Будь у меня выбор, я бы предпочел компанию своих сверстников. Ведь говорят же, что возраст – это кожа. И сколько ни старайся влезть в чужую – не влезешь. Всякая компания в кайф только тогда, когда у всех в ней один кожный покров. Старая и молодая кожа по-разному дышат.
Фамусов, кажется, тоже налил себе водки. Хозяйка, я заметил, налила себе минеральной воды.
– Что ж, господа! – поднялся Фамусов с рюмкой в руке. Особо, я обратил внимание, он задержался взглядом на Арнольде с Ларисой. – Предлагаю поднять бокалы и проводить уходящий год, не поминая его лихом. Год выпал памятный, может быть, таких в нашей жизни больше не случится.
Это уж точно, таких – нет, подумалось мне. Кому пришлось тянуть лямку срочной, ожидая дембеля, тот поймет меня.
– И за то мы его и запомним, что он был единственным в своем роде, – продолжил Фамусов, снова оглядывая нас всех. И снова на Арнольде с Ларисой взгляд его задержался дольше, чем на остальных. – Год рождения новой России!
Причин подниматься я не видел, но пришлось: вскочил Арнольд – от того, как быстро он это проделал, у него метнулись на кончик носа его круглые совиные очки, и он воздел их обратно на переносицу быстрым движением указательного пальца, – поднялась, проговорив что-то одобрительное, супруга Фамусова, встала, пожав плечами, Лариса, и нам с Ирой не осталось ничего иного, как присоединиться. Кстати, именно тогда, за тем столом, в преддверии наступающего 1993 года мне пришлось услышать обращенное ко мне «господа» не в упаковке снижающе-иронической интонации, а произнесенное совершенно всерьез, с внятной артикулированностью и даже возвышающим пафосом.
Водка ртутным шаром прокатилась по пищеводу и ухнула в желудочное бесчувствие, чтобы начать оттуда свой невидимый и жадный путь в кровь.
– У, как ты, – произнес у меня над ухом голос Иры. – Только не надирайся. Прошу тебя, да?
– Ни в коем разе, – отозвался я.
Надираться – это не входило в мои намерения. Я только собирался откочевать в другую систему координат. Отключить себя от всех – и получать кайф от самой этой отключки, не завися от того, что происходит вокруг. Кожный покров кожным покровом, но можно и просто содрать его, чтобы он не был тебе в тягость.
До поздравительной речи главы государства по телевизору мы с Фамусовым сумели закатить в себя еще по одному ртутному шару.
– Санька! – стервозно произнесла у меня над ухом Ира. Я похлопал ее под столом по колену: будь спокойна!
– Я-то знаю, о чем наш кормчий скажет, сам проверял сегодня, как там чмоки вырезаны, чтоб ни одного не осталось, но всем ведь не помешает услышать. Так? – проговорил Фамусов, вставая из-за стола и направляясь к телевизору.
– Конечно, а как же! Обязательно надо послушать! – в унисон отозвались Арнольд с хозяйкой дома.
Лично мне было все равно, услышать нашего нового кормчего или не услышать. Как будто моя жизнь зависела от того, что он напорет в своем поздравительном слове. Но я промолчал.
Телевизор «Филипс» на дымчато-прозрачном стеклянном столике полыхнул экраном, мгновение глазу на экране была явлена новогодняя елечно-снежная заставка, и тут же исчезла, сменившись изображением того, кого Фамусов назвал кормчим.
– Меня, представляешь, хотели загнать сегодня на ночное дежурство, – склоняясь к моему уху, зашептала Ира, когда одутловатый мужикастый человек на экране, немигающе глядя перед собой, приступил к своей речи. – Пришлось просить папу, чтобы вмешался.
Она работала редактором, в программе, которая ни сегодня, ни завтра не выходила в эфир, ее редакторское присутствие ночью явно не требовалось – похоже, ей просто хотели досадить.
Об этом я ей и сказал – так же шепотом, как и она мне.
– Ой, я и не сомневаюсь, конечно! – отозвалась Ира. – Из-за того, что я дочь своего отца. Хотели проверить, сойдет им, нет. Главное, до того не хотелось папу просить!.. Но с тобой хотелось быть больше, – добавила она, вдув мне эти слова в самое слуховое отверстие и в завершение одарив его горячим и влажным тычком языка.
– Это ты поступила верно – отзываясь на прикосновение ее языка мгновенным ознобом, сказал я.
Так, то она дыша мне в ухо, то я ей, мы пережили речь нашего кормчего, не заметив, как она кончилась и на экране появились державные часы Спасской башни. Колокола курантов начали положенный перезвон, предшествующий бою, и тут обнаружилось, что шампанское не открыто. Я схватил бутылку, под последний звук колокольного перезвона содрал с горлышка золотую фольгу, под первый удар полночного боя принялся откручивать проволочную корзинку, под какой-нибудь пятый начал раскачивать пробку. выпускать потихоньку напирающие газы, чтобы открыть без фонтана, было уже некогда, и я дал пробке громко взлететь к потолку. Но выхлестнувшую пенную струю умело встретил подставленным фужером Фамусов, и на двенадцатый удар мы все сумели благополучно сойтись шампанским в стеклянном звоне.
– С Новым годом, с новым счастьем! – вместе произнесли Фамусов с супругой.
– С Новым годом! С Новым годом! – подхватили Ира с Ларисой – словно сияя голосами.
Что-то вроде того добавил в общий хор и я. И только Арнольд проговорил отдельно от всех, так, чтобы быть наверняка услышанным:
– С Новым годом, Ярослав Витальевич! С Новым годом вас, Изольда Оттовна!
Шампанское после водки – это, конечно, было непристойностью. Все равно как поверх брезентовой робы натянуть нижнее белье из батиста. Но все же я влил его в себя, и сразу весь фужер, не отрываясь, – сколько было налито.
– Молодцом! Управились! Поспели мы к двенадцатому удару, – ставя свой фужер с пригубленным шампанским на стол, благосклонно поблагодарил меня Фамусов.
– Ой, я так боялась, что не успеем! – с чувством подхватила Лариса. – А то бы потом весь год – все не так.
– Рад служить, – поклонился я – всему столу сразу. Одновременно в голову мне пришла мысль, что в отношении Ларисы эта моя фраза прозвучала двусмысленно, что же до Ларисиной приметы, то слишком уж она прямолинейна, чтобы быть верной. – А все молодцы, что вовремя подставили бокалы, – завершил я, чувствуя, что получилось развязней, чем бы мне хотелось.
Водочка понемногу уже начинала пробираться в кровь, я уже слышал в голове ее голос, и шампанское скоро тоже должно было дать о себе знать.
– Что, выключим ящик? – предложил Фамусов, вскидывая над столом руку с пластиной пульта и направляя в сторону телевизора (смешно сказать, но я тогда впервые увидел, что это такое – пульт дистанционного управления). – Все знаю, где у кого что, по всем каналам. Нигде ничего достойного внимания.
Лариса взлетела снова:
– Нет, не выключай! Я хочу посмотреть, как эта споет. – Она назвала имя певицы, о которой последнее время вещало все, включи в электросеть – заговорил бы даже утюг. – И еще эту мне надо послушать. – Имя, что последовало затем, было мне неизвестно, но судя по тому, как Лариса произнесла его, неизвестно было оно здесь лишь мне одному. – Надо их послушать, да? – посмотрела она на Арнольда. Как бы, странным образом, апеллируя к его авторитету.
– Конечно, Ларе их нужно послушать, – произнес Арнольд с той самой весомой авторитетностью в голосе, которой, по-видимому, от него и хотелось Ларисе.
– Нужно так нужно, я разве против, – ответствовал Фамусов. – Только сами следите. На, – наклонившись над столом, протянул он пластину пульта Ларисе. – Когда там всякая шваль будет трястись – чтоб беззвучно. Не хватало мне только этой непотребщины в новогоднюю ночь.
Если непотребщина, зачем выдавать в эфир, да еще в новогоднюю ночь, крутилось у меня на языке, и наверное, еще мгновение – язык бы не удержал этого вопроса, но меня опередил Арнольд:
– Нет, Ярослав Витальевич, – проговорил он, – но Ларе действительно будет очень полезно послушать их в плане сравнения. Это, понимаете, такая сугубая необходимость.
Значительность, что мгновение назад звучала в его голосе, подобно сахару в горячем чае, без остатка растворилась в подобострастии – с которым он уже говорил, переступив порог квартиры и представляясь. Он сейчас извинялся голосом за эту значительность, усиленно просил простить его – так что только не извивался.
Странный был тип. Я не мог понять его. Меня он все так же в упор не видел.
– Кто это такой, ты знаешь? – наклонился я к Ире.
– Знаю, конечно. В консерве учится. На композиторском факультете. Уже в двух конкурсах участвовал. На одном даже на премию шел. Случайно не получил. Одного голоса не хватило. Дед его, между прочим, знаешь, кто?
Вопрос ее не предполагал моего ответа, и, задав его, она сама же на него и ответила. Имя деда заставило меня посмотреть на Арнольда взглядом, преисполненным, не скажу почтительности к его деду, и не уважения, нет, а уважительного любопытства, скажем так. Не знать это имя было невозможно. Я бы знал его, если б даже не родился в семье члена союза композиторов, хотя и работающего начальником смены на заводе. Музыка такого-то, объявлял диктор по радио, музыка такого-то, звучало по телевизору, и все это был дед Арнольда, орденоносец и лауреат всех возможных премий – в государстве, которого уже год как не существовало.
Однако поверить в это требовалось время, даже как бы некоторое усилие, и я сказал Ире:
– Иди ты!
– Чего иди? – возмутилась она. – Других людей у нас в доме не может быть.
– Странно, – пробормотал я, словно бы пытаясь и никак не в силах понять. – А что здесь тогда делаю я?
– Ты – другое дело, – с быстрым смешком торопливо проговорила Ира, касаясь моего виска носом и с мурлыканьем принимаясь тереться им.
Я удовлетворился этим ответом. Как, собственно, удовлетворился бы и любым другим. Кстати, происхождением от известного деда странное поведение Арнольда объяснить было невозможно.
– А Лариска же в ГИТИСе учится, она певица, – переставая тереться и отстраняясь от меня – впрочем, не слишком, так, чтобы слышал лишь я, продолжила Ира. Первое, что она сказала о сестре за все время, как мы заново столкнулись с ней в дверях парадного входа в Стакане. Тема сестры негласно была у нас под запретом. – Она певица, у нее планы… потому ей и нужно этих послушать.
Я не среагировал на Ирины слова даже движением лицевых мускулов. Принял к сведению – и лишь.
Еще один ртутный шар, пущенный вслед нежному серебру шампанского, завершил наконец работу, начатую его предшественниками: кожа у меня стала истончаться, истаивать, подобно весеннему ледку с асфальта под утренними лучами солнца, – и вот я утратил ее. Возраст исчез. Время остановилось. Делись неизвестно куда прошлое и будущее, все пространство бытия было теперь захвачено настоящим, а оно являло собой один бесконечный, как Вселенная, и краткий, как молниевая вспышка, преходящий миг, где все было так же значительно, как и не имело никакого значения.
Первым делом, попросив прибавить у телевизора звук, не обращая внимания на жуткие вопли длинногривого субъекта, изображавшего пение, слыша лишь старательно отбухиваемый ударными ритм, я оторвал танец с Ирой. Бог его знает, что это был за танец, чистотой жанра он не блистал. Я включил в него и рок-н-ролл, и танго, и твист, даже вальс – тысячу и одно движение. То я прижимал Иру к себе, то отбрасывал на всю длину руки, то отпускал вообще, чтобы крутануться вокруг себя волчком. Я скакал, я скользил, я выделывал па, которым позавидовал бы Барышников, и заставлял Иру делать то же самое.
Потом, когда длинногривый смолк и спустя некоторое время, после положенной разговорной интермедии, оркестр, сопровождая пение нового певца, только уже без гривы, зазвучал вновь, я пригласил на танец хозяйку дома. С ней я, естественно, не позволял себе того, что с Ирой, да и медленная, с романсовым подкладом мелодия не располагала к тому, и мы станцевали с нею нечто вроде танго с прививкой вальса. Так что можно было и разговаривать. Весь разговор, от и до, у меня, разумеется, не удержался в памяти, но главный его сюжет трепещет во мне неостывшей струной и по сию пору.
– Саня, вы удивительно заводной! – всплывает во мне голос моей партнерши по танго с прививкой вальса.
– Да, Изольда Оттовна, не без того, – отвечаю я, надо полагать, не без некоторой рисовки.
– Не знаю, хорошо это или не очень.
– Это хорошо, но не очень.
Смех моей партнерши свидетельствует о том, что моя находчивость доставляет ей удовольствие.
– Правильно, я слышала, Ярослав Витальич сказал вам: чувствую быстрый журналистский ум.
– Да я и без журналистики ничего себе, не слишком глуп. – Теперь моя интонация – самоирония; надеюсь, достаточно явственная и понятная.
Моя партнерша смеется снова.
– Нет, вы, думаю, потому и стали журналистом, что у вас такой ум.
– Журналистика – это не предел моих мечтаний, Изольда Оттовна, – говорю я.
– Интересно. А где же предел? Вернее, что?
– Знать бы, Изольда Оттовна! Полцарства за то, чтоб знать! Как за того коня.
– А у вас есть полцарства?
– Нет. Но степень желания. Равна полцарству.
– Саня! – восклицает моя партнерша. – Как говорит мой житейский опыт, в большинстве случаев, когда наступает время расплачиваться, полцарства становится жалко.
Тут с ответом у меня происходит заминка. Мне вовсе не хочется углубляться в дебри жизненного опыта, куда меня, сама того не желая, увлекает Ирина мать.
– Ну, если у меня никакого полцарства, то нечего будет и жалеть, – нахожусь я, в конце концов, как ответить.
Далее я снова обнаруживаю себя с Ирой. Мы с ней опять танцуем, но сейчас это уже не танец, а неприкрытое обжимание под музыку на глазах у всех остальных: мы топчемся посередине комнаты, вплавляясь друг в друга, и чего нам обоим хочется сейчас по-настоящему – это не топтаться так, а содрать друг с друга одежду и вплавить себя в другого без нее.
– Спасибо тебе за маму, – заменой этого невозможного, к великому моему сожалению, действа говорит Ира. – Она так довольна! Обожает танцевать. А папу не заставишь с кресла подняться. Потанцуй с ней еще.
И я танцую с хозяйкой дома еще; танцую с Ирой и с ней, – обходя своим вниманием лишь Ларису. Я избегаю даже смотреть на Ирину сестру.
– Тихо! Молчание! – Ларисин крик в очередной конферанс ведущих перекрыл и их голоса, звучащие из динамиков, и все звуки комнаты. – Они подводку к ней делают, сейчас она будет.
– Да не к ней, – сказала Ира.
– К ней! – оборвала ее Лариса. – Что я, не понимаю?!
– Похоже, что к ней, – поддержал Ларису Арнольд.
– Молчим! – с валунной тяжестью в голосе вскинул руки из кресла Фамусов, и в комнате тотчас послушно установилось молчание – словно висевшую в воздухе материю голосов отхватило острым ножом. Оказывается, слово его здесь было законом.
Я, понятное дело, тоже принял его приказ к неукоснительному исполнению. И с замкнутым на замок ртом вернулся к столу на свое место. Перед глазами оказалась моя наполненная чьей-то заботливой рукой до краев рюмка. Я взял ее и, отправив в себя половину ртутного шара, вторую половину поставил обратно на стол.
Одно из моих достоинств, которым я горжусь, состоит в том, что я умею пить. Уметь пить в моем понимании – это держать себя в состоянии, которого хотелось достичь, ровно в том, какое себе заказывал. Для этого, достигнув его, нужно время от времени добавлять внутрь точно ту толику топлива, которая необходима для поддержания равновесного положения. Конечно, с размерами толики можно и промахнуться, но уж это как повезет. Везенье нужно в любом деле.
– Ну вот, что я говорила! – вскричала Лариса.
Она была права: ведущие объявили ту самую певицу, которую она хотела послушать и о которой последнее время не говорил только утюг.
Певица была дорогая – ее цена так и била в глаза с первых тактов вступления оркестра. На одну аранжировку денег было потрачено – держи и помни. Платье на певице блестело и переливалось в игре света золотыми и серебряными нитями, уже одним видом крича о своей стоимости, и материи на него ушло – тоже без скупости. Это была пора, когда советская скромная бедность еще держала позиции, еще не сдала их, и такая откровенная, не стесняющаяся денежность даже не впечатляла, а оглушала. Голос у мотылька был не бог весть, но поставлен – дай бог, она выжимала из него все, что заложила природа, уж сюда-то денег было вбухано немерено – это точно. И сама песня, наконец. Слова, конечно, не стоили ни гроша, чудовищные слова, но мелодия, сам мелодический прием – тут все по высшему классу, можно лишь восхититься, будешь слушать с любой аранжировкой. Все в мелодии соответствовало при этом возможностям исполнительницы – точно по ней, в самую десятку; вероятней всего, что специально для нее и написано.
Песня закончилась мощным раскатом всех инструментов, соединенных аранжировщиком в одном ярком, словно цветном, звуковом пучке, и Лариса, державшая в руке пульт, выбросив его перед собой, будто шпагу, погасила звук.
– Зараза, – произнесла она в полном молчании вокруг. – Зараза, она же петь не умеет!
Это было неправдой, но лично мне должно было молчать.
– Петь не умеет, – подтвердил, однако, Арнольд. – Никакой опоры у голоса. Песни, правда, выбирать – это да. Очень выигрышные для себя песни всегда выбирает.
– А вы, Арнольд? – спросила хозяйка дома. – Лара мне говорила, вы для ее репертуара обещали написать шлягер? И может быть, даже не один?
Спустя пару лет слово «шлягер» исчезнет из лексикона, его заменит новое – «хит», – но тогда еще все говорили «шлягер».
– Я… ну конечно… пока еще нет… это нужно, чтоб озарило… Я обязательно напишу! – Сбивчивая речь Арнольда свидетельствовала, что вопрос хозяйки ему не слишком приятен, но голос его был еще подобострастнее, чем до того. Казалось, он изо всех сил старался произвести на Лари-синых родителей самое благоприятное впечатление и теперь опасался, что неисполненное обещание может это впечатление испортить. – Но ведь шлягер шлягером, – нащупал он твердую почву под ногами, – а нужно, чтобы кто-то всю организационную работу вел, денежные дела, чтобы раскруткой имени занимался. Продюсер – да? – так теперь это называется.
– За продюсером дело не станет, – Фамусов дышал из кресла беспощадной валунной тяжестью. – Деньги продюсеру нужны. Какие деньги нужно вложить в раскрутку, представляете? Не прежние времена.
– Вы о себе? – с заминкой спросил Арнольд. – В смысле, как о продюсере.
– О ком же еще, – сказал Фамусов.
– Так когда, пап? – снова прорезалась Лариса. – Что, у тебя нет таких денег?
Фамусов, не ответив ей, хмыкнул.
– А вот у этого, который ее раскручивает, – Лариса кивнула в сторону молча мельтешащего сейчас цветными картинками «Филипса», – что, есть такие деньги?
– У-у-у! – Валун Фамусова на мгновение обрел вполне человеческую живость движений – вскинул руки, развел их в стороны. – Зерном человек торгует, что ж ты хочешь. Это почище, чем нефтью.
– А у тебя, значит, таких нет?
– Ты знаешь, какая у папы зарплата? – торопливо, с упреком проговорила из своего кресла хозяйка дома.
– Ой, мама! – воскликнула рядом со мной Ира. Кончай ханжествовать, прозвучало в ее голосе.
– Пап, ну когда, когда?! – Лариса произнесла это с таким нетерпением, что, казалось, даже притопнула под столом ногой.
– Жди! – Фамусов снова был обожженный солнцем, облитый дождями, выглаженный ураганными ветрами высокогорный валун. – Готовь репертуар. Где репертуар?
– Да у меня репертуара – на сольный концерт! – Лариса подобно ему вскинула и развела в стороны руками. – У меня шлягеров нет. Ни одного. Чтобы спела – и все в лежку!
– Вот это плохо. Это-то и может стать камнем преткновения. – Фамусов перевел взгляд на Арнольда. – Будет шлягер? Без шлягера нельзя.
– Будет! – Теперь Арнольд был похож на примерного пионера советских годов. Взгляд его за стеклами круглых тонких очков так и пламенел. Ему только не хватало красного галстука на грудь и вскинутой в салюте руки перед лбом. – У меня даже, – он покрутил пальцами около виска, – кое-что сейчас зазвучало.
– А сыграйте нам, Арнольд что-нибудь свое, – с подзадоривающим азартом предложила хозяйка дома. – Что мы тут сидим, слушаем этот, – махнула она рукой в сторону «Филипса», – когда у нас свой композитор сидит. Что, Арнольд, не откажетесь?
– Да, Нодя, было бы замечательно, – поддержала Лариса предложение матери.
Арнольд поочередно оглядел всех сидевших за столом. Правда, кроме меня. Я для него, совершенно очевидно, не существовал.
– Если никто не против, – произнес он с достоинством воплощенной скромности, – я с удовольствием.
Что собой представляла вторая певица, которую хотела послушать Лариса, я так и не узнал. Телевизору, радостно заблажившему было из-за ошибки не туда ткнувшегося пальца, живо заткнули его хавало, – он погас и смолк, только остался гореть красный огонек на панели, как бы заявляя от имени электронного чуда: «Я вот он! Всегда к вашим услугам», – но его услугами больше не воспользовались.
Со своего места от стола, когда Арнольд поднял крышку, открыв клавиатуру, я естественным образом глянул на название фирмы, изготовившей инструмент. Фирма была что надо: «Блютнер». У таких фирм после настройки пианино может держать строй чуть ли не год. Как в свою пору просветил меня отец, все эти «блютнеры» и «бехштейны» во множестве появились у нас после победы над Германией в 1945-м. Хватило бы эшелонов, из Германии тогда вывезли даже воздух.
Арнольд вывесил кисти над клавишами, устремил взгляд на пейзаж, висевший над пианино, и тихо опустил руки, извлекая первые звуки.
Что ж, хотя он учился и не на исполнительском, игра его была вполне достойна – она так и обдавала профессиональной выучкой. Это была чистая, внятная игра, звуки у него не липли один к другому, они ясно нанизывались на нить лада, подобно бусинам на леску, и никакой искусственной эффектации, форсированной эмоциональности. Но то, что он играл. По моему внутреннему убеждению, за такую музыку нужно вешать. Это все было мертво, как наколотые на булавку бабочки. Он каждым тактом демонстрировал свою вышколенную грамотность, свое владение искусством сложения музыки, свою посвященность – и на этом все кончалось, ничего сверх того. Это были тщательно написанные диктанты и изложения, но никак не сочинения. Моцартом здесь не пахло. Впрочем, даже и занудливым, но пластичным Мютелем тоже (был такой во второй половине восемнадцатого века и прожил, между прочим, большую часть жизни в российском городе Риге, служа главным органистом города).
Я взял со стола вновь заботливо наполненную кем-то для меня доверху рюмку и махнул ее в себя всю целиком. Так мне в этот момент показалось: нужна вся целиком, чтобы поддержать необходимое равновесие.
– Санька! – со стервозностью вновь произнесла у меня над ухом Ира.
Я не повел в ответ ни этим ухом, ни другим. Только опять погладил ее под столом по колену, предприняв пугающую попытку погладить и выше, что было встречено неодобрительным резким движением ноги в сторону.
– Ир-ка! – сказал я.
Лариса смотрела на нас с другой стороны стола таким же стервозным, как Ирино «Санька!», напалмовым взглядом. Арнольд играет! – стояло в ее глазах испепеляющим восклицательным знаком.
Но наконец он исчерпался. Или решил, что доставил нам уже вполне достаточно эстетического удовольствия. Как бы то ни было, последний звук его грамотных диктантов истаял в воздухе, он встал со стула и, повернувшись к нам, поклонился – словно на концерте.
Я хлопал ему в общем хоре – что же мне оставалось делать. Да я и вообще не хам от природы. Слепца не корят за то, что он ничего не видит, глухого – что ничего не слышит. Есть ситуации, когда должно загонять свои чувства в такую глубь, что, если даже и пожелаешь, извлечь их оттуда у тебя не выйдет.
– Ларочка! А теперь ты. Пожалуйста, – попросила мать.
– Да ну вот еще! – передернула Лариса плечами.
– Пожалуйста, – снова попросила мать. Голос у нее был не просто просительный, а заискивающий. – Уж раз у нас так хорошо пошло.
– Давай, Ларка, давай! – поддержала мать Ира.
– Спой, послушаем, – прошевелился в кресле валун Фамусова.
Промолчал один я. Хотя, уж раз такое дело, мне даже хотелось услышать ее.
Лариса поднялась. И стала выбираться из-за стола.
– Проаккомпанируешь мне? – остановила она Арнольда, целеустремленно несшего себя на свое место.
Голос у Ларисы был. И недурной, очень недурной. Во всяком случае, петь ей было чем. Чего у нее не было – это лица. Она пела, как все другие, легион им имя. Тот же зажим связок, придающий голосу режущий металлический окрас, та же хрипотца, должная служить заменою шарма. И еще сами песни. Как можно брать такие песни в репертуар? Тупая бесцветность мелодии, мертвая бесцветность слов. Любил, бросил, тебе же хуже, пошел на хер (ну, не на хер, но смысл такой) – это можно петь, не испытывая рвотной реакции? Без шлягеров ей точно было не обойтись. Во всех смыслах.
Она спела две песни. На чем ее труд по услаждению нашего слуха закончился.
И тут, когда под жаркие рукоплескания (естественно, и мои тоже, разве что не слишком жаркие) Лариса, опустив глаза долу, отправилась обратно к столу, а Арнольд, прервавши на миг работу ладонями, отнял крышку от корпуса и опустил на клавиатуру, чтобы последовать за Ларисой, только уже в роли скромного чичероне, тут меня вдруг подняло из-за стола:
– А можно я тоже?
Молчание, последовавшее в ответ, было громовым. И только Ира, спустя бог знает какое время, проговорила, протрепетав легким смешком:
– А ты разве умеешь?
– Ну, чижика-пыжика-то, – сказал я. – И словно бы сочтя ее слова за дозволение, проследовал к инструменту. – Уж раз у нас так хорошо пошло! – глянул я на хозяйку дома, вновь, и с грохотом, обнажая бело-черную пасть.
– Нет, пожалуйста, что вы, Саня, – повела она плечами, глянув при этом на Иру.
Надо полагать, последний шар, что я вкатил в желудок, был избыточным. Точнее, вторая половина его. Не следовало позволять его себе весь целиком. Как бы ты ни умел пить, всегда можно заступить грань равновесия. Я и заступил. А если бы нет, то смог бы не выпустить себя из узды и усидеть на месте, какая бы сила меня ни поднимала. Но я заступил – и не усидел.
Первым делом я продемонстрировал Ире «чижика-пыжика»: прошелся по всем октавам в бурном пассаже, который имелся у меня в одной из моих вещей и который, честно говоря, я туда для того и вставил, чтобы демонстрировать технику. После чего, не делая перерыва, перекатился к самой своей спокойной, выдержаной, можно сказать, прозрачной, самой своей консонансной пьеске. А там уже обрушил на головы ошеломленной публики весь свой запас. Все, что я насочинял в тот год перед армией. Вплоть до тех песенок на собственные слова, под которые так хорошо балделось в компаниях одной с тобой кожи.
Пальцы уменя за те дни, что ябезвылазно сидел дома и играл для Леки, замечательно разработались, избыв армейскую заскорузлость, я был в состоянии взять любой аккорд и, не снижая темпа, хоть целую минуту трелить сто двадцать восьмыми. Хотя, конечно, я слышал, как играю. До Арнольда мне было – как до неба. Уж и мазал же я мимо нот. А звуки временами слипались так, будто я варил из них кашу. Все же этот внук лауреата и орденоносца сидел за инструментом каждый день, а я два года не прикасался к нему вообще.
Но зато мои бабочки не были наколотыми на булавку – в этом я не сомневался. Это был не пережеванный, размоченный жмых, а живая луговая трава. Отец, немало скептически настроенный по отношению ко мне, отзывался о моих сочинениях весьма недурственно, и почему я не должен был верить ему? Черт побери, что бы там заранее Лариса ни наплела обо мне, глядеть на меня, как на фонарный столб, и вообще – словно не видя, а отвечая на вопрос, будто показать фигу – это даже не высокомерие и хамство, а что-то покрепче. Пусть вот утрется! Посмотрю я на его физиономию, что там на ней будет написано.
На Арнольда, закончив наконец туристическую прогулку по отцветшим садам своей предармейской жизни, я первым делом и посмотрел. И увидел. У него было не лицо – руины. Оно напоминало автомобиль, на полной скорости въехавший в кирпичную стену: все всмятку, гармошкой и потрохами наружу.
Смею утверждать, что аплодисменты, в облаке которых я греб, направляясь обратно к своему месту за столом, были куда ярче, чем дважды до того. Конечно, мне могло это лишь казаться, потому что они были предназначены моей персоне, а человек склонен питать иллюзии касательно себя. Но вместе с тем на самом-то деле мы всегда и всему знаем настоящую цену. В том числе и в отношении себя. Разве что в отношении себя хотим знать ее меньше всего. Однако же в данном случае я мог открыть ее себе без всяких психологических ухищрений.
Арнольд, впрочем, со своим разбитым всмятку лицом, не аплодировал. Сидел прямой – как аршин проглотил, вспомнил я, – с закушенной нижней губой, смотрел на меня, почему-то придерживая у виска очки за дужку, и в глазах у него были испуг и недоумение.
– Санька! – Ира повисла у меня на шее таким прыжком, что мы с ней оба едва не полетели на пол. – Ты даешь! А я и не знала!
– Да я и сам не знал, – сказал я.
– Как это? – донесся до меня сбоку голос хозяйки дома.
– Да вот, – сказал я, – хотел чижика-пыжика, а вышло вот что.
– Вообще-то вам за такую игру нужно бы оторвать руки. – Это были первые слова Арнольда, обращенные ко мне за все время. – Подобная игра называется ресторанщиной. Не говоря о том, что вы постоянно безумно фальшивили. Для профессионального слуха это все оскорбительно.
Я поймал себя на чувстве, что ожидал: выдаст он что-то вроде такого или нет. Выдал. Не удержался.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.