Электронная библиотека » Анатолий Найман » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 9 мая 2018, 16:20


Автор книги: Анатолий Найман


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
19–25 января

Раз в месяц смотрю в поисках новинок на полку книжного магазина с одинаковыми синими томиками двух серий: «Чейсовская коллекция» и «Проза еврейской жизни». В конце прошлого года глаз выхватил имя Израиля Меттера и, еще не прочитав названия, я испытал мгновенное удовольствие и удовлетворение. Меттер, ровесник моих родителей, был в Ленинграде писатель с именем, и однажды, на очень специальном дне рождения, мы даже познакомились. А книга называлась «Пятый угол». Пятый угол была любимая школьная игра, когда, едва раздавался звонок на перемену, наиболее проворные и сильные занимали места вдоль стен и безжалостными толчками начинали гонять менее проворных и менее сильных по четырехугольнику класса, чтобы они нашли в нем пятый угол. Я – и, думаю, мои одноклассники тоже – интуитивно чувствовал, что игра не детская. То есть обложка, как я понял, подняла мне настроение потому, что наконец-то это была книжка не про когда-то и где-то, не про эпоху местечек и погромов, не про Польшу или Америку, а про нас и то время, когда я жил.

К тому, что он был писатель с именем, я должен прибавить, что это его характеристика и в переносном, и в самом прямом смысле. Люди даже мало с ним знакомые называли его за глаза уменьшительным Сёлик. По-домашнему – так располагали к себе его поведение и весь облик. Однако на том дне рождения он был меньше всего похож на «своего парня», напротив, показался мне образцом джентльмена. Подтянутый, элегантный, с речью, строго отбирающей слова, при этом свободной и выразительной. Не еврей, играющий джентльмена – как правило, с усилием, заметным со стороны, – а натуральный, каким я представлял себе, например, Дизраэли или лондонских Ротшильдов.

Как бы отдельно от этого о нем шла молва как об остроумце, передавали его шутки. Кажется, еще в 1956 году, в дни Суэцкого кризиса, и во всяком случае в 1967, после Шестидневной войны, когда государство Израиль у нас иначе как агрессором не называли, пользовался популярностью анекдот, что Меттер сменил имя на Агрессор. Анекдот не бог весть какой, но меня уверяли, будто он так стал представляться людям при знакомстве: Агрессор Моисеевич. Недавно мне попалось старое письмо Довлатова, из Сосновой Поляны, дачного места на Карельском перешейке. После описания последовательных крахов ряда его предприятий, алкогольных, рыболовных, волейбольных – он решает поправить дело интеллигентным визитом: «Тогда я пошел в гости к Меттеру. Я тут прочел «Войну и мир». /Очень понравилось/. И вот я пошел к Меттеру по этому поводу. Израиль Моисеевич поразительный человек. У него есть автомобиль, но он его не водит, а водит жена Ксана. Я спросил, почему он сам не водит. А Меттер и говорит: «Я, – говорит, – абсолютно здоровый человек. На редкость здоровый для своих лет. Зубы у меня неплохие. В общем, здоровяк. Только один у меня минус – я дальтоник. Вот сейчас разговариваю с тобой, а потом не смогу сказать, какая на тебе была юбка, красная или синяя. Поэтому машину Ксана водит».

«Шуткование» присутствует в письме от начала до конца, но кто пошутил насчет юбки, Довлатов или сам Меттер, не берусь сказать. Визит относится к лету 1968 года, день рождения – к лету 1964, и между ними написан «Пятый угол». Ни джентльмен, ни острослов, ни миляга-симпатяга «Сёлик» ничем не выдают, что и тот, и другой, и третий – еще и автор этой яркой, натянутой, как струна, не прощающей низость, свою и других, прелестной книги. Это история о любви, редкостной, преданнейшей, двойственной, убийственной. В огромной степени определившей судьбу героя и отформовавшей его личность. К женщине, обладающей таким притягательным обаянием, непредсказуемостью и независимостью, какие сравнимы с лучшими образцами литературы. Меттеру удалось написать этот образ настолько убедительно и столь свежими средствами, что у читателя не возникает желания сверить его с собственным опытом. Читатель просто влюблен, любуется и мучается наравне с героем.

История – любовная, реальность – советская. Людей «забирают», потом бьют, топчут ногами, убивают. Отбирают у жизни. Самых дорогих – у самых дорогих. «Родственники и друзья арестованных, – пишет автор, – выучились страшному искусству: искусству угадывания вины, по которой исчезли отец или мать, муж или жена, брат или сестра. В истошном желании оправдать для себя происходящее, оправдать не для того, чтобы выжить, а чтобы жить: ходить на работу, воспитывать детей, есть. Пить и спать, улыбаться, любить, смотреть друг другу в глаза, – чтобы иметь эту возможность и право на это, человек становился дьявольски изобретательным: он искал и находил причины ареста».

Это умная книга пронзительно мыслящего человека. Полная острых наблюдений и тщательно выверенных обобщений. Он делится ими, не делая на этом ударения, делится просто потому, что знает: «Фанатизм всегда доступнее, нежели разумное отношение к действительности. Слепо верующий начинает с того, что не требует объяснений, а кончает тем, что не терпит их». Крупные и малые истины щедро разбросаны по страницам. Если бы он жил в Америке или Европе, он мог быть признан, как писатель ранга Сола Беллоу или Филипа Рота. Но он жил у нас: до Сталина, при Сталине и после Сталина. «Голодая, люди благодарили его за сытость. Погибая от его руки, выкрикивали здравицу в его честь. Этому я был свидетель. И этого я не могу понять. Истории нельзя задавать вопрос: что было бы, если бы?.. Она всегда закономерна. Что было, то было – она рассуждает только так. Не надо мне этой закономерности. Я хочу знать, что было бы, если бы этого не было. И что будет». При такой позиции это счастье, что его не высветил луч большой известности, что он не стал заметен так, как Платонов или Бабель. А остался «ленинградским писателем», одним из.

В заключение несколько слов о «Прозе еврейской жизни». Для некоторых книг включение в эту серию – очевидная натяжка. В частности, для «Пятого угла». Еврейскость среды в ней гораздо меньшая компонента, чем советскость, или украинскость, или простые благородство и подлость. Что мама и папа героя – евреи, а имя автора – Израиль, недостаточно, чтобы загонять ее под эту рубрику, сужая тем самым ее универсальный смысл.

2–8 февраля

Книгу Примо Леви «Периодическая система» я прочел лет 15 тому назад и, пока читал, а особенно когда кончил, испытывал неотступное желание как-то отозваться на нее. Не статьей, а в каком-нибудь мемуарном эссе, а возможно, в какой-нибудь своей книге. Несколько содержавшихся в ней уровней одновременно подействовали на меня. Во-первых, она была о химии и написана профессионалом-химиком и потому со мной, окончившим химический факультет, говорила как с земляком. Во-вторых, химия для автора и его персонажей была попыткой через постижение материи понять мироустройство в целом. В-третьих, и, вероятно, это главное, она помогла Леви пережить почти год в Освенциме. В-четвертых, оказавшись после войны в советском лагере для перемещенных лиц, он физически приблизился к нашей, в частности к моей, тогдашней жизни. Ну а в-пятых и шестых, у меня было ощущение, что с этим человеком я мог бы разговаривать, не заботясь о том, насколько толково выражаю свои мысли и себя самого: он, я был уверен, понял бы все с полуслова. Сейчас эта книга переведена на русский, вышла в издательстве «Текст», что дает мне основание написать обо всем, что у меня с ней связано, отдельную колонку.

Мое раннее увлечение химией объясняется сильным влиянием личности, преподававшей нам ее в школе. Она обладала темпераментом, я бы сказал, яростным, и вообще фигура была необычайно яркая, яркая внешне, и в поведении, и в том, что угадывалось о ее жизни вне школы. Учительницу звали Фаина Соломоновна Лебедева, и когда через несколько лет мне на глаза попалась репродукция картины «Красавица-еврейка» (имени художника не помню), я понял, что это ее тип – красоты жгучей, тяжеловатой и при этом наступательно живой, с отпечатком ориентальности. Муж ее был заместителем директора Русского музея – когда он умер, она покончила с собой, выпила яд.

Школа – это самый конец 1940-х – начало 50-х. Послевоенный Ленинград, еще разрушенный, восстанавливаемый. Бедность, подголадывание. Страшная тень огромной войны за спиной. Почти сошедшая на нет эйфория победы. Я кончал третий класс, когда американцы сбросили атомные бомбы на Японию. Летом после седьмого прошло испытание советской в Семипалатинске. В сентябре выпускники Лебедевой пришли к ней и, запершись в химическом кабинете, это обсуждали. Я случайно оказался в коридоре и видел, как они, негромко между собой разговаривая, входили. Некоторых я узнал, они играли в баскетбол за ленинградский «Буревестник». Высокие (но не нынешних монструозных размеров, а человеческих), с чистыми серьезными лицами, опять-таки красавцы, как показалось тогда мальчику.

Параллельно, уже со стороны семьи, стало ощущаться, как нагнетается и растет угроза государственного преследования евреев. Имя Михоэлса произносилось негромко, но вещи назывались своими именами: откровенный наезд самосвала, множественные ножевые ранения. О разгроме Антифашистского комитета и физическом уничтожении его членов до меня долетали только обрывки фраз, мои представления об этом были туманны, но также увеличивали тревогу. Надвигавшееся дело врачей ударило по семье непосредственно: мама была педиатром. Внезапно что-то вроде непрошенной подсказки из глубины сознания прозвучало в моем мозгу: а ведь половина учителей-то – евреи: по литературе, по физике, по английскому, по физкультуре. Их имена-отчества прямо-таки нарывались на неприятности, лезли на рожон: Абрам Исакович, Самуил Львович. Лишь много позже я осознал, что когда это начинаешь замечать, дело плохо – и в обществе, и твое собственное.

Прибавим к этому обычные трудности, сопровождающие взросление подростка, конкретные неприятности, его уязвимость. Инстинктивно хотелось найти какую-то систему, научную, философскую, абстрактную, которая давала бы чувство защищенности. Я был увлечен химией, и мне казалось, она-то и есть то, что я ищу. Читая «Периодическую систему», видишь, что и Примо Леви, в условиях наступления итальянского фашизма и законов о чистоте расы надеялся получить от химии что-то подобное. Как покойно, как утешительно было бы жить, если бы люди, и целые их категории, и поступки, и побуждения группировались в систему. И находящиеся в такой-то клеточке таблицы Менделеева обладали бы такими-то свойствами и вели себя так-то, а в соседней по-другому, но тоже единообразно. Жизнь была бы предсказуемей, не столь угрожающей, не столь подверженной бедствиям.

Отчасти имелась в виду химия, которая так называлась прежде чем стала наукой. Химия как нежная тайна вещей, их сокровенная натура. Не архимедовы жидкости, выталкивающие все равно какие строго геометрические пифагоровы тела, не катящиеся прямолинейно идеальные ньютоновы шары. Химия сродная стихиям, знающая объяснение мира… Оказалось, это справочник по составлению комбинаций из сотни простейших элементов. Число комбинаций практически бесконечно, но принцип их составления один. Мира она не объясняла, она подсовывала вместо него еще один набор таблиц. В двадцать пять лет Примо Леви был отправлен в лагерь смерти. Немцам нужны были химики, он прошел строгий экзамен, получил призрачный шанс выжить. Выжил. Написал книгу «И это человек?» Через пятнадцать лет другую – «Передышка». Еще через пятнадцать – «Утонувшие и спасенные», а между ними «Периодическую систему».

Поколение наших отцов и поколение наших дедов прошли через страшные времена. Испытания, представшие поколению нашему, в сравнении с выпавшими на их долю – «бой бабочек». Если книга Леви о его «химии» всколыхнула во мне воспоминания о моей собственной и заставила еще раз их пересмотреть, это не значит, что я к нему примазываюсь. Про его смерть, когда он уже старым человеком бросился в лестничный пролет, Эли Визель сказал: «Примо Леви умер в Освенциме сорок лет назад». К этому не примазываются. Но его школьные годы, и узнаваемая, хотя и принадлежавшая к другому слою и в совсем другой стране, семья, и институтская лаборатория с похожими на палубу столами, шкафами, колбами, горелками Бунзена, и Мелвилл, Томас Манн, Хаксли, прочитанные в одинаковом возрасте, словом, то прошлое, которое стало для него дорогим, оказалось дорого и мне.

9–15 февраля

Джером Дэвид Сэлинджер прожил 91 год. Как публичная персона умер давно, с полвека назад, на пике успеха, в зените мировой славы. Уехал в глушь штата Нью-Хэмпшир, в деревенский дом без воды и электричества, исчез с радиолокационных экранов культуры. Шуму по этому поводу было соизмеримо с шумом по поводу им к тому времени написанного.

Хотите верьте, хотите нет, я и два-три моих близких друга не увидели в его поступке ни юродства, ни чудачества, ни даже неожиданности. Из романа «Над пропастью во ржи» такое решение каким-то образом вытекало. Вот роман – это да, ошеломил. Надо представить себе, на каком фоне он в СССР появился. Держа при этом в голове и то, что, то есть какого рода, уровня и таланта книга появилась на этом фоне. Сталина не было уже семь лет: в тех же масштабах, в каких людей сажали и губили, их стали реабилитировать и выпускать. Пролетела короткая оттепель, но ее было достаточно, чтобы более или менее молодые, непуганые, заговорили – кто смелее, кто сдержаннее. И тут после схематичных Дудинцева и «прогрессивного американца» Митчелла Уилсона – «Над пропастью».

Мало того, что герой был подросток, а не человек с опытом. Что говорил он не привычным языком книг, а уличным. И что всю цивилизацию папаш-мамаш, которую ему подсовывали как достойную всяческого участия в ней и чуть ли не восхищения, в гробу видал. Он при этом не давал и крошечного повода усомниться, что он абсолютно честен. Что только так и может высказать правду подросток. И что эта цивилизация – действительно гроб-могила. По проникновенности в суть вещей, по называнию их именами, которые не опровергнуть, по несогласию жить предлагаемой жизнью, писатель, представивший миру такого героя, напрашивался на сравнение с Толстым. Такую книгу нельзя сочинить, можно только быть ипостасью такой книги. Как Толстой был не проповедником своего учения, а живой его ипостасью. А чтобы нам не приходило в голову, что, может быть, мы ошибаемся в столь высокой, столь редкостной оценке писателя, в понимании его человеческого существа, Сэлинджер ушел из цивилизации и культуры. Как его герой – из школы и семьи. Как за полстолетия до него Толстой.

Вышла книга, и что-то переменилось в мире. Как переменилось, когда запели битлы. И как когда президентом стал Кеннеди. И как когда его убили. Не что-то, чего можно было ожидать в отдельных областях – в литературе, музыке, политике. А состав воды и воздуха, окружающих нас. И состав крови внутри нас. И конечно литература, и музыка, и политика. «Коллеги», первый роман Аксенова, отзывавшегося тогда на шум времени, как мембранна, был повернут еще к соцреализму. «Звездный билет», написанный сразу после публикации «Над пропастью», задышал, зазвучал, заиграл по-новому. Я не хочу сказать, что в нем есть явные влияния, просто он написан человеком, прочитавшим Сэлинджера. Журнал «Юность», диктовавший тогда молодежную литературную моду, не мог отвести взгляда от главного юнца планеты Холдена Колфилда.

Переменилось-то переменилось, и здесь, и по ту сторону железного занавеса. Но если ни библейские пророки, ни Бах, ни Наполеон не смогли сложившийся образ жизни человечества, ее обычаи и правила развернуть против пошлости, нечистоты, несправедливости, то в силах ли молодого писателя, будь он трижды талантливый, добиться в том же направлении перемен в обществе, которое утвердило такой порядок как единственно возможный? Сэлинджера с детства учили так жить: получать в школе хорошие отметки, перенимать у отца ремесло изготовления колбас, стрелять на войне. Человек, объяснил Толстой в рассказе об Иване Ильиче, живет жизнью обыкновенной, то есть ужасной. Для подавляющего большинства людей то, что она обыкновенна, важнее того, что она ужасна. Сэлинджер писал не ради успеха, денег, славы – он физически не мог жить этой жизнью, ужас которой человек быстро перестает оценивать как ужас. Убедить Сэлинджера, что так и должно быть, даже если бы ему представили бесспорное доказательство, что он такой один и не умнее же всех на свете, это не могло. И выразил он это не в умозаключениях, подобно тем, что я формулирую в этой колонке, а выведя на публику персонаж, который, с одной стороны, был абсолютно живым, а с другой – героем литературы, и потому ни переиначить, ни уничтожить его было уже невозможно. Как Гамлета.

В дни, последовавшие после смерти, газеты и радио, особенно американские, были полны разговоров о нем. Из нескольких, дошедших до меня, один необычно тронул. Пожилой человек рассказывал по радио, как в возрасте Холдена Колфилда прочел «Над пропастью во ржи» и был совершенно перевернут. Только этим и жил – не день, не год, а постоянно возвращаясь к прочитанному. Он сказал себе, что сделает все возможное, чтобы когда-нибудь увидеть автора. В двадцать с чем-то лет разузнал, где тот живет, и на летние каникулы поехал. В поселке сунулся туда и сюда, в магазин, на почту, в пожарную часть, и везде ему объяснили, что дело гиблое. Что вскоре после переезда к Сэлинджеру подошли на улице местные школьники и попросили написать для их спектакля пьесу, и он согласился. Они были в восторге, и то ли им предложили, то ли они сами додумались напечатать это в Нью-Йорке. Послали, он узнал, был взбешен: шажок миру навстречу, и жди от него предательства. Публикацию запретил, а свой участок обнес двухметровым глухим забором. Теперь его не видел даже почтальон и всё, даже заказные письма и денежные переводы, опускал в дыру, а назавтра забирал квитанции с распиской. Приехавший постоял, походил вокруг и постучал. На третий или четвертый раз калитка стремительно распахнулась, появилась женщина: «Все, что вы хотите о нем знать, прочтите в его книгах!» – и захлопнула калитку. Он еще раз постучал, и еще. Опять она: «Я жена, вот мой дом, напротив – его, он к вам не выйдет, уходите!» Бамс. Он отходил, возвращался, и тут вдруг пошел дождь, ниоткуда. Он стал стучать снова, и неожиданно ему открыл Сэлинджер. Не сказал ни слова, пошел под навес, тот за ним. Так, без звука, они простояли сколько-то минут. Дождь утих, парень пошел к воротам, вышел, Сэлинджер за ним закрыл. Всё. Рассказчик кончил: «Это был лучший в моей жизни день».

2–8 марта

Минувшим летом на рынке в провинциальном городке я увидел на прилавке среди разных ярких конфет скромнейшие подушечки. Попросил свешать кулек. Стоявшая за мной старушка мгновенно отозвалась: с войны не видала. Я объяснил, что потому и сам покупаю. Так же мгновенно она всплакнула, вспомнив погибшего отца, умершего братика, голод, надрыв растившей ее матери. И уже обычным тоном в заключение сказала: «То было время! Не воровство и обман нынешние. Эх, воскрес бы Оська – за неделю все в порядок привел». Я про себя отметил, что новое в этой давно сделавшейся расхожим припевом мифологии было «Оська». С одной стороны, вроде бы неуважительное, с другой – ставшее поистине вот уж родным так родным.

В прошлом году проходило телевизионное шоу «Имя России». В Англии подобное называлось «Сто великих англичан», его зрительский рейтинг и коммерческий успех и дал толчок нашему. Оставим в стороне интересность и привлекательность замысла: не ради них с таким размахом запустили у нас этот проект по государственному каналу. Подоплека была исключительно политическая. На карту поставлена репутация страны: нельзя допустить, чтобы у России оказалось имя человека, загубившего такую уйму народа. К которому он своего отношения не скрывал, без обиняков высказываясь: «Я их (людишек – А. Н.) у Николашки под расписку не брал». Кряхтя, мухлюя с результатами «всенародного» голосования, под артобстрелом властей светских и духовных, вымучили Александра Невского. Хотя все знали, что выиграл соревнование, и, подозреваю, с порядочным отрывом, Сталин.

В советские времена и сам думал, и от других слышал, что, как прочтет публика солженицынский «ГУЛаг», так содрогнется всей страной и в единой скорби выдохнет: злодей! каин! кощей! И что же такое с нами делали, а лучше сказать, что мы сами с собой делали, что любили его больше отца-матери, возносили божеские почести, готовы были отдать жизнь!

Ничего похожего не случилось. Кто прочел, кому рассказали – большого впечатления не произвело. Во-первых, потому, что сильнейшую прививку за 70 лет вкатали против всяческих слов, иммунитет выработали непробиваемый. Солженицын этак, Хрущев на XX съезде сяк, а вот Шолохов и еще десять тысяч писателей совсем не так, другое писали, и вожди почище Хрущева, да и сам он, помнится, наоборот говорили. Не верить, так уж всем.

Это одна причина, но не главная. Главная заключалась в том, что если даже Сталин столько и отнял: столько жизней, столько хлеба, столько полагающегося каждому крохотного счастья, – то ведь сколько он дал! Прежде всего, конечно же, Великую Отечественную. Победу! И дальше по списку. Широку́ империю родную. Броню крепку́ и танки наши быстры. Как один человек весь советский народ. Это – безусловно. Все за что-то должны были быть ему благодарны. (Не так давно прочел в этой самой газете «Еврейское слово», что, к примеру, евреи должны за то, что он, «пусть против своих желаний, оказался в роли их спасителя» от Гитлера, а способствуя созданию государства Израиль, пусть «и на фоне юдофобской кампании внутри страны, объективно выручил их»… Спросить бы насчет этого Михоэлса, Квитко, Маркиша.)

Всем таким наглядным достижениям противопоставляются две вещи: обличения в некомпетентности и убийственный вопрос «какой ценой?!». Всё то, что вменяли ему в вину еще советские партия и правительство и вменяют теперешние, не говоря об обществе «Мемориал» и разобщенных частных лицах вроде меня. От голодомора – до вермахта на волжских берегах, от лагерной пыли – до пушечного мяса. То есть налицо, так сказать, достижения, налицо и, выразимся аккуратно, провалы. За что-то любовь и дифирамбы, за что-то ненависть и проклятия. Не перетягивает ли на весах истории чаша с убытками ту, что с прибылью? Или доменные печи, машино-тракторные станции и танки Т-34 подбрасывают вверх ту, на которой доходяги, согнанные на нулевой цикл, колхозники с палочками трудодней и полегшая пехота?

И здесь заявляет о себе невероятный парадокс. В том-то и суть, что Сталин дал то, что неподвластно никакой ненависти, никаким проклятиям. А именно: то, что укладывается в самый честный ответ на вопрос «какой ценой?». Стране, которая не могла и, ясно было, не собирается, а и собралась бы, не сможет дать подавляющему большинству граждан не то что свободу, а облегчение гнета, не то что богатство, а элементарное благополучие, не то что самоуважение, а хоть роздых в унижении, он дал сознание величия. Мичуринские вишнечерешни, чкаловские перелеты, Волга-Дон, коллективизация, «покончившая с деревянной сохой единоличника», индустриализация, сделавшая из «прежде аграрной» «мощную передовую», – это все здорово, но ведь и правда, больно много за то головушек положено. Испытываем, братва, законную гордость, но полноты величия в ней, призна́ем, нет.

А вот заодно с головушками – как раз да. Грандиозный голод коллективизации, грандиозное разорение деревни, грандиозные чистки, грандиозный ГУЛаг, грандиозные военные потери. Куда Тамерлану с бассейнами выпущенной крови! Куда американским автомобилям и швейцарским банкам! Может, где-то и быстрее нашего пробегают стометровку, но мы – участники того, что им не снилось! Мы, не индивидуально, а все вместе, вписаны в неземную книгу Гиннесса! Как победители в делах, сравнимых с вашими. И как жертвоприношение, в сравнении с которым, что бы вы ни сделали, все мелко, все не в счет.

Он, он один одарил нас причастностью к неимоверному. Посмотрите на его лицо. На его портреты такой притягательности, что мы вешаем их на место икон. Он пришел ниоткуда, не из здешних мест – как приходят боги. Что с того, что у него не наша кровь? его имя – Сталин: наше и непохожее ни на какое другое. Он не из интеллигентов – а знает больше ихнего. Он казнил – реально, а не рассуждая «с одной стороны, с другой стороны». Он считал людей миллионами и включал нас в их число – вот наша роль и значение. Чем больше говорят против него, тем больше верны мы его памяти.

…В общем, Сталина не разоблачить. Можно только что-то сделать, чтобы это перебило то, что сделал он. Чтобы благодарить тянуло за это, а не за лесозащитные полосы и образцовую лагерную зону. Благодарить тех, кто это сделает, а не его.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации