Текст книги "Все ангелы живут здесь (сборник)"
Автор книги: Анатолий Малкин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Анатолий Малкин
Все ангелы живут здесь (сборник)
© Малкин А., текст, 2017
© Обух А., иллюстрация на обложке, 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
Все ангелы живут здесь
Еще совсем маленьким Илья Зимин все старался понять, как он думает, стремился поймать начало мысли, но не мог ощутить этого движения. Очень мучился этим и вообразил, что и не думает вовсе. Но когда книг начитался, слов наслушался и вырос – заговорил и сразу успокоился. Но всегда знал, что именно потому, что так пристально вглядывался в глубину своего мозга, и смог заставить его начать стараться.
Но в остальном он себе не нравился.
Сколько ни рос, совсем не менялся – c самого раннего возраста проявилась в нем скучная определенность, и в зеркале он всегда видел лицо взрослого, чуть ли не сорокалетнего человека. Что бы он на себя ни нацепил, какой бы бородой ни завесился, узнавали его сразу – давно потерянные памятью люди подходили к нему и всегда ахали, как он совсем не изменился, и тут же начинали жадно рассказывать ему про себя, не отставали долго. Зимин лишь мученически кивал им в ответ и смущался, потому что не помнил многих – у него со зрительной памятью, с памятью на имена и фамилии всегда было плохо. Если честно, он не понимал, как с такими недостатками ему удалось пробиться в жизни. В официальной советской жизни пахал, как каторжный, рисуя тонны иллюстраций для книжек Детгиза, и так зарабатывал на свой кусок хлеба. Все остальное время кропал потихоньку картины у себя в мастерской, почти никому не показывая, а когда все-таки выставил их, то был раздавлен оглушительным успехом и совсем запутался в самооценке.
И с любовью у Зимина тоже не случилось.
Встреч, особенно по молодости, было много разных, но заканчивались они одинаково – невозможной рутиной и скукой. Наверное, он и не умел любить – не научили папа с мамой, которые вечно ссорились и никогда при нем не целовались. А любить-то хотелось. Не хотелось считать любовью все то, что приходило с желанием. Не хотелось думать, что он урод бесчувственный.
И так тоскливо бывало ему, что, абсолютный женолюб, он даже обдумывал возможность все изменить. Кардинально.
Вон сколько вокруг счастливых мужских пар появилось, может, в этом и есть современное развитие любви? Когда взаимопонимание и взаиморастворение находишь лишь в похожем на тебя cущeстве?
Но так и не смог вообразить, как же это все могло бы у него получиться.
С возрастом и, главное, с опытом Зимин, конечно, понял, что настоящая любовь – большая редкость и что души нынешних женщин на ее волну не очень-то настроены. Они легко заменяют ее сексом, потому что секс не требует никаких обязательств от сердца. Поэтому, когда все заканчивалось, он мучительно хотел остаться один. А ведь на самом-то деле хотелось не хотеть так. Хотелось лежать рядом в темноте и разговаривать о простом и понятном и совсем не торопиться, ни до, ни после.
Нормальная любовь – все-таки великая вещь. Даже если ее и отберут потом болячки или какой-нибудь молодой хрен. Она могла бы стать для него настоящим подарком судьбы.
Зимин мучился во сне, ворочаясь и затихая, и сам не понимал, про кого думает его голова. Откуда в ней вылезают его давние страхи и сомнения?
Это он – путник в ночи? Что это значит? И что эта музыка – такая дивная, – от которой внутри так сладко холодеет?
Глаза вдруг открылись сами собой, он высунул нос из-под одеяла и услышал музыку – она доносилась из мастерской. Видимо, вчера оставил там включенную «Спидолу».
Он очень любил красивые старые вещи. И мастерскую обставил мебелью, которую приволок с помоек. В семидесятые москвичи, как сумасшедшие, выбрасывали фамильные, резные, мореного коричневого дуба или солнечной карельской березы комоды, книжные шкафы и этажерки, меняя красоту невозможную на хлипкие, тонконогие румынские, чешские или польские модные поделки – меняя окончательно свою жизнь. Кстати, тогда он и жить в мастерскую перебрался – в новые времена проверяющих можно было не бояться – любая проблема решалась количеством шуршиков в кармане. Освободил от картин и скульптур дальнюю, под крутым скатом крыши, часть мастерской, устроил там холостяцкую квартирку очень даже уютную и зажил. А что, удобно, все рядом – работа, постель, еда.
Да и встречи, когда они случались, тоже перевел сюда – квартиру в Последнем переулке продал сразу, как оформил мастерскую в собственность.
Бархатный голос Синатры так властно и гулко заполнил темноту спальни, что вдруг показалось: его разбудили не на московском бульваре, а в каком-то роскошном пространстве, на отчаянной высоте стеклянных нью-йоркских шпилей, дерзко проткнувших темный воздух над Манхэттеном. Первый раз услышал голос этот еще на «костях» – так назывались самодельные пластинки, которые в его юности делали из гибкой пластмассы для использованных рентгеновских снимков. И тоже ночью, перед выпускным балом, почти сорок лет назад, вдруг придумал новые, как казалось ему тогда, прекрасные слова на эту мелодию, и все ради нее, ради Ксении.
Сегодня непременно сказали бы, что в ней видна порода – хотя была она из самого, что ни на есть, нижнего слоя жизни и в школу приходила из каких-то улиц, где стояли мрачные бараки, в которых жила ее семья. А вот поди ж ты – что и откуда берется – чуть припухлый точеный нос с явной французской горбинкой, словно светящаяся изнутри розовым прозрачная кожа и как-то по-необыкновенному выстриженные волосы, летевшие волной вокруг стройной шеи. В зеленых, очень спокойных глазах он мечтал и боялся утонуть.
К большому изумлению всех, кто знал его застенчивую и скрытную натуру, на выпускном вечере вышел на сцену и спел песню, как разучил дома – негромко, но очень чисто. Глядя на нее.
Жизнь, как океан, а люди – волны,
что-то нас зовет, а мы не помним,
кто-то ищет, а мы не знаем кто,
детство далеко – и не догонишь,
юность – позади, не остановишь,
что-то впереди и нас зовет людей.
На чистом оркестровом проигрыше Илья Сергеевич набросил на плечи халат, но тапочки найти не смог в темноте и пошлепал босиком по деревянному полу, туда, где на подоконнике, под большим панорамным окном, светилась желтым шкала радиоприемника.
Время нам дано – его так много, много,
Время нам дано – его так мало, мало.
Жизнь у нас одна, жизнь у всех – одна,
А что оставишь людям ты в наследство?..
И вдруг услышал смех, который доносился со скамеек на бульваре, и вспомнил, как смеялись над ним на школьном выпускном, и вместе со всеми смеялась и она. Даже на деревянном полу босым ногам было холодно, и он плеснул в стакан коньяка – еще до глупой молдавской войны вывез из Тирасполя ящик пятидесятилетнего тягучего и горьковатого «Суворова», вкус которого напомнил ему тот, что появился у него тогда на сцене. И потом не покидал, пока не попал в больницу, где навсегда лишился желчного пузыря.
Когда пришел в школу за аттестатом – там было пусто, пахло дезинфекцией и пылью, ребята уже разъехались кто куда. Исчезла и она. Ему бы смириться и понять, что жизнь – бугристая и всегда норовит так заехать, чтобы побольнее вышло, чтобы защитные мозоли на душе набились. А он кинулся ее искать. И выходил себе на погибель – нашел на Манежной, около иняза, в толпе взбаламученной абитуры. Чтобы быть поближе, тоже кинулся поступать, но пролетел на сочинении. К счастью, пролетел. Потому что в один из дней увидел ее рядом с седым высоким человеком, профессором чего-то мудреного, типа структурной лингвистики. Он властно обнимал ее за плечи, что-то объясняя с улыбкой, а она, совершенно сомлевшая от счастья, прижималась к нему тесно и согласно кивала, заглядывая в его глаза.
Ушел оттуда Илья просто мертвым и долго, лет десять, обходил это место, словно зачумленное.
Но, видимо, связаны они были судьбой.
Лет через десять увидел ее в Мурманском аэропорту, когда возвращался домой после месяца этюдов в сопках. Всклоченного, загорелого до черноты, обросшего прямо кержацкой бородой, она его не узнала, да и смотрела она все больше на огромный свой живот. Бравый каплей суетился вокруг нее с водой, а она только мученически качала головой и все закрывала глаза, словно курица, когда ей становится страшно.
И в последний раз, уже на Тверской. Он сидел в кафе, прямо в уличной витрине, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд – у стекла стояла женщина и не отрываясь смотрела на него. Узнал он ее не сразу. Есть лица, которые выглядят молодыми много лет, но стареют сразу, превращая кожу в пергамент. Узнал ее по движению – девочка Ксения, когда волновалась, всегда закладывала завиток волос за ухо.
Она села напротив, и он увидел, что глаза у нее тоже остались прежними – светлая зелень с карминовыми искорками. Болтали обо всем, что было с ними – плохого касались только чуть, чтобы не убить легкость момента. Просидели долго, до самого вечера. Когда зажгли свет, она вдруг запнулась и замолчала.
На стене, как раз за его спиной, висел ее портрет. Он написал его по памяти давно, сразу после первого расставания, а потом уж, когда стал знаменитым, повесил в этом кафе. Хозяин любил его картины и его любил видеть, а он любил приходить сюда.
И так длилось уже много лет, несмотря на дерьмовое время, которое не берегло память о прошлом. Но это место не менялось. Зимин думал, что это было из-за картины. На ней тоненькая девочка стояла под грибным дождем, в облепившем ее до самой последней косточки тонком платье, и смеялась, не отрывая взгляда от любого, кто начинал смотреть на нее.
– Так ты любил меня?
– Почему в прошедшем времени?
– Почему молчал?
– Разве нужно иначе?
– Да, конечно.
– Тогда, значит, не нужно.
– А я не знала.
– Посиди вот так пять минут, ладно? – И быстро сделал ее набросок на обратной стороне меню.
– Приходи сюда, когда сможешь, хорошо?
– Хорошо. – Может, как раз он и был ей нужен, но искала она среди смелых.
Потом она попрощалась и ушла, как всегда, не оглядываясь.
А вечером он узнал о страшной аварии на Ленинском. Какой-то отставной кагэбэшный генерал вылетел с осевой при обгоне и раздавил машину с двумя женщинами.
Зимина словно ударило. Он точно знал, что это случилось именно с ней, словно его рисунок присвоил ее душу.
На похороны пришел после всех и долго стоял возле двойной фотографии – мамы и дочки, которая была похожа на его Ксюшу, словно две капли.
Крики и смех за окнами медленно удалялись куда-то в глубь бульваров, гулко отражаясь от стен сонных домов. До зари было еще долго, но разглядеть звезды на небе, замазанном отсветами от вывесок, фонарей и подсветки домов, Зимину никогда не удавалось. Он теперь часто поднимался до рассвета, вроде бы к чему-то готовый, и подолгу разглядывал ночной город. Мастерская была так удачно расположена, что за окнами можно было увидеть две Москвы – с одной, дворовой стороны, была почти что саврасовская картинка, та, что про прилетевших грачей, – графика множества темных стволов тополей и грабов, а под ними, усеянные пятнами ржавчины, крыши, укрытые старой, давно не менявшейся жестью, и охристого цвета трехэтажные дома чьей-то городской усадьбы. С противоположной стороны окна выходили в мощенный плиткой, почти европейский переулок – в Цюрихе, скажем, можно много найти таких же уголков – прямо на фасад какого-то банка, раскрашенный подсветкой в абсурдистские сине-розовые цвета.
На самом деле, когда ночью видишь множество темных окон в спящих домах, невольно начинаешь спрашивать себя, для кого горит в городе свет. Каким таким подслеповатым путникам в ночи освещает дорогу? И если мысль эту совсем довести до абсурда, тогда что вообще значит этот ночной праздник света, если мы – дневные животные?
Ноги снова стали зябнуть, и Зимин плеснул в стакан согревающей ноги и душу жидкости и отправился к портрету Ксении. После всего, что случилось, он никак не мог его закончить и все откладывал до каких-то лучших времен.
Огромный рекламный экран на соседней крыше, без устали требовавший что-нибудь купить, отбрасывал электронные отсветы на картину. Может, из-за этого ее глаза, смотревшие сквозь сетку карандашных линий, казались совсем живыми.
«C тобой что-то происходит?» – могла бы спросить она.
«Почему ты так думаешь?» – ответил бы он.
«Выпиваешь, и так рано – что тебя мучает?»
«Тоскую, наверное».
«Совсем не изменился. Только волосы седые. Капли на них не действуют?»
«Ты откуда про них знаешь?»
«Ну, ты и смешной».
«Страшно умирать?»
«Нет, жалко».
«Себя?»
«Кого любишь. Ты еще можешь успеть».
«Думаешь?»
«Знаю».
Часа через три Зимин проснулся от глухого стука в стену. Уже давно любой посторонний звук, вмешиваясь в сон, выключал его мгновенно. Сначала он воткнул голову в подушку, пытаясь приспособиться, но звук не отставал – переходил с железного ритма рока на джазовые синкопы или вовсе впадал в дикую лихорадку отбойного молотка. Когда устал ворочаться, вдруг понял, что у соседа Жоры кончился запой.
Жора был скульптором и страстно ненавидел Эрнста Незнамова. Почему-то считал, что знаменитость присвоила его творческую манеру, а следовательно – деньги и славу. Поэтому Жора периодически запивал – обычно сразу после получения аванса на изготовление скульптурного бюста от очередного мечтавшего оставить свое изображение в вечности. Когда деньги кончались, у Жоры начинался гон, и занимался он этим так же истово, как и пил.
Опознав природу стука, Зимин расслабился, не стал дубасить в Жорину стену, а мирно перешел на просторный кожаный диван возле окна. Там и лежал в полудреме, наблюдая, как весеннее веселое солнце гонит темноту из мастерской. В желтых невесомых лучах беззвучно танцевали пылинки, а в голове – вопросы, на которые не было ответов: «Если я с помощью Петиного лекарства буду жить долго – буду счастлив или вокруг меня будет шататься одиночество? Вот почему я теперь тоже живу один? Всего у меня вдоволь, и талантом бог не обидел, и вроде не злой, и не слишком занудный – а никто, совсем никто не хочет просыпаться со мной рядом. Лукавый черт, конечно, сейчас улыбается и укоризненно качает головой на мою жалобу. И то правда – сам не знаю, в какой момент устану и ждать начну, когда уйдет. Что ж за маята такая – выскочил уже к шестидесяти, а все никак с собой не договорюсь?»
Он почему-то растревожился, что спозаранку начал вызванивать подругу. Как-то с недавних пор перестал церемониться с людьми, тем более с близкими, но они Зимина прощали – а он этим пользовался. Нельзя сказать, что часто и бессовестно, но твердо. Кстати, тоже ведь примета старости, подумал он, такая же, как ворчание по пустякам или требование четкого соблюдения договоренностей и времени встреч или желание подробно объяснять понятные всем вещи.
Возраст почему-то дает право командовать другими, почти без страха нарваться на определенный отказ.
Подруга откликнулась почти сразу. Рано утром телефон у нее был гораздо свободнее – обычно все линии на двух телефонах были плотно заняты перекличкой с бесчисленными товарками и родственниками.
Когда-то, уже довольно давно, были у них и близкие отношения. И нельзя сказать, что был он таким уж ходоком, но женщины отличали его среди других, а он всегда знал, для какой из них он будет легким решением.
Вот и для подруги одно их легкое касание плечами в сутолоке коридора сказало больше, чем слова. Им долго было хорошо вместе. Но однажды она поверила в стабильность, которую предложил другой. Правда, устроила все так, чтобы не потерять его – осталась главным его помощником по жизни, по совместительству, конечно.
Спросонья голос у подруги оказался хрипловатым, и она как-то неодобрительно выслушала его соображения по поводу дня рождения, который уже после первого юбилея он зарекся отмечать – все слова, что могли растрогать или обрадовать, были сказаны давным-давно, а повторы становились все нестерпимее. Но через пару часов Зимин был обеспечен местом в первом классе до Лондона и номером в любимой гостинице, подальше от шумной Пиккадилли и поближе к парку с каштанами и яблонями, усыпанными по весне розовым и белым цветом. Собирая чемодан, он вдруг припомнил паузы в ее ответах и нашел, что это происходило из-за ожидания каких-то его слов, но не понял, почему подруга вдруг занервничала.
Не могла же она знать, что эта неожиданная поездка – просто выдумка, матрешка, в которой был упрятан другой смысл. Поскольку подруга всегда была очень внимательна к словам, то следовало быть осторожнее. Лучше пусть она следит, чтобы рядом с ним не появился кто-нибудь еще, кто мог бы посягнуть на их близость.
Зимин щелкнул замками чемодана и решил, что другой билет закажет уже на месте, подальше от России и ее больших, любопытных ушей.
Он привык так думать с давних советских времен, когда той бесцеремонной жизни постоянно было дело до его мыслей и чувств. Может, потому и прожил советскую свою жизнь, словно в сейфе, с секретными замками на душе и сердце.
Правда, врать сильно ему и не приходилось – с бытовой стороны у него как раз все было в полном порядке. В Детгизе, спокойном, неопасном месте, рисовал иллюстрации к детским книжкам, а поскольку халтурить не умел – делал это хорошо, на совесть. Даже попал в члены союза. Это дало ему право на покупку качественных кистей, холстов и красок, всякие дома творчества, право записаться в очередь на румынскую стенку, к примеру, или даже на машину, возможность получать продовольственные заказы по праздникам, а самое главное – на получение собственной мастерской.
Платили прилично – денег за пару книжек и на семью хватало, и родителям, пока были живы, мог помочь, и на тайную художественную жизнь оставалось, которая и была его истинной страстью.
Он часто, после того как заканчивал новую вещь, с удивлением разглядывал свои руки и не понимал, как они смогли сделать это. Короткопалые, коренастые мощные пальцы с коротко остриженными ногтями, широкая, как лопата, ладонь – все это выдавало в нем крестьянскую породу, не склонную к изнеженному артистизму, а вот поди ж ты.
Женщинам, правда, его руки нравились – говорили, что теплые и надежные. Одна, совсем уж разнежившись, объясняла, ласково зарываясь носом в ладонь, что у него неправдоподобно длинная линия жизни и редкое сочетание линии таланта с линией денежного успеха. А вот про любовь говорить отказалась – затихла вначале, а потом целовала ладони быстрыми, сухими мелкими поцелуями и все приговаривала:
– Ты, ты, только ты!
Руки его кормили, но и требовали от него послушания и фанатичного служения – без отдыха и отвлечений на удовольствия. Чем старше становился, тем меньше они хотели, чтобы он что-то еще любил.
Рисовали они все по-своему, не как положено члену союза, поэтому шеренги картин копились у стен мастерской, потому что их нельзя было выставить. Зимин бесконечно презирал все эти бесчисленные портреты вождей, нескончаемых строителей всяких гидроэлектростанций, откормленных пионеров и классиков всех мастей и времен. Он уже смирился с тем, что ничего не изменится, и поэтому картины свои раздаривал направо и налево и даже выпивать наладился, но вдруг за окнами грянула смута.
Жуткий дракон оказался глиняным, рассыпался в пыль – словно и не было никогда этого страшилища. Зимин сразу удрал без оглядки. Туда, где был шанс состояться.
Здоровья хватило, чтобы не болеть и не жаловаться, а просто пахать по двадцать часов в сутки. И удача это оценила.
Работы его понравились критикам, а публика их полюбила – и скоро его даже начали считать отцом новой постимперской, русской живописи.
А через десять лет ему вдруг сделалось скучно. Западная, вроде бы пестрая и свободная жизнь стиснула не хуже коммунистической.
Зимин вдруг снова почувствовал себя роботом на фабрике по производству художественных брендов идей. Да, деньги появились, и возможностей много, и славы, про которую мечтал в молодости, но тошнота к горлу подкатывала от всей этой сытой, сегрегированной, насквозь фальшивой жизни и бессмысленного в ней его существования.
Вот тогда не стерпел – рассчитался по всем контрактам, кроме парижского, собрался в минуту, c женой попрощался запиской и удрал в Россию. Там, где на обломках вырастало что-то совсем ему неведомое. Но не оно его интересовало, а возможность дышать и говорить по-русски – мозг его просто ссохся от чужой речи и чужих мыслей.
Вернулся с надеждой, но провалился в пустоту. Прежняя компания неформальных художников разбрелась по свету – пытались повторить его успех, а вокруг вьюгой кружилось непонятное новое. Молодые гении будоражили воздух какими-то совсем уж на его вкус завиральными проектами, но для них он был уже древним стариком, мамонтом ископаемой эпохи, чудом-юдом из сказки, памятником, который все еще работает, а потому враг – отбирает внимание и пространство.
Прослышав про знаменитость, в мастерскую повалила толпа диковинных, местных коллекционеров, желавших иметь вещь с подлинной подписью. Зимин на них неплохо заработал, но они ему так же наскучили, как и западные любители, для которых покупка вещи значила только вложение денег.
Тогда он заперся.
Конечно, поползли слухи про манию, дурной характер, болезнь, что исписался вконец, что уже не моден, – и тогда его оставили в покое. Собственно, это ему и нужно было.
В перестройку первая его персональная выставка, в настоящей загранице, была именно в Лондоне. Зимин до сих пор помнил длинную очередь под зонтами, которые резкий ветер вырывал из рук, – его зритель терпеливо ждал возможности войти.
И так было целый день, а потом и еще три.
Помнил свой ужас, который пришел к нему, когда осознал, что люди эти пришли сюда ради его работ. Когда уже поездил по миру и подуспокоился, приобрел уверенную осанку и научился не бояться провала, когда уже мог позволить себе выбирать, равно любил сюда возвращаться.
Может, и из-за суеверия – не хотел обидеть свою первую удачу.
Остров ему был по душе, хотя от постоянного во все времена года кипения толпы, взбаламученной самим присутствием в столице прославленной империи, от улиц, запруженных стадами красных двухпалубных автобусов, совершавших невероятно опасные, но грациозные пируэты на поворотах, от тесноты лондонского каменного чрева так быстро уставал, что спасался только в парках, хотя и там было многовато энергичных туристов.
А вот натуральные британские аборигены ему как раз очень нравились – и своей доброжелательностью, и сдержанным покоем. Ему даже казалось, что чудаковатостью своей они слегка похожи на русских. Правда, русские еще более стеснительны и пугливы и поэтому прикидываются мрачными.
Чтобы не попасть впросак или не нарваться на что-нибудь грубое и оскорбительное – в России этого предостаточно.
Может, ощущение окруженности соединяет мировосприятие наших русских и англичан. Англичане ведь не просто островитяне по месту жительства – для них отсоединенность от Большой земли стала частью характера. Русским же постоянная защита границ добавила в характер настороженность и умение быть готовыми к мгновенной круговой обороне.
До назначенной встречи оставалось несколько дней, и Зимин пока развлекался. Пешком добрался до Национальной галереи, где обошел несколько залов своих любимых импрессионистов. В зале Сезанна, Ренуара и Мане даже посидел на стульях, медленно вкушая флюиды цвета, пока бесчисленные туристы осторожно оглядывали картины из-за спинок, не решаясь пересекать зрительную ось гурманов.
На втором этаже, в больших залах современных художников, сначала в недоумении долго топтался возле полок с рядами стеклянных банок с одинаково ровными, как гвозди, солеными огурцами, окрашенных глухой охрой гроздьев мертвых бананов и штабелей кирпичей, не понимая, как такое бездарное и не заслуживающее снисхождения может быть вблизи от великих.
Но потом ему повезло несказанно. В одном из залов по стенам были развешаны полотна-экраны, и на них была очень смелая видеоживопись – на каждом из экранов на абстрактном монохромном фоне в очередях немыслимой длины медленно шагали друг за другом крохотные людские фигурки, такие маленькие, что вначале казались прочерками темно-коричневого карандаша на сером фоне. И только когда фигурки начинали шевелиться, двигаясь в людском потоке, становилось понятно, что на самом деле все это – вид с огромной высоты. И этот чей-то спокойный взгляд позволил нам увидеть это.
Их было бесчисленное множество, этих людей, похожих на ожившие ростки растений или даже скорее на иероглифы. Они медленно доходили до какого-то, невидимого глазу края и вдруг исчезали, словно срывались с обрыва. А может, наоборот, улетали куда-то. Было понятно, куда они шли и чей спокойный взгляд смотрел на происходящее сверху. В этом слитном движении чувствовались такая печаль и такой гимн людскому мужеству, что Зимин даже едва не прослезился и, обидевшись на свою несдержанность, сбежал на улицу.
Буклет с фамилией израильской Мишель забрал с собой, чтобы попытаться с ней познакомиться. Вдруг сможет.
Ночью бродил по Сохо, запруженному веселой, пьяненькой молодой толпой, которая вынесла его к развлекательному центру, устроенному в туловище погибшей фабрики. Там, среди бесчисленных дискотек и тесных киношек, наткнулся на зал, забитый до отказа публикой. Она завороженно внимала голосу женщины на сцене. Одета она была в багряного цвета платье, которое крутилось вокруг ее крупного тела, словно на обруче – будто это был колокольчик с новогодней елки или абажур, расшитый блестящим стеклярусом. При этом на ногах у нее были ярко-зеленые чулки, а на голове вязаная шапочка, похожая на еврейскую кипу.
Дивное создание было из Грузии – он понял это сразу, потому что немного понимал ее горный, горловой язык, который певица вольно смешивала с английским. Зимин был, наверное, единственным, кто вслушивался в смысл слов, потому что женщина эта чудная, заплетая зал в ажурные звуки музыки и своего пения, больше похожего на птичье, творила чудное, и зал понимал ее на каком-то другом, мистическом уровне. Пела она, конечно, о простом – о том, что каждый ждет в жизни, и казалась странной сказочной птицей, залетевшей ненадолго из джазового рая на грешную землю, пахнущую сладким запахом марихуаны.
Следующим утром он долго лежал и глядел на потолок, весь разукрашенный, словно торт, розоватой с золотом лепниной, не отвечал на тихие стуки в дверь – горничной хотелось побыстрее завершить утреннюю уборку. Пропустил завтрак. Не хотелось спускаться в ресторанную залу, переполненную стаей официантов в мешковатых, не по росту фраках, больше похожих из-за этого на переодетых цирковых клоунов. А еще там было множество едоков. Ей-богу, ему иногда казалось, что они и не поднимались никогда из-за стола, каким-то чудесным образом меняя утренние одежды на чопорные вечерние туалеты для ужина, – тут он вдруг понял, что есть, может, и не хочется, а вот кофе выпить не помешало бы.
Хороший у них варили кофе, редкий для английского заведения. Он вспомнил вкус напитка, но с места все же не двинулся, продолжая размышлять про вчерашнее путешествие по городу:
«За что же тот, кто живет наверху, отвалил так много счастья моим глазам и душе?»
Такое количество счастья в Москве точно было бы знаком перемен. А здесь, между Северным морем и Атлантическим океаном, оно лишь уравновесило обе половинки его души – взрослую и детскую.
Зимин ощутил, что напряжение, которое его мучило в последнее время, пропало и он словно возродился. Давно потерянную свежесть обнаружил еще вчера, когда прошагал почти весь центр Лондона, почти не отдыхая. Мало того – за весь день удовольствовался чашкой бульона с пирожком в сетевой забегаловке, но до позднего вечера не почувствовал себя голодным.
– Вот дела, а я над Петей смеялся, – вспомнил он, как старинный его приятель и доктор по совместительству, вручая ему лекарство, все объяснял, что будет обязательно и почему.
– Ты ведь помнишь мое место приватное?
– На даче?
– Я там недавно десять часов кряду писал статью и не присел ни разу. И даже кофе не пил.
– Ну и что? Бывает.
– Зяма! – Это его школьное прозвище Зимину не нравилось, но с другом он не спорил. – Ты слушай и пока не перебивай.
– Как скажешь.
– Первое. Наш организм производит яд, который включает механизм cтарения. И зовут его кислород.
– Док, это смешно.
– Да, но особый! Без него мы сможем жить сколько угодно.
– Угодно – это сколько?
– Да, ну тебя! Сто пятьдесят лет тебя не устроит?
– А что, можно больше?!
– Это средняя цифра. По отдельности – может, и двести, триста, не знаю.
– Петь, ты сказочник.
– А Мафусаил из Библии – это сказка? – завопил доктор. В этом состоянии он мог спокойно и в лоб дать. – До катастрофы, до потопа была другая экология – вот они и жили сколько хотели.
– Но мы-то не так.
– И мы тоже будем. Помнишь у Пушкина: «В залу вошел пожилой человек сорока лет»?
– Это из Онегина?
– Приятно иметь дело с образованным человеком. Нам с тобой за пятьдесят, но мы себя ведь пожилыми не считаем? Так что держи. – И передал ему несколько пузырьков с прозрачной жидкостью.
– И что, от этого я буду молодеть?
– Зяма, ты меня слушал или нет? Тебе уже поздно.
– Cпасибо, ты настоящий друг.
– Кто начнет это лекарство принимать молодым – им и останется.
– А мне это зачем?
– По идее, ионы должны прекратить твою старческую деградацию.
– Для тупых повтори!
– Если тебе повезло и твой организм не прошел точку невозврата.
– Ты, Петька, зачем меня пугаешь?
– Cмотри, какой нежный! Ладно, ладно, все у тебя в порядке, не хнычь. Учти только – это пока эксперимент, и ты у меня в друзьях человека проходишь, по бумагам – ты в группе собак.
– Что? Мило! Спасибо, что удавом не заделал, дружок!
Зимин вспомнил, как они с другом покуролесили в тот день, потянулся изо всех сил до хруста в суставах, всем телом своим старым вспоминая, как это бывает, когда каждая клеточка кричит от радости жизни – совсем не ожидал обнаружить в себе такое ее количество.
Cквозь низкое дождливое небо пробились лучи солнца – сначала заставили вспыхнуть разноцветные стекляшки оконного витража, а потом добрались и до лица Зимина: долго плавили его правую щеку, пока он не понял, что пора подниматься.
Надев кеды и футболку, он нацепил кепку с длинным козырьком и как заправский лондонский житель потрусил по неровным дорожкам Грин-парка. Возле Букингемского дворца начинался развод караула, и на звуки оркестра понеслись крикливые толпы опоздавших к действию китайцев. Зимин отличал их от японцев по неотесанности – им казалось, что все остальные вокруг сродни предметам, на которые не следует обращать внимания.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?