Электронная библиотека » Анатолий Сорокин » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 06:30


Автор книги: Анатолий Сорокин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава шестая

1


Морозы не ослабевали, и провода гудели натужено, разноголосо: в деревне – тоньше и мягче, за фермой, на высоченных опорах высоковольтки – мажорнее, с громкими стылыми голосами и тихими подзванивающими подголосками, в которые врывались изредка с нахлестом ветра не то скучное волчье подскуливание, не то затяжной утомляющий гул. Хрустко-певуче, как сочная капуста под скорым ножом, хрумтел снег под санями и валенками. Над избами, улицами, перелесками за околицей висело белесое непроглядное марево. Ошубленная река курилась плотным зыбким туманом. Небеса осыпали деревню звездной колючей пыльцой, кружевными белыми бляшками. На карнизах, проводах и деревьях, над окнами изб, наполовину закрытых сугробами, нарастал пышный куржак.

Пустовала у обледенелого колодца с воротком присыпанная инеем горка. Попрятались воробушки, будто вымерли до единого беспутные псы, оставленные на произвол судьбы хозяевами, покинувшими деревню.

Тишь блаженная стояла после ветров новогодних и буранов. Болезненным призраком являлось, пропадая скоро в низовом тумане, радужное, в ярких разводьях солнце. Туманец вспыхивал безразмерным и блеклым искрящимся костерком, но солнце скатывалось за горизонт и, оголяя горизонт, туман приподнимался повыше.

Кругом белым-бело. И поля искристо-белые, и небо утомленно выцветшее в морозные январские ночи, вьются из труб толстые колышущиеся канаты подсиненной белизны, на которых деревня кажется накрепко подвешенной к белесо мертвому небу и раскачивающейся как на волшебных качелях. Стылая, онемевшая послепраздничная мертвятина. Все будто вымерло, ужалось, уснуло, накрытое белесым февральским холодом и звенящей в ушах пустотой – какая тут жизнь?

Привлекая внимание, дымы печные наводят на размышления больше всего. Уплывая и расползаясь, улетучиваются неспешно в неведомое. Лохматые, каждый по-своему. Загадочные, единственно знающие тайну и суть каждой семьи и каждого маевца. Столб к столбу и судьба к судьбе, накрепко пристегнувшие к божественным небесам невзрачные и кособокие избенки.

Время перестало спешить и тоже точно замерзло: минута разверзалась часом, час сутками.

Людей редко видно, еще реже слышно. Пробегут на работу, которая без продыху только на скотном дворе, силосных ямах, сеновале и в осиннике, где ставится пилорама, поспешая в сумерках или вовсе во тьме, возвращаются обратно к своим очагам. Шебаршат наволглой за день от мужицкого пота и задубевшей как жесть одежонкой.

Нето-нето в магазин прошествуют: шапка набекрень, сапожата поскрипывают. В гости из подворья в подворье перешагнут в том же ухарски осоловелом виде, и все – тишь, придавленная и сокрытая могучими суметами и молчаливо холодной космической невесомостью.

Лишь бабы с четырех утра и почти до полуночи на скотском дворе без продыху, да ребятишки успевают ухватить своей воли. Под вечер самые отчаянные из них огольцы вылетают на снегурочках за околицу, навстречу желтоглазым рыкающим тракторам, в спарках тянущим на тросах скирды сена или соломы. Цепляются, барахтаются, катятся с визгом.

На ферме, когда, опростав волокушу, тракторы уходят, разгораются пылкие сражения. Лазают невеликие настырные мужички по сену-соломе, кувыркаются, позабыв о морозе и строгих родительских наказах, роют потайные ходы, упиваются остывшим духом знойного лета. Скирды оседают, кренятся на бок, вызывая новый гвалт и восторги.

Но темнеет, деревенька погружается в стылую беспросветную ночь. Долгую и кошмарную, тоскливую в мужицком безделье: собственного скота мало, птица порезана заблаговременно, чтобы не соблазняться незаконной добычей корма, хрюкающее порося, по той же причине, лишь в тридевятом дворе.

Скучная жизнь, придавленная суметами. Электрический свет – достижение цивилизации – и то до полуночи.

Тускло-желто высвечиваясь окнами, блымала в сугробах засыпающая деревенька-бригада. Тешилась такими же белыми, как все вокруг, белыми-белыми снами-забудой…


2


Пилораму ставили за скотным двором в молодом осинничке. Возвели эстакаду с лебедкой для подачи бревен на распиловку, проложили рельсовый путь, залили фундамент под станину и выбухали выгребную ямину для опилок. Здесь теперь было самое оживленное место, все набегали посмотреть, как и что, скоро ли.

Не давая никому передыха, испытывая нескрываемое наслаждение от неостывающего внимания к собственной персоне, Савелий Игнатьевич крутился чертом.

– Оплата двойная, мужики, – напоминал с напором, если кто-то пытался возражать по поводу воскресной работы. – Неволить не имею права, но сроки поджимают, думаю, не подведем совхоз и Маевку.

Мужики, молодежь во главе с Васькой Горшковым и его младшими братьями Толькой и Семкой, следующими всюду за Васькой, как ординарцы, не подводили. Они лишь посмеивались по поводу этого крамольного «неволить не имею права», поскольку настырность пилорамщика во всем, что касалось стройки, была по душе, и заверения насчет повышенной оплаты не расходились с делом.

– Савка, тебе шибко к лицу командирство, полный генерал ты у нас по нынешним временам, – оседлав толстенное бревно, тюкая по нему легонько, гудел сквозь зубы Данилка.

– Сам догадался, али хто подсказал? – тужась и налегая на такое же толстенное бревно, стесанное с одного бока, спросил улыбчиво Савелий Игнатьевич.

Бревно скатилось с козел, мягко шлепнулось на снег.

– Сопишь громко, молодняк вон, Горшков с Тузиком сильно пужаешь. – Данилке по душе веселая работа, плотницкий топорик слушается его на удивление охотно, охряное лицо блестит, точно навощенное вазелином. – Как сопнешь, как всхрапнешь от натуги, так и оглядываемся.

– Зазря не оглядывайся.

– Как же! Вдруг команду на обед пропущу. У нас, бывших колхозников, на этот щщет сурьезно.

– Эту команду пропустишь-нет, а сучок лишний отхватить не мудрено – вертишься если.

– Го-го-го! – заливается весело Данилка. – Травма будет дак травма. Если суд не засудит, то уж баба моя… Ха-ха-ха, держись тогда, некрещеная богородица.

И еще кричал что-то в запале, не обращая внимания, кто вокруг: девки ли, бабы или обычная мелюзга, и нет вроде за эту веселую похабщину никакого осуждения. Лишь вспыхнет на миг какая-никакая деваха, услышав неприкрытое бесстыдство, потупит свой чистый взор.

Но из-за частых буранных заносов и по вине нерасторопных совхозных снабженцев случались напрочь пустые дни, и уж тогда мужицкое сквернословие звучало далеко не безобидно и куда изощреннее, затрагивая и боженьку и его боженят. Мат деревенский ведь как, одно дело для ухарства и пустого балагурства, когда в него не закладывается осатанелая злость, и он ограничивается ловкой игрой сально-крученых словечек, и вовсе другое тот, наполненный душевной болью, злобствующий до предела словесными загогулинами и непотребщиной, выдавливающей через ухо мозги. При таком повороте дела домой, изрядно намаявшись, чтобы удержать в рамках горячую мужицкую рать, Савелий Игнатьевич возвращался поздно. Сбрасывал старые валенки, вытянув огромные ноги в портянках и ослабев, усаживался безмолвно у печи, словно впитывая в себя весь печной жар, сжигающий постепенно горечь неудачного дня. Варвара, угадывая его состояние, льнула ненавязчиво, мягко, смеялась незнакомо-заливисто, будто жаворонок, взлетевший в небо после затяжного ненастья, звала за стол. И он скоро оттаивал, ее Савелий Игнатьевич, легонько отстраняясь, мол, еще надо бы заробить на ужин, уходил во двор, к зароду, чтобы надергать сена на следующий день, наколоть дров.

Дров требовалось много, особенно в субботу для бани. Сумев сорваться пораньше, но все равно в сумерках, Савелий Игнатьевич спешил, пока совсем не стемнело.

Звуки топора доносились глухо, укористо, не выдержав, Варвара скосилась на сына:

– Ну, че ты с книжкой да с книжкой! Шел бы, а, Лень? Может, помощь, какая нужна. Их в предбанник еще надо сносить и воды пока не наполную, сама не успела.

Отвечать не просто, не вяжется у него с отчимом, и парень бурчит неохотно:

– Он сам не хочет ни разговаривать по-человечески, ни чтобы рядом я был – не пробовал, что ли?

– Так вот не умеет впустую болтать и с другими не шибко разговорчив. Ты-то уже десятиклассник. Грамотный, сам постарайся с подходом. Че же он, хуже других или лодырь какой?

Сказать такое о Савелии Игнатьевиче не поворачивался язык, но и стелиться перед ним ни с того ни с сего желания немного.

Мать настаивала:

– Не кочевряжься-то шибко. Упрямится он! Ты губы дуешь, не так тебе все, а он целый час топором без перерыва. Будто не слышишь. С работы пришел, не с гулянки, поди, с бревнами намантулился, день лодыря не гонял… Ну, Леня, сынок!

Отказать невозможно. Неохотно поднявшись, Ленька вышел во двор, не проронив ни слова, начал молча сносить поленья в сенцы, занес пару оберемков посуше в избу, складывал в просторном предбаннике. Наколото было много, а отчим не прекращал настырной сердитой работы, словно вымещал на крепких березовых чурках скопившееся дневное зло. Он был крепок, по-мужицки устойчив, топор поднимал и опускал резко и сильно, добиваясь результата с первого удара по чурбаку, разваливая надвое. Его размашистой мужицкой силе, мужицкой надежности, о которых Ленька имел самое приблизительное представление и настоящего мужика у себя на подворье не помнит, можно было лишь позавидовать.

Вырвалось как-то само по себе:

– Там это, ужин стынет, мамка нервничает. Собираешься останавливаться или до утра будешь махаться.

Топор отчима впервые дал промашку, потянув его в сторону. Выровнявшись, вогнав новым легоньким замахом острое лезвие в уцелевший окоротыш, Савелий Игнатьевич мирно сказал:

– Дак че же, давай закругляться, черту подводить. Ударно поробил, не стыдно к столу садиться. Спасибо, што перенес, а то бы – хоть до утра… Да разошелся и разошелся на всю катушку – день-то прошел плохо.

– Людям нравится, – не удержался сказать Ленька.

– Што нравится? – не понял Савелий Игнатьевич.

– Ну, порядки ваши в работе. Строгость. И зря не шумите… как управляющий.

– Нашел што сравнить; нам до него далеко, Леонид. Это фигура!

– Я понимаю, но когда…

– Дак я и сказал, што фигура. На общей работе – одно, на балагурстве… Когда сам для себя – тут одна закавыка с печатью. А когда дом, где жена у печи самая настоящая, семья, тут, Леонид, знашь, как сердце стучит. Я долго к этому шел, ни на што не надеялся, а вот те и жменя пятаков на полный рупь…

– Не старый, че было не надеяться? – произнес торопливо Ленька, застигнутый неожиданной откровенностью отчима.

– Не старый как будто, а што за жисть за спиной? Души-то уж нет, жвачка верблюжья. Знашь, я тоже рос без отца, хотя и с отцами у многих не лучше. Вот што не пойму: ну нарожали нас отцы-матери, государство взялось вырастить, а растем-то мы сами себе. В подворотнях, в дружбе с Полкашками и Жучками. И кем вырастаем? У городских внешнее хоть присутствует. Кое-какой форс с лихостью, а у нас? У меня в городе не получилось, не смог.

– Не знаю, мы сейчас спорим, учитель физкультуры, войну прошел, по-настоящему деревенский, помогает, а в голове сплошная каша. И в деревне нет настоящего будущего, и в городе не знаешь, с чего начинать.

– С образования, с чево. Оканчивай школу и вперед, за дипломом.

– Вам легко рассуждать, с нашими тройками далеко не разгонишься. В лучшем случае в училище-ремеслуху или техникум где недобор.

– Так старайся, тут у тебя помощников не найдется. Осилишь – выбьешься в люди, не сможешь… И не получится, не умрешь, руки на што.

Помолчали сколь-то, но разговор не затих, перешел в другое русло.

– Вот што для бани лучший сорт – береза! – не меняя благодушного настроения и менее всего интересуясь Ленькиным, рассуждал Савелий Игнатьевич. – Да комель когда узловатый. Жару от него, знашь! И уголь крупный, долго в загнетке живет.

Он говорил просто, от сердца, гудел ровным, густым голосом без всяких намеков на поучительность или старшинство, не собирался прерывать свои рассуждения, словно пытался опровергнуть по случаю сложившееся мнение о нем, как о замкнутом человеке. И это оказалось новым для Леньки, вогнало в смущение, заставило замолчать.

– Да-аа! – душевно и бесхитростно восклицал Савелий Игнатьевич. – Береза – принцесса в нашем лесу. Королева, можно сказать, А то бы – осину рядом! Ну-у!.. Само собой, – мыкнув коротко, душил он в себе буйную ребячью радость, – и осина – полезно дерево. Для камина, возьми, там – осина. Горит ровно, бездымно, но без чувств. Ровно колется, но веника не свяжешь, не береза. А то в Азии маленько пришлось побывать, дак там веники, знашь, из чего мастрячут?

Простые настолько же ответные слова были близко, но не шли, не получалось у Леньки с ответом. Пожимая плечами, он стоял, облокотившись на дверной косяк банешки и, уронив голову на грудь, ковырял снег носком старого валенка.

– Из акации всякой, хотя в бане по-нашему, когда для здоровья, вовсе не понимают. Из дуба быват. Но реже, из дуба и всяково… Или ище видел: корень у нас растет сладкий, копать ево любите – робятишки. Солодка – знашь?

Ленька кивал, что-то в нем просыпалось вроде бы уважительное к этому ненавязчивому в своей простоте, безобидному, в общем-то, человеку, но на большее чувств пока не хватало.

– Вот. Из нее. Та-ак.

Варвара вела себя хитро и выжидательно. Без труда догадываясь, что работу мужики закончили, и у нее готов ужин, звать к столу не спешила. Пусть поговорят, как уж ни завязалось. Вслушиваясь в гудение Савелия, пыталась дождаться ответного Ленькиного голоса.

Савелий Игнатьевич поднялся с уцелевшего чурбачка, вырвав увязший в рядом топор, тепло произнес:

– Айда без приглашения – не зовет што-то к ужину наша Варвара. Пошли, Леонид.


3


Сделав традицией, каждое утро по дороге на пилораму за Савелием Игнатьевичем заходили дружки-приятели Данилка Пашкин и Бубнов Трофим. Бубнов носил малахай, сшитый дедом Паршуком из собачьей шкуры, и сам был щетинистый, давно не бритый, как взъерошенная псина. Глаза его утопали под рыжими, всегда подпаленными бровями, на широкоскулом монгольском лице с массивным лбом, вспучившимся буграми, пучки рыже-седоватой волосни. В избу Бубнов заходил редко, мял снежок на дворе. Данилка лез через примерзшие к порожку половики, прочее тряпье, утепляющее мокрый, обледенелый низ двери, гудел:

– Опять в нательной рубахе застаю? Опять с Варварой трали-вали разводишь, боисся разлучиться?

Он говорил подобное всякий раз, даже когда Савелий Игнатьевич бывал одет и делал шаг встречно. Савелий Игнатьевич скалился, должно быть, прозрачные намеки Данилки нравились, шумнее топотел собачьими унтами.

– Седне комиссия обещалась, – сказал он, когда Ленька, готовясь в последний раз перед школой проверить петли, менял на лыжах изношенное крепление. – Сам Кожилин позвонил, штоб готовились.

– Ну-к че, тебя проверять, не нас, – беззаботно зубоскалил Данилка. – Ты и подпоясывайся потуже.

Директор приехал под вечер, Ленька к тому времени поснимал на тропах и полянках, усыпанных зеленкой, ненужные больше снасти и, сделав порядочный круг, с тушкой зайца-беляка и пятком куропаток на поясе, подходил к осинничку.

Солнце, близкое и крупное, наваливаясь предзакатной спелостью, окунулось в густое молоко тумана за речкой. Хрустко ломаясь под лыжами, белая короста полей вспыхивала розовыми, долго негаснущими искрами. Ослепительного мерцания вокруг было так много, что сам воздух казался слаще, прозрачнее, хрупче. Куцая машинешка под линялым тентом упрямо лезла на суметы, ретиво молотила колесами уплотнившийся наст, пятилась и снова отчаянно кидалась вперед. Из осинничка выкатились мальцы во главе с Петькой Симаковым:

– Сядет!

– Ты что! С двумя-то мостами! Ни в жисть!

– На спор?

– Была нужда!

– Сядет! Один уже готов, гляди!

– Один! Так один, а другой?

Машина победила на пределе возможного. Оставляя глубокую рыхлую колею, по которой устремились мальчишки, лихо развернулась в конце строящейся эстакады. Андриан Изотович лез к ней напрямки, через сугроб. Неуклюжий в распахнутой меховушке, краснолицый. Голова встрепанная и непокрытая.

– Ждали! С утра дожидаемся, Николай Федорыч! А ну-ка окиньте, как мы тут устряпываем под ветлугинскую команду!

– Идет работа. Хоть на центральную твоего Ветлугина забирай, не подведет.

– Э-э! Э-ээ, чего захотел! – суетился самодовольно Андриан Изотович. – Нам такие самим нужны, правда, Савелий!

Савелий Игнатьевич вел себя иначе. К директору не спешил. Вогнав топор в бревно и будто не слушая посыпавшихся восхвалений, мирно переговаривался с Бубновым.

Леньке это понравилось. По-особому как-то пришлось по душе, и его затверделые на морозе губы согрела нечаянная улыбка.

Андриан Изотович и Кожилин поднялись на эстакаду, голоса слились, отодвинулись. На входе в осинник Ленька услышал вскрик Васьки Горшкова.

– Стой! Стой, глухая тетеря! – нагоняя его, кричал Васька. – Белячка нам гони ради банного дня. Они Николай Федорыча уговаривают на баньку по-маевски, а Николай Федорыч смеется: вон если зайца Ленька Брыкин отдаст, так и быть, соглашусь. Понял? Ты их вон сколь за каникулы переловил, не пожадничай. Занесешь Таисии, или я давай оттартаю.

Баня! Эту древнюю усладу всякой крестьянской души Савелий Игнатьевич обожал до самозабвения. Топили ее по субботам, но парились они врозь, что отчим старался сделать до его приезда, а если, случалось, Ленька заявлялся раньше обычного, заставал в сборах, говорил необязательное насчет обогреться-перекусить с дороги, торопливо ныряя в низенький предбанник, в сухой, терпкий жар парилки.

Во время неловких пауз мать несколько раз пыталась прийти им на помощь:

– Ну, че бы не вместе, пурхаетесь по одному, на каменку друг дружке плеснуть некому! Может, вместе собрать, а, мужики?

Савелий Игнатьевич хмурился, заметней поспешал со сборами, а Ленька, досадуя на себя и глубоко-глубоко ощущая благодарную признательность Савелию Игнатьевичу, что не ставит сложной задачи, отворачивался, будто не слышал мать, краснел.

– Ну, как знаете. На вас, упрямых, сроду не угодить…

Савелий Игнатьевич истязал себя на полке долго, нещадно. Мать по нескольку раз наведывалась к нему, возвращаясь взмокшая, горячая, всплескивала руками:

– Язви его, медведь волосатый, ну и хлещется. Все нутро с ним сожгла.

Это не было осуждением Савелия Игнатьевича, а являлось минутой ее особенного торжества, какого-то неземного блаженства. Поджидая его из парилки, она перестилала постель, взбивала подушки, переставляла в печи чугуны и сковороды, перешивала кажущиеся слабо пришитыми пуговицы на белье, придирчиво ощупывала чистые шерстяные носки.

Савелий Игнатьевич появлялся в избе бесшумной невесомой тенью. В накаленном, с остро-березовым духом, растекающемся облаке. Бугристое тело его, покрытое густыми волосами, было исполосовано, исхлестано, истерзано, кожа казалась багрово красной, точно вывернутой наизнанку. И дышал он будто не легкими, а всем этим огромным взрыхленным туловом. Наступала уважительно-молчаливая со стороны матери минута, когда она окончательно забывала о себе, что вокруг, и видела только его.

Она подавала Савелию Игнатьевичу большую кружку кваса или некрепкой домашней браги, сдобренной ягодным сиропом и закрашенной пережженным сахаром. Савелий Игнатьевич выпивал одним духом, заметней слабел. Пот струился с него все обильнее, мать обтирала его крепкими, почти мужскими движениями и была похожа на блаженную.

Нет, ревности к ней Леонид не испытывал, вроде бы не было этого. Но надо ли сразу, при нем? А если… как с Иннокентием Пластуновым?

Возраст принуждал, он отчетливо сознавал, что всякая мать – остается женщиной и, как всякая женщина, не может безраздельно принадлежать только детям, имея право пусть на маленькую личную жизнь, сокрытую от постороннего глаза, и в отношении к своей матери, не являясь оригинальным и единственным в природе, принять такого не мог. Но, не умея радоваться ее тихой, сжигающей словно или более привычной многословно-егозливой радостью, он в глубине сознания невольно возбуждался материнским шальным весельем, начиная страдать за нее. Его назойливая мысль, что и эта связь может оказаться короткой, оборваться внезапно, зарождая невольный страх, не приносила эгоистического удовлетворения. Ощущая неприятную раздвоенность потребного себе и необходимого матери, он однажды услышал фразу, от которой заныла душа.

– Глухо в деревне, как в ссылке, никак не могу привыкнуть, – сказал однажды ночью Савелий Игнатьевич, ворочаясь за перегородкой. – Робишь, робишь день-другой, вроде складно, не об чем думать, а то не знашь, руки куда приспособить, на снег вприщурку пялишься… Болтов крепежных две недели допроситься не могу – ну што за работа! То там, то там. Да едрит вашу кашу, да как вы решаете так безголово, позвольте спросить? Как нарошно, Варя, ведь одно расстройство, а не робота. Не умею я так. Не хочу.

– Деревня, сам говоришь! Деревня, Савелий, не производство, – виновато, несмело произнесла мать.

– А в деревне должно быть иначе? За тако разгильдяйство разно головы надо снимать подчистую. Не-ее, в лесу, где я сам себе голова, мне понятней: начальства меньше, а порядка больше. – Он чиркнул спичкой, по-видимому, закурил, и скоро продолжил: – Если бы не Грызлов, не Андриан, Варя, не знаю, уж не обессудь…

Мать молчала, и тяжелое ее молчание становилось невыносимым.

– Я же вчерась опеть хлобыстнул с ними, по сей час печенка горит, ну и без этого… Посуди-ка, ну штоб за мужик – рыло в сторону от людей, рыло на локоть?

– Понимаю, че же мне объяснять и оправдываться, зима есть зима, не хочешь, да сдуреешь. Вот стает снег, запрягут. Пахота, посевная, огороды… Уж скоро, Савушка, скоро совсем, че уж ты так-ту…

Стихло, Ленька долго не мог уснуть, было больно за мать и неловко. Мать словно уговаривала Савелия Игнатьевича стать терпимее к их деревенской жизни, смирить гордыню, жить схоже со всеми, лаской и сочувствием старалась удержать возле себя этого, нечаянного ей, как снег на голову, человека. Все было схоже с тем, о чем рассуждал недавно по поводу удержания женщиной мужчины шофер Юрий Курдюмчик, да не все в сложном и противоречивом настолько принимала его неопытная, неокрепшая душа и бессильно терзалась.


4


Выходные, когда нечем было заполнить, вовсе тяготили Ветлугина. В такие дни, скоро покончив с мужскими домашними делами, он терял покой, суровую величавость, слонялся по избе неприкаянно.

Сочувствуя его страданиям, Варвара, которой мелкой домашней работы находилось всегда с избытком, давала один и тот же известный совет:

– Шел бы к мужикам, посидел, поговорил. Другие-то не путаются у баб под ногами.

– Тех разговоров заумных на полчаса, не больше, потом в магазин или к фляге, – отмахивался Савелий Игнатьевич.

– Да так оно, – согласно вздыхала Варвара, склоняясь над нехитрым шитьем. – Мужику теперь без скотины в пригоне вовсе некуда деться. А зима вона, на девять месяцев без передышки.

– Зима, зима, зима! – сокрушался Савелий узкой Варвариной мысли. – Да што тут зима, што скотина, хотя и это не в последню очередь! Темнота – наша печаль, беспросветное захолустье. Как барсуки… Вот и подумай по поводу всяких переселений. Надежда сидит и сидит над книжками, горя ей мало, а мы. – И не знал, что дальше сказать, не о том думал, не к тому концу повернул разговор, уступая привычному; все в нас привычно, подготовлено прошлым, и рассуждать нестандартно, не в русле, не каждому суждено.

– Почитай. Вот возьми и почитай мне вслух. – Отстранившись от работы, Варвара неожиданно выпрямилась и тихо-тихо, думая о желанном своем, что не могло не передаться Савелию и по-особенному задело его естество, душевно рассмеялась: – Который год по обязаловке выписываем районку, а не читали ни разу. Почитаешь на ушко?

И снова склонилась к шитью, пряча от Савелия выступившую на лице краску.

Ее руки были проворны, манящи; и были уже не столь грубыми, как всякие изуродованные работой крестьянские руки, а казались мягкими, нежными, способными извлекать музыку из огромных и полированных белоснежных инструментов. Савелию Игнатьевичу вдруг захотелось, чтобы они просто, без нужды и необходимости, прикоснулись к нему, прошлись по жесткой путанине его волос, сдернули разом с лица черную куделю, называемую бородой. Он подсел к ней, приподняв пылающее личико, заглянул в ее глубокие глаза, подернувшиеся паволокой. Она не отдернулась, не отстранилась. Ее ожидания мужских и нужных действий Савелия были томительны, обещая новые ошеломляюще ласки, которых она ему еще не додала.

Баловство – с этим успеется, он жил другим:

– Малу кроху бы нам, Варя. Знашь, сколь хлопот!.. Хозяйство штоб настояще. Телушек там разных, кабанчиков парочку, овченчишек штук пять. Ведь руки-то, им… И кроху малу, Варюша…

Савелий узил глаза, теребил смущенно бороду, льнул неумело, виновато.

Варвара слабо сопротивлялась нажиму его сильного подзадоривающего подбородка, вскраснев, тыкала иголкой невпопад.

– Хочу я робенчишка… Как так, на темну прожил! А после меня хто?

Ей не доводилось еще слышать таких отчаянных ударов сердца в его могучей груди. Оно, его сердце, бухало громче самого громкого колокола, всплески ее собственного, замирающего испугано и робкого, были едва слышны.

– Окстись, Бог с тобой, Савушка! – произнесла она в смятении, растерянная вконец. – Старуха уж я.

– Ково-оо! Ста-рууха! Ты у меня старуха?! – рассмеялся он приглушенно мягким душевным смехом, утопив горячее Варварино лицо в своей буйной кудели, взял из ее рук на ощупь иголку, воткнул в сухой гриб на подоконнике. – Ну, как же, подумай сама, хто после меня по земле побежит? Хто, Варя? Ведь обидно пусто прожить… словно не жил. Или если жил, не знаешь зачем. Варя! Радость моя нечаянная, хочу я.

Варвара прижалась к нему, как прилипла навечно, дышала тяжело:

– Поди, не смогу, Савушка. Совестно, годы-то… Ох, Боже мой, мужик он какой ненасытный. Че же делаешь со мной…

– Ну, што, што – годы-ы! Штобы ты согласилась! Да мы… Осчастливь только, плясунья моя! Мы столь ище наворочам, ахнут кругом.

Глаза его черные сверкали влажно, торжественно. Крутые плечи обвисли безвольно, и сам он весь ослаб, размяк, был готов нашептывать ей бесконечно самые разные свои нежности. В избенке ему становилось тесно, появилось желание поднапрячься, раздвинуть стесняющие его стены, приподнять повыше потолок… Чтобы во все окна хлынуло больше света… Или нет, лучше весь дом заново. Чтобы – как настоящий деревянный терем. Какое дело ему – будет или не будет Маевка, они-то с Варварой есть, дети останутся…

– Да мы сколь много можем, Варя! Уйму! У нас впереди – ты только подумай! Ого-го, сколь всего впереди!

И будто не слабенькая Варвара билась и страдала в его могучих руках, а беззащитная, доверчивая птаха-синекрылка. И он обязан был уберечь ее от чего-то жестокого, сохранить для собственной неугасимой радости. Все, о чем он так неожиданно размечтался, вдруг показалось не в будущем, а в настоящем, и он уже ощущает его физически, всем телом, как ощущает Варвару. Он гладил, ласкал ее шелковистые волосы, дышал и не мог надышаться их влекущим ароматом сказочного, дивного леса.

– Дом поставим, Варя. Плевать, што там и как, поставим и точка. Хоть насколь, неважно. Штоб душу порадовать. Свое тепло гнездо хочу свить напоследок. Просторное да светлое, как ты у меня.

Варвара плохо слушала его речь, но услышала вдруг отчетливо себя, переполненную чувствами, приятными женской слабостью.

– Савелий! Ох, Савушка! Страшно-то как нам вместе… Никогда не было мне столь страшно и хорошо. Не знаю, но я все, все-все, Савушка, вынесу и выстрадаю, потому что счастливая теперь. Даже не знаешь, какой счастливой ты сделал меня, медведушко мой волосатый. И я тебя должна сделать счастливым, иначе несправедливо.

Кто-то возился в сенцах, обметал валенки, шел узким коридорчиком, искал дверную ручку, но Савелий Игнатьевич гладил и гладил Варвару, прижимал осторожно к себе. И не с чем ей было сравнивать свое новое счастье, не случалось подобного. Прикажи Савелий – в самый страшный огонь шагнет, не сморгнув, с плотины кинется в бездонный омут.

И детей ему нарожает, согласная она.

Им было славно и хорошо в эту минуту открывшегося нового доверия, они наслаждались обжигающе коротким во всякой жизни счастьем едва ли не полного и абсолютного взаимопонимания и не спешили оттолкнуть друг друга.

Чмокнула дверь, валились дремуче-бородатые, под стать самому Савелию Игнатьевичу, внесли густой, терпкий запах таежных костров. Двое.

– Морозно, Савелий, в степу. Морозно, елки-метелки.

Он вдруг почувствовал, как Варвара сжалась, разом не захотев его гостей, в ней вдруг охладело к нему, руки ее обвисли безвольно. И он вдруг не захотел прибывших из лесу, хотя и званных, давно заманиваемых, Андриан Изотович с начала зимы домогается, приподнялся грузно. Но и Варвара поднялась, едва ли не быстрее, чуть слышно вздохнула, как вздыхает озабоченная неизбежными хлопотами хозяйка.

– Мороо-озно! Эти дни у нас моро-озно! – Как ни в чем не бывало, голос ее зазвучал уже приветливо, а досада и недоумение были почти неуловимы.

Нелепая борьба между чувствами и долгом была скоротечной и в Савелии Игнатьевиче. Осудив мысленно и свое, и Варварино недружелюбие к лесозаготовителям, он в то же время почувствовал, что в большей мере сейчас на стороне Варвары. Скажи Варвара что-то укоризненное, и не скажи, лишь взгляни косо, осуждающе на него, он без раздумий выставит старых дружков за дверь. Вот просто так, ни за что ни про что, сам звал, сам выставит. Потому что нет и быть не может для него желаний святее Варвариных.

– Ох, ты, ох, а нас у нас нет ничего крепкого, Савелий! Мужиков-то, их разве чаем согреешь, – уже по-хозяйски привычно суетилась Варвара.

Савелий Игнатьевич остановил ее, сказал как можно мягче:

– Ты вот что, Варя, к Андриану Изотычу сбегай. Скажешь, гости из лесу по его давней просьбе. Беги, с Таисией посудачь, не спеши возвертаться… Мы сами, не безрукие. – Окончательно поборов неприязнь к гостям, сказал дружелюбно, как ни в чем не бывало: – Проходите, мужики. В избе натоплено, раздевайтесь.

– Гости на порог, а хозяюшка за порог – выдумал, – суетливо воспротивилась Варвара. – Как ты один, не сделаешь ничево, в голбце не знаешь, где что стоит, не спускался ни разу. Успеется к Андриану.

Ему было приятно, что они с Варварой одинаково чувствуют свои обязанности перед тем большим и важным, что всегда стоит у людей и должно стоять выше личных интересов и сиюминутных желаний. Вспомнил, что и Таисия Грызлова не очень-то радовалась его появлению в своем доме, как в самый первый раз, когда они с Андрианом Изотовичем напропалую пили всю ночь, так и потом, когда он жил у них две недели, но старалась не выдать настроения, и он легонько подтолкнул Варвару к двери:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации