Электронная библиотека » Андрей Антипин » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Радуница"


  • Текст добавлен: 4 мая 2023, 10:40


Автор книги: Андрей Антипин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +
* * *

Наткнулись на Ивана Матвеевича на другой день, когда к горящему лесу подоспела первая пожарная группа. Он лежал лицом вниз в кочкарнике возле воды, где ещё не растаял голубой лёд, на который прибегали из села собаки – кататься и очёсывать шерсть.

Его награды, мёртво сияя в траве, валялись неподалёку среди бутылочного стекла и пивных пробок. А в воздухе над этим гиблым местом кружили чайки. Они носились в дымной зге, размахивали крыльями, будто клали кресты над павшим воином, сходились в небе и, озирая сверху чёрную обугленную землю, кричали и плакали навзрыд.

Спустя ещё пару часов из города прибыл молоденький, похожий на необдутый одуванчик следователь. Щёлкнул металлическим замком портфеля, восторженно огляделся и сказал, что только по телевизору видел таких больших чаек.

22 апреля 2011 г.

Горькая трава

1

Очкастый рудой мужик, стрелявшийся на днях из самодельного пистолета, был родом из бурятских степей. Звался Саня. Любил папиросы «Беломорканал» – питерские. Об этой Саниной страсти с гордостью говорила его жена Наина, когда они в праздник задерживались на клубных посиделках:

– Саня у меня деликатес, он другие фабрики не курит!

В Харётах он состоял в шоферах при молочной ферме. Возил полный кузовок баб и бидонов, бил тех и других на кочках-буераках, и бабы стучали черпаками в кабину, а бидоны гремели крышками и плевали молоком.

Это было до армии. После Саня крутил гайки слесарем-автомехаником, зевал монтёром на почтовском крылечке, без году неделю конюшил… Его и это заело. Он от скуки напялил на себя дерюгу из чёрного барашка и подался в сторожа, спал на лавке, а то учил нас, ребятишек, воровать со склада гвозди и сурик.

– Было у меня, мужики, в хозяйстве две жены, и обои, конечно, проходимки! Одну я схватил за шкварник и сжёг в печке, другую порубал на куски, скормил поросятам… – всё, случалось, рассказывает Саня. Или надорвёт зубами свежую пачку «Беломора», дунет в папиросу, задушит бумажное горло двумя пальцами – и смолит в тёмную ночь, щурясь от сизого дыма из далёкого сумрачного Петербурга…

Нигде ничто Саню не держало. Всё-то он примерял службу по себе, но какой он есть – этого Саня к сорока годам и сам, кажется, не понял.

…Он с детства уважал чёрно-белые размашистые фильмы, под пулемётный стрекот бобин выпускаемые на клубный экран из узкой амбразуры кинобудки. Цветные ленты презирал: «Фуфло гонят!»

Ночами школьник Саня трепал книжки о войне, ради пущей сласти и славы воруя их из библиотеки, из окошка которой он в темноте вынимал отвёрткой стеклину. Книжки, как и полагалось, хранились нелегально – в диване. И эта подпольная революционность, это стихийное партизанство будили в Сане кровь и бражно пенили воображение. Он что-то царапал карандашом на титульном листе, организовывая циферки в стаю, боевые карты неизменно и нудно перемерял штангенциркулем, а если находил неточности, многословно отписывал о своих соображениях по тому адресу, что прилагался в конце книги, и с волнением ждал ответа – может быть, даже через сельсовет. Так-то Саня скоро посадил глаза, – дядя Лёня-американец (он жил в районном центре) привёз ему из аптеки стеклянные.

Знал Саня много изустно, больше истории о давних днях, когда «сахар был слаще, жись – лучче, «Сучок» стоил рубель писят» – и, повествуя об этом, подражал старикам, курившим в тени изб. При этом он с удовольствием шоркал рукавом комсомольский значок – уходящую цацку эпохи – и верил в банника, в конец света, в то, что душа бродит после смерти и что дождь в сенокос обязательно зарядит, если развалить лягушку.

В дембельской драке с городскими пижонами, затрещавшей по швам на читинском вокзале, Саню настигла в шею блатная приблуда с наборной ручкой из бересты и плексигласа. Назавтра он объяснил участковому, что это и должно было случиться.

– Ну почему?! – удивился участковый.

Оказалось, за прощальным армейским ужином нож повернулся остриём в Санину сторону…

У матери Саня был вторым – не по счёту, а по наличке. Он подгадал в неё – русскую, ржаную, – и был ближе к сердцу – поскрёбыш горький. Двух его старших братьев мать спустила мёртвыми; сестра Людочка, средняя между Саней и Родей, в пять лет упала под мост…

Отец – совхозный зоотехник – накололся тифозной иглой, когда Саня мотал сопли. Буряты разожгли у ворот дымный костёр, и малой Саня, вернувшись со всеми с кладбища, раз и другой со смехом прыгнул через огонь.

Больше отец ничем не запомнился.

Саня знал со слов матери, что первенец Родион уродился в Кима Африкановича: раскосые вдумчивые глаза, жилистое заострённое лицо, тонкий сухой рот… И, глядя из-под ладошки на брата, Саня любил в нём забытого родителя, как любят солнце и радугу. Родя в ответ возил Саню на рамке велосипеда, забирал его по вечерам из детского садика и пластался за его синяки и обиды с другими мальчишками.

Мать с рассвета возилась в пекарне, ворочая мучные мешки и сажая в печь тяжёлые чугунные формы, рано получила надсаду и часто умирала:

– Вот оставлю вас одних: Родьку, как старшего, определят на конюшню, а тебя, Санька, спихнут в ынтырна-а-ат!

И сердце обрывалось в Сане. Сжималось, как мокрый снежок в руке. Он прятался в сарае и плакал о матери, о её будущей чёрной смерти, о своём грядущем одиночестве.

Наутро мать раскачивалась. Ходила белая и нездешняя, всё роняя из рук. Не замечала никого и ничего.

Саня рос под Родиным крылом, как под небом Родины.

В долгие тоскливые ночи, когда мать болела, он спал с братом, от которого пахло рыбалкой, порохом, степью, свободой…

О Роде болтали разное.

Он сторонился людей, жил своим высоким сердцем и своей умной головой. Тоже закрывался в книгах, в их бумажных теремах. Но читал не так, как Саня – с жадным голодным сапом, – а с твёрдым, наросшим, как раковая опухоль, пониманием ненужности и даже вредности прочитанного. Всё больше о чём-то думал, словно Господь припас ему задачу, да Родя давно её взломал и вынес из неё весь заповедный смысл, и с тех пор не ведал, куда приткнуться со своим горьким знанием.

– Ты почему такой-то, Родька?! – по примеру матери вздыхал Саня, лёжа у стеночки, в тёплом удобном закутке, который сооружал для него Родя, огородив Саню своим длинным костлявым телом.

– Какой?

– Ну, нет у тебя ни друзей, ни девки! Другие в твои-то годы слушают этих… «Стоунов» и лижутся на танцах, а ты и в клуб не ходишь…

Родион с тоской смежал глаза. А то с нервным треском зажигал спичку и торопливо, много глотал дым, откинувшись на кровати. Подмышки, как у мужика, курчавились терпко и чёрно.

– Не то это всё…

Саня следил за ним с восхищением, кружил по комнате в задравшихся трусах и свёрнутой газетой гнал в распахнутую форточку, в тёмную улицу сладкое душное облако.

– Ну Ро-одька! И мамки не боится… А дашь пошабить?! Ну хоть одну зябку?!

На столе у Родиона, как Библия, лежал захватанный журнал «Модельер-конструктор». Они прошерстили «морской» выпуск и тоже склеили фрегат из лучинок, натянули парус и понесли на речку, вложили записку с желаниями и оттолкнули – в вечное плаванье.

Санины мечты были телячьи и к его восемнадцати сбылись, а у Родиона судьба пошла винтом.

Брат выучился на механизатора, приехал из города с красным дипломом и гордой красивой женщиной – и отделился. Жена через год или два спуталась с учителем, унесла курносую дочку, как птица-аист. Родион, большой и ненужный, с работы брёл домой огородами.

– Не торопись, Санёк, с поженитьбой! Приглядись для начала: что за человек?.. – наставлял Саню, пьяными руками, словно прутьями железной клетки, загребая в объятья, когда отслуживший соловушка по старой привычке прилетал за советом, а то просто торчал на немытом крыльце.

Но Саня не послушал и, едва в деревне загнездилась интересная накрашенная бабочка, упорхнул на волю.

2

В доме у Сани всюду было железо. Под столом – гвоздодёр, зубатые шестерни. В углу – топоры без топорищ, на подоконнике – россыпь свечей зажигания. Под матрасом – разводной ключ. К спинке семейной кровати Саня прикрутил лодочный мотор «Нептун-23» и, проверяя искру в цилиндрах, иногда дрочил его по ночам. Даже в чугунной латке, в которой тушили картошку с мясом, хранились болтики, шайбочки, крючки. А лакированный теремок с кукушкой замолчал на другой месяц после свадьбы, пробуравленный шалой пулей, – Саня застал с молодой женой барабашку…

Ещё удивительно, что Наина вообще пошла за него.

Суеверная блажь с годами не выветривалась, сидела в Сане, как дурная болезнь в худом теле. Сколько Наина ни шефствовала над ним, сколько Родион ни вправлял мозги, и мать, задыхаясь, ни хлестала полотенцем через весь Санин хребет, на который он регулярно скрёб, – ничего они и коллективно поделать не могли. Уже и виски ему надышала серебряная птица, смахнула крылом клок ржавых волос, округлив стеснительное пятно плешины, и со всей страстью долбанула в неё клювом… Нет! Саня как верил, что вечером не занимают соль и деньги, на пороге не стоят – к покойнику, а спички на открытое место кладут к пожару, так и продолжал верить, своим неистовством доводя соседей до смеховых колик, а жену – до белого каления.

Они плохо жили – жгучая и вся сарафанная баянистка из клуба и егозливый Саня, у которого семь пятниц на неделе, и все – выходные. Это Бог отвёл их от большей беды, не послал детей: Саня в шоферах застудился от земли, чиня по зиме машину, и семя его с той поры было пустым, не плодящим. Уж он и сам мотался по курортам, и жену на всякий случай затуркал лечением, но всё без толку.

– Иди, старуха, поскреби по сусекам! Скатаем с тобой колобка, мо-дер-ни-зи-и-ируем: четыре спички – руки-ноги! – и пусть вертится по хозяйству!.. – от стыда за себя, за свою мужскую немощь, пьяненький дразнил Саня жену. И чем бы ни была занята Наина – гремела ли она у плиты или мячкала в тазу Санино бельё, – губы её раскисали, плавились, как смятый помидор, чёрные навыкате глаза, которые Саня за их невыразительность считал недалёкими, с ненавистью простреливали его от потной маковки до пят, а всё большое, мягкое, нерожавшее тело по-девчоночьи заходилось в трепете и обиде.

В застольях Саня горланил за всех, угощал других, а пуще сам угощался. Но внезапно замолкал, обнаружив рядом с женой чужого мужика. И уже горячечно воображал, что кто-то на субботних танцах водит Наину за кинобудку, в вечернюю тень проулка…

Тогда глаза его набухали кровью, руки отправлялись гулять сами по себе, сшибая рюмки на столе.

– Ничего-ничего! Я им устрою кордебалет… – успокаивал Саня и бежал в огород. Запалив костёр, жёг концертные платья Наины и цветные плисовые платки, которыми в женихах сам её и одаривал, сидел на корточках и победно и мучительно плевал в синее угасающее пламя. А сам Саня не допускал подозрений, был обидчив, как ребёнок и, если случалась перебранка, уходил с матрасом в баню, запирал кочергой дверь.

Приходила мать, стояла против окошка и плакала:

– Санька, ты почто такой-то?! Кто так делает – бежит от собственной жены… Дураки только что!

За матерью Родион отваливал хромую, припадавшую на один бок калитку:

– Слышь-ка, Соловушка, чё хочу спросить… Я у тебя «Роман-газету», пятнадцатый номер за этот год, не забывал?

Гнедые облака, полыхая, ржали над огородом, над Родей, над Родиной. И ничему теперь не было связки. Брат ждал ответа, курил да косился на невестку, подававшую с крыльца советы.

– «Солёное озеро»? – едва жена, махнув обеими руками, убиралась с глаз долой, в щёлку предбанника отзывался Саня.

– Но.

– Дочитываю!

– И как мыслишь?

– А врёт. Наверное, врёт. Теперь все врут.

– Это конечно…

Вообще, всё Саня понимал буквально.

По слухам, он с детства был такой. Сказал ему раз дед Лукьян Ефимович, высокий иконный старик девяноста двух лет от роду, до гроба верховодивший в избе Золотарёвых:

– Са-анька, дров наколи!

– Где колоть-то, дед? – уточнил Саня.

– Ну ступай Глызину наколи!

Старик съязвил, а Саня поверил. Дед, узнав, охоботил плёткой: Глызин в тридцать четвёртом возглавлял комитет бедноты, в шайке с другой колхозной голытьбой отцапал у Лукьяна Ефимовича отцовский пятистенок, самого с женой-ребятишками едва не турнул на Соловки.

– Ведь он, ла́базина, послушал и пошёл к Глызину! – немного погодя со смехом качал головой Лукьян Ефимович.

Как-то, ещё учась в школе, Саня посмотрел фильм про мушкетёров – и с той поры своё героическое будущее приближал буквально. Он вырезал ольховую шпагу, а на щит приспособил жестяную крышку от бочки, ездил на совхозной кляче в верхний край и задирал тамошних парней. Парни тоже задирали Саню, лупили по башке чем ни попадя.

Это уже потом, стремясь походить на Жеглова, он расточил под пулю стартовый пистолет, выпнул в бане стеклину и прямо из окошка шмальнул мелкокалиберным патроном в ясную голубую ночь, напухшую за деревней. Кого-то даже царапнул…

Было это в призывную весну, золотыми фиксами улыбался Сане срок.

Вступился военкомат, отослал с глаз долой. А Родион схоронил пистолет на чердаке, в дощатом ящике, обитом крест-накрест полосками из красной рифлёной жести…

В конце концов Наина поблёкла от Саниных «кордебалетов», которые он ставил ей по ночам, и бросила в сердцах:

– Ухожу от тебя, стручок!

Саня понял буквально, на радостях загулял, в капроновой сетке экспроприировал из огорода помидоры и огурцы, частью растеряв по дороге, потом вымыл ноги и лёг спать.

Наина оскорбилась его мужицкой невежественностью и вправду скидала манатки, с августовским дождиком укатила к своим в Биробиджан.

3

Последнее лето до своего бегства из деревни Саня пастушил, волоча в пыли растрепавшийся исстрелянный кнут с резной берёзовой ручкой. Но как только Наина сошла с его фатеры, затребовал в конторе трудовую, и с той поры волокся по свету, как скошенная полынь по ветру, пил да безобразил, телепался по осенним лужам босой.

Он два раза женился, три – развёлся, кочевал по городам и сёлам, а домой дорожку забыл. Ему казалось, что там, в родовой деревне, где лишь мать с братом да песчаная тоска могил, не будет ему простора, а душе вдохновенья. Старуха уськала на него всероссийский розыск, сам Родя не раз наступал на пятки. Но едва Саню настигали и двумя руками делали выволочку, он срывался, как шатун, и уходил восвояси. И всё-то он искал какой-то чудесный выход для своей непонятной боли, которую будто бы нажил в деревне, а теперь глушил на ветру родины, всё-то мечтал забыться, затвориться, провалиться в тартарары и там, в дремучей глуби России, в беспамятном молчании духа, услышать самого себя, голос родных мест в одичавшем себе, и однажды аукнуться на него, явиться к отчему порогу блудным сыном, но не от горькой нужды, а по высшему требованию сердца и совести.

Словно на волшебной палочке он проскакал всю обезглавленную державу. На Березняковском калийном руднике добывал соль в забое с поэтом Решетовым. Отстоял сезон на траулере в Охотском море. На одной из шумных воровских строек в Петербурге месил в мятом полубочье бетон – и разочаровывался. Подписался на нефтяные промыслы, куда-то по железнодорожной ветке Москва – Нерюнгри. После удачного сезона прыгнул в сочинский поезд. Много и сказочно пил в вагоне-ресторане, хвастливо швыряя деньги и безнадёжно задаривая ими официантку, а ночью сам ли сошёл на одной из станций или помогли собутыльники, но проснулся без денег и шанег на знаменитой Бодайбинке. Ну, отсиделся под кустом. Осмотрелся. А вскоре прибился к матёрой, с железными зубами, стае, мыл в заколдованных лесах золотишко. Однажды со всеми рвал когти. Всё лето скучал под Якутском, по-тихому ловил с браконьерами нельму. Затем ещё год или два грузил ящики в порту Осетрово. Спал, где захлебнётся спиртом…

Минувшей весной, стреляный и рваный, смолотый жерновами дорог и уже не верящий ни во что, кроме близкой смерти, в одном вельветовом пиджачке, с узкими, как у волка, рёбрами, напёршими в бока, в которых частыми короткими тычками толклось загнанное сердце, Саня приблудился к северному посёлку на Лене. Прозябал в двухкомнатной квартирке, которую ему дали от сельсовета и где он затянул пустое окно целлофаном. Служил оператором в котельной, ещё дюжевшей на четырёх электрокотлах. Один котёл с осени перевели на уголь, нацелили в небо харкающую трубу, а к топке наскребли мужиков из местной бражки.

Весной ранее мужики пожелтели от палёной водки и частью погибли, как перелётные птицы, частью – оклемались. Бродили по посёлку тени, воротясь от людей потухшими желтушными лицами, а затем повадились на старое. Только твёрдый пай хлеба держал их у печи, иным достатком не укрепиться на земле, для русских людей поставленной на Руси с наклоном. Зимой раскрестьяненные мужики кидали уголь, возвращались со смены мазутные, как черти, и усталостью затыкали глотки. Летом чистили котлы, заменяли в колодцах заглушки. То есть не были задействованы ни в чём, что требовало бы от них полной мобилизации душевных и физических сил. Потому они работали спустя рукава, галдели на ржавых трубах или обретались по заугольям – хреном груши околачивали, прилетали домой на кочерге.

 
Моя любимая жена
Не пьёт ни пива, ни вина,
А пьёт одну наливочку
Четвёртую бутылочку! –
 

каждый вечер возле магазина орал закопчённый обормот по прозвищу Ёлочка, прозванный так за привычку разбрасывать руки, выполняя сложнейшие маневры по пути к дому, как бы темно ни было вокруг и в глазах.

На лохматой голове Ёлочки скосилась и налезла на одно ухо грязная замшевая кепка. В усах доживала последние дни до бани маркая угольная пыль. Прожжённые брючки-спецухи, подвязанные кожаным ремешком, оползли на голенища кирзух. Впереди Ёлочки, плотное и терпкое, маршировало облако табачного дыма и водочного угара, оповещая двух костлявых собак о скором явлении кормильца. Но раньше всех об этом узнавала жена Зоя, нервная почтовская техничка с натужной бледной шеей и невнятным выкричанным ртом. В свои трудные тридцать восемь Зоя одного за другим выметала четырёх, привычно ходила пятым, на пороге и крыльце придерживая живот, и против неверных слухов о её любви к наливке была трезвой даже в праздники.

Заслышав под окнами песни трудовой молодёжи, Зоя бочком спускалась с крыльца со шнуром от сгоревшего кипятильника, в мужниных галошах на босу ногу, и через весь двор кандыбала любимому супругу наперехват.

– Горе горькое по свету шаталося и однажды в наш край забрело… – приговаривала раздувающим ноздри шёпотом. – Ты не уходи, не уходи, милый друг, от разговора!

Но Ёлочка не слушал и уходил. Вернее, уползал по приставленной лестнице – на чердак, где у него размещался оборонно-зенитный комплекс – стакан и батарея пустых бутылок.

– Где оставил глаза?! – устроил Ёлочка допрос, когда Саня заскрёбся в брошенной двушке по соседству.

С уважением посмотрев на Санины очки, перемотанные изолентой, Ёлочка тут же уяснил, руководствуясь какой-то своей светлой мыслью:

– У нас, поди, и работы для тебя нет!

За годы странствий Саня не был только космонавтом. Он истрепал немало «корочек» и, ещё из автобуса увидев над посёлком дымящую трубу, сразу определился с трудоустройством.

– Оператор котельной, – сообщил Саня бдительному товарищу.

– О-о! – проникся Ёлочка и всплеснул руками, потому что стало валко и зыбко и пихало то в зад, то в грудки. – Тебе к нам в подшефные надо! Так бы и рапортовал…

И тут, на новом месте, Саня быстро обырял, сцепился языком с Ёлочкой и его подельниками. Стекло в окошке Саниной веранды по ночам дребезжало от голосов. Окурки алыми трассерами врезались в темноту.

Состоял Саня в бобылях. Алиментов через почту не перечислял. Ни кривой, ни хромой. Только плешь, да на лице – рябь: на сварных работах в Тюмени плюнула окалина…

Холостые бабы присматривались. Имели в виду, что добрая метла выметет из Саниного угла разную шушеру. Сдался бы сам хозяин.

Однако Саня, как печной уголёк, жёгся, не брался в руки, хмуро сдвигал очки на переносицу.

4

На смену в другой конец посёлка Саня ходил полевой дорогой, высчитав с похмельной скуки, что так на сколько-то шагов короче. А может быть, просто потому, что заросшие дурниной и молодой сосной пашни напоминали ему родовые степи: та же стеклянная синь зияла кругом, то же огромное небо глыбилось в вышине, а ветер ворошил косматые зыби облаков, прочерченные дымным следом от реактивного самолёта…

Как-то брат Родя склеил из газеты воздушного змея. После уроков Саня запускал его в осенней ненастной степи. И змей, расправив бумажные крылья, сумасшедше метался и клокотал, просясь под облака, тонкая рыбацкая жилка, которой он был полонён, тянулась из Саниного кулачка. Однажды Саня забрался на высокую гору Даглан, синевшую в азиатской мгле. На горе сильничал ветер, гнул кустарник, надувал брючные гачи, а затем и вовсе вырвал жилку из рук. Змей вспорхнул и полетел по небу, по которому бежали тучи. Саня тоже побежал под гору, в степь. Но тучи оказались быстрее и куда-то унесли змея, а Саня заплакал и пришёл на пустырь за деревенским оврагом, чтобы кидать в костёр сухую траву и глядеть, как она покорно умирает. Не с того ли давнего дня Санина душа парусит на ветру, а он всё бежит и бежит за ней, как за отвязавшимся змеем?..

И много, много чего поднимала память у жизни на краю, на донышке Господнего колодца, где Саня сыскал бродячим ногам путы, а сердцу – медленное увядание. Когда в горле горчило от дум, он оборачивался спиной к ветру, чтобы воспалить в горсти огонёк, судорожно курил, образовывая дыханием впадинки на щеках, и ветер бросал на семь шагов окрест сгоревшие спички.

Дни в эту весну стояли ясные, тёплые. Вербы, словно целлофановые, светились вдоль речного обрыва, а внизу его по сломанной старой осоке и проржавелым ольховым листьям с шорохом проползла мутно-зелёная вода. Снег на огородах почти сошёл, решётчатая тень от прясел, ещё недавно длинно лежавшая на плотном и белом, нынче коротко рябила на земле, и узкий гребень влажного песка, разорванного по осени бороной, резко желтел на фоне блестящих чёрных комьев.

Старуха Никитина в телогрейке и платке походила на ожившую мумию, одинокую и страшную в своём беспомощном одиночестве, с задравшейся на ногах юбкой земляного цвета. Она сгребала вилами подсохший картофельный лыч, грузила в дырявую цинковую ванну, поставленную на четыре лысых велосипедных колеса, соединённых втулками, и, взявшись, с грохотом и оханьем везла на межу, а затем отдыхивалась на перевёрнутой тележке, и задранные колёса с медленным застыванием спиц какое-то время вращались у неё перед глазами. Лыч со своего огорода, наполовину урезанного со смертью старика, она собирала уже какое утро. Скреблась, как курица, но не сильно-то и спешила, пугаясь идти в пустую избу.

Саня, раз и второй встретив старуху, на третий кивнул ей, как знакомой.

– Здорово-здорово! – посмотрев без интереса, устало ответила старуха, и её голубые глаза заслезились от ветра. А на отпотевших берёзах уже нарывали почки, на пастбище наплакалось много сталистых озёр, и в том, что человек закончился и готовился уйти, была своя особая правда и грусть…

Высокий остроголовый пастух Витька, сев на порушенную изгородь, пальцами брал из пенопластовой коробки китайскую лапшу, а стадо разбрелось до ельника и, прядая ушами, выедало жухлую прошлогоднюю траву, в которой по утрам искрилась крупная рыхлая изморозь. Витька тоже прибился к посёлку со стороны, батрачил на мужиковатую городскую фермершу, которую называли «Хозяйка» и не любили, но пожар, поднявший крышу телятника, тушили всем народом. Это всегда занимало Саню, то есть то обстоятельство, что двадцати-с-чем-то-там-летний Витька обсевком мыкался на земле, а не было ему печали. Жил он в кособокой, окошками в землю, избе с сорокалетней разведёнкой, обваренной от шеи до грудей извёсткой: Валька ссаживала с печи кипящее, как адова сера, полубочье… Она вилась вокруг него собачонкой и смотрела матерью, но Витька не замечал. Пьяный, гонял её и её детей, о которых он забывал, сколько их числом и какие будут его, а в женский праздник плёлся из магазина с дешёвым коробочным вином и букетиком хризантем, небрежно, как веник, сунув его под мышку. На мартовском морозе цветы осыпались, устилая за Витькой его трудный путь к дому, пролегавший через гулёвые избы, и авоська к вечеру легчала, а Витька, наоборот, тяжелел, приволакивался ершистым и принципиальным. Но запуганная, всегда похмельная Валька и венику была рада, ставила его в склянке с подсахаренной водой на окно, глядевшее в улицу. Каждый день она ждала ребятишек из школы, и после обеда они все вместе приходили в луг; боязливо косясь на Витьку, помогали ему управляться за стадом…

Иногда Витька поднимал от чашки лицо и коротким узким ртом, в который со смачным чмоканьем утекала кудрявая лапша, окликал глупую корову, норовившую заблудиться в лесу:

– Ну и куда прёшь, проститутка?! – А заметив Саню, некоторое время таращил на него совиные жёлтые глаза.

Молчали на ветру, трепавшем белые волнистые облака и Витькины тощие волосы, хмельные от лихой свободы, ибо Витька уже с ранней весны скинул свою выдающуюся безразмерную «пидорку», чтобы скрыть ею от стороннего глаза початую бутылку. Ветер толкался в ковыле и возвращал в лицо искры двух папирос, а надсадное вороньё, доклевав дохлую рыжую собаку, которую Витька вывалил из капронового мешка под угор, чернильными свежеразлитыми кляксами блестело на телефонных проводах да вдалеке надвигалось могильными крестами на голубую фольгу неба. А наступала корова на лёд озерца – хрустело, гремело на весь луг, от одного бережка к другому ухал вздутый приморозом капрон. С ветром обвевало чем-то родным, живым, вечным, – наверное, потому, что сквозило со стороны посёлка, где топились летние кухни. И так, вообще, всё было давнишне и знакомо, что, казалось, пропасть, сгинуть, оставить земную жизнь в эту пору – легко и отдохновенно, как глаза закрыть. Вот только не умиралось, всё жилось, всё терпелось, и не было края ни ветру, ни тоске.

– Тёте Гале-то отписал? – долгим глубоким голосом спрашивал Саня, который за последний год обмяк душой и затаился.

Он глядел мимо Витьки, мимо лупоглазых, прудивших себе под ноги коров с сухим треснувшим навозом на сопревших ляжках, мимо редеющей гряды изб, вставших на длинном угоре, что обрывался за посёлком красной глиняной рытвиной, мимо ельника, который, говорят, живёт триста лет и где однообразно куковала кукушка, вообще куда-то мимо этой полынной подлунной земли. Но глаза его ни в чём не находили опоры. И Саня закрывал их, но не умирал, слушал кукушку и Витькин жадный сап.

– Чё молчишь?!

У Витьки в Краснокаменске маялась, тоже куковала без мужей и детей родная тётка, которая поставила его, сироту, на ноги, одела-обула, успевая и санитаркой, и почтальоном, а по выходным и продавцом на мясном рынке… Витька без любви звал её маманей. Но, пустившись по свету, он выпнул «маманю» из сердца, а с ней и всю прошлую жизнь, как-то сразу решив, что жить лучше одному, без лишних душевных привязанностей. Из всего, что осталось у Витьки за спиной, он признавал, кажется, только этот выцветший армейский сидор с котелком и бренчавшей ложкой.

– А ты чё меня лечишь?! – на повторный вопрос Сани огрызался Витька и, набрав в живот пузырь воздуха, громко отрыгивал. – На фига козе баян?

– Тётка всё-таки! В училище тебя устраивала на сварщика. Взял бы да съездил…

– А где я тити-мити возьму?

– Потребуй у Хозяйки. Платит она вам?

– Она заплатит! Сама колбаску-сыр жрёт, бутерброд с обоих сторон маслом мажет, а нам – во-о! «Боярышника» наберёт за двадцать рублей в «Светофоре» – и гуляй, родной…

– Ну, тогда займи у кого-нибудь!

– Ха! Вы все умные такие, а чирик дасти на курево – легче уда́витесь!.. – Витька, у которого на всё был припасён ответ, доглатывал холодную лапшу в золотистых пятнах застывшего жира, шмыгал носом, а потом вдруг разражался свистящим свирепым чихом, и лапша, попадая в глотку, свешивалась из нашарканных красных ноздрей…

В сумерках Саня обходил заваленный арматурой и шлаком двор котельной, проверял, заперты ли двери и ворота, да поплёвывал на звёзды, горевшие над крышей. Затем заваривал чёрный, как нефть, чифир, цедил до одури, до опоения, заедая налипшей к фантику карамелью, а едва начинало юзить, притворял дверь в дежурку и располагался ко сну, выкладывая на стол спички, очки, часы «Победа» без ремешка. Спал на старой амбулаторной кушетке с висевшим кусками дерматином, махнув на показания счётчиков, тихо гудевших в черноте. Снилась ему родная бурятская деревня, откуда он пошёл по свету в поисках рая. Рай Саня не обрёл, от гнезда отшился: старуха-мать, жаля прутом, прогоняла корову в поскотину, брат Родя, скорее всего, нарисовал на Санином существовании крест, а кресты других Золотарёвых давно полегли и сгнили. Что теперь ждёт его на родине? Пожалуй, что ничего, только бескрылые журавли, засмотревшись в колодцы, без ветра качаются с шарнирным скрипом, как будто зовут Саню по имени…

И Саня, пробуждаясь среди ночи от звона лопат, которыми мужики швыряли в гудящую топку уголь, а летом от шарканья сапог за дверью, первые мгновения не мог сообразить, кто он и что делает на этой земле.

– Надо форточки распечатать, душно стало… – Сморгнув слёзы, Саня со сна обшаривал себя, чтобы удостовериться, здесь он ещё или уж его нет.

Спасибо, Борька-юморист с Гондурасом, ишачившие на погрузке угля, спромышляли в библиотеке мешок списанных книжек и применяли их по своей разумности. Саня, как в юности, читал по ночам, с треском задирая пахнувшие мышами и пылью страницы, а отвлекаясь на то, чтобы проверить термометры и отзвониться в город с отчётом, вставлял в нужном месте пилочку по металлу – вместо закладки. За чтением он мало-мало забывался. И Санина боль забывалась, и уже не болела, а лишь тихо всхлипывала под рёбрами, как под лестницей вахтёрша, потерявшая сослепу ключи. За зиму Саня одолел полмешка бумаги и тлена, а взятые без его ведома книги нервно перекапывал, отшвыривая ненужные: «Ох уж мне эти пастырнаки-мандыльштампы!..»

…Мужики с утра расхищали его библиотечку, бережно складированную Саней на подоконнике.

– Других раскурок не нашли?! – рявкал Саня и дрожащими пальцами крался в карман за папиросами – крепкими, студёными, прожигающими до кишок.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации