Автор книги: Андрей Балдин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
* * *
Второй революционный ноябрьский рассказ – об архитекторе Александре Душкине, строившем московское метро. То есть – работавшем в темноте, уже не ноябрьской, но подземной. В его истории есть интересные повороты. Преодоление вакуума: таков ее главный мотив.
БОЛЬШОЙ ЗВЕЗДЫ СИЯНИЕ ЛУЧЕЙ[6]6
Сегодня. 1996. Ноябрь.
[Закрыть]
Чертеж
Московский архитектор Алексей Николаевич Душкин имел стального оттенка бас, стрижку бокс и стопудовые кулачищи, а также брови, имеющие форму ионических капителей; ездил он исключительно на грузовике марки «студебеккер», в кузове, накрепко прикрученный к днищу, ибо мог, покачнувшись, опрокинуть грузовик: росту в нем было семь метров десять сантиметров. Если по приезде с утра на стройку обнаруживалась мельчайшая нестыковка в рисунке мраморных плит, гигант брал в руки лом и разбивал стенку вдребезги. В соответствии с фамилией, он был в общем и целом добр, но время от времени одевался облаком стеклянных гвоздей остриями наружу и в общении делался совершенно невозможен. Построил станции метро «Маяковская», «Кропоткинская» («Дворец Советов» – согласно легенде, будучи уже арестован, он был привезен на открытие этой станции в наручниках и здесь же показательным образом освобожден), «Площадь Революции» и многое что еще, но и этого достаточно.
Он был натуральной звездой.
Подземной. Там, где прежде полетов космонавтов открылся другой космос, – революционное, «ноябрьское», темнейшее пространство метро.
Внимательный посетитель, пройдясь по «Маяковской», способен угадать гиганта, бушевавшего под землей: размахивая ручищами, стальной монстр, точно циркулем, вычерчивал арки, а головой прободал потолок (затем в круглых яминах еще один четверорукий великан, Дейнека, рисовал несуществующее небо).
Если 7 ноября есть чей-то праздник – то в первую очередь их, красных троллей, лично противостоявших тьме и подземелью.
Кстати, принадлежность металлических обводов на станции «Маяковская» не архитектурной статике, но именно скорости и размаху подтвердили московские мальчишки: их любимым развлечением было запускать пятак от одного основания арки к другому, через потолок. Специально для этого Душкин устроил в каждой арке удобную для запускания пятака дорожку. Пятак мчался, как мотоциклет по вертикальной стене.
Историю о Чертеже Звезды рассказал мне Валентин Скачков, еще один замечательный архитектор; мне повезло работать в его команде сразу после института. Он еще мальчишкой работал в конце пятидесятых годов в мастерской Душкина. Великан тогда трудился над проектом одной из московских высоток, а именно здания МПС, что на Садовом кольце, над станцией метро «Красные Ворота». (Одновременно он проектировал магазин «Детский мир», причем в каком-то небольшом чине, ибо незадолго до того влепил своим словом-ломом Никите Хрущеву что-то насчет его, Хрущева, способностей в архитектуре.) И вот юный Скачков, копаясь где-то на чердаке в монументальном душкинском черчении, как-то раз обнаружил в папке величиной с пододеяльник некий волшебный лист.
На нем было изображено абстрактное пятиконечие, усеянное блестками и расчирканное золотыми штрихами. Это был чертеж звезды на шпиле высотки.
Фокус, или пересечение всех Путей Сообщения Страны, что, по сути, есть предмет в высшей степени отвлеченный. На листе была изображена эфемерида.
Подпись гласила – «Большой Звезды Сияние Лучей. Чертеж».
Это было свидетельство стиля.
Космос есть космос: чертеж обнаружил присутствие вакуума – только человек, ощущающий давление вакуума, способен так называть чертежи. Душкина, как человека-звезду, обнимал проникнутый стеклянными гвоздями (сталинской эпохи) эфир. Он охватывал и цепенил художника и рисуемое им золотое чудище на шпиле. Вакуум, концентрат пустоты, сверхохлажденный эфир, который один только оттеняет пятипалые и двуногие звезды. За гипсовой коркой люди-звезды ноября были, наверное, одиноки (как всякие революционеры, жесткие проектировщики истории). Это было неизбежное следствие столкновения внешней и внутренней сверхзадачи.
Внутренняя, личная задача, несомненно, была – была мечта о свободе – иначе черчение лучей было бредом, излишеством.
Станция «Кропоткинская» («Дворец Советов», 1938) представляется лучшим пространством для дыхания замкнутого под землей гиперборея – во всей Москве нет второй такой просторной станции. Иррациональные пятиугольники, покрывающие потолок, в равной степени принадлежат плоскости, восходящей вверх, и отрываются, отслаиваются от нее. Это двоение одновременно драматично и спокойно.
Наша история двоится: революция задает ритм пустот и плотностей времени; как двигаться сквозь этот пунктир человеку (оформителю вакуума?).
Фотографии революции свидетельствуют: в феврале выпавшие из гнезд и окон, жадные до впечатлений и свободы люди плохо справлялись с винтовками. Лица их были мягки, они морщились от прикосновения к металлу. Поражение февраля можно прочитать как неудачу в освоении непривычной пустоты, неудачу контакта – живого с неживым. В ноябре победил монолитный (большевицкий) металл. Пустота, или новая, не успевшая обрести каркас, свобода – исчезла. Инструментом объединения разнолицей и рваной толпы сделались в октябре штыки. Удивительно на революционных фото это зрелище штыков: они штриховали толпу, словно художник сидел под небесами и чиркал карандашом.
Новое многотело, зашитое штыками, запело и зашагало, и в конце концов обрело единство: к окончанию революционной метаморфозы один сморщенный у винтовки человек исчез, растворился в монолите масс.
Пустота и разрывы свободы исчезли, казалось бы, навсегда.
Те, что штопали штыками, были весьма последовательны, и тому примером любопытный факт: в первое революционное десятилетие был запрещен футбол и вообще всякое соревнование, где могли состязаться разделенные бело-зеленым эфиром индивидуумы, – нет, разрешены были только пирамиды, сжимающие паюсную глазастую икру до необходимой плотности. Затем свое веское слово сказал кинематограф, соединивший человека и маузер в одно геометрическое целое. Тридцатые добавили экзотики. По Красной площади поползли танки, состоящие из цветов (эти-то чем провинились?) и шагающих бритоголовых шестеренок.
Чем-то это напоминает античный анекдот Эмпедокла, трактующий историю, как перемещение мира между сферами Эроса и Хаоса. Интереснее всего там выходили картины промежуточные, когда развалившийся по частям белый свет собирался заново – абсолютно невпопад – своими путешествующими поодиночке отдельностями: глаза встречались с кораблями и деревьями, дома прорастали руками и ногами, и весь мир без пробелов и пустот заполнялся монстрами.
И вот у Эль-Лисицкого мальчик с девочкой сошлись четырьмя глазами в три, а на Мясницкой улице под потолками из наклонного стекла компания строгих юношей смонтировала на фото будущее чудище из обломков своих облитых солнцем бицепсов. Как легко штампуемые человеко-затворы прилегали к пулемету, как празднично и невесомо со звездой вместо лица разрезал бумажный воздух революционный клоун-проун!
В этом объединительном проекте, безусловно, присутствовал пафос – многоглазый вольвокс представлялся утопически, великолепно сложным; внешняя сверхзадача завораживала. Необходимо было совместить слабого телом и духом человека с индустриальным геометрическим фоном. Осуществить это было тем легче, что человек и даже вещь уже изошли в революцию тонкой живой материей (скажем, в лучизме, который вскрыл живопись, точно консервную банку).
Идеальный человек ноября был пластичен, подвержен лепке, закатыванию в общественный монолит.
Другой человек (семь метров десять сантиметров) его, монолит, и взорвал. Размолотил, как ломом. Личным действием, художеством двуногой звезды.
Может быть, не только той, на шпиле, но своей собственной звезды лучи чертил великан Душкин, осваивая нечеловеческую, бездыханную «высоту» (глубину метро)? Темноту метропроекта населили сияющие частицы, блики прежних и будущих людей-звезд.
И теперь я смотрю и вижу – старатели подземной геометрии (в наручниках на станции метро) были парадоксально свободны. В этом как раз и было главное проявление их стиля. Противостояние четверорукой личности и ее обнявшего вакуума неизбежно подвигало к взрывоопасному явлению стиля. Не внешнее эмпидоклово слияние железа и тела определило физиономию московского подземелья-поднебесья, но напротив – внутреннее ему сопротивление.
Весьма ярко эту схватку явила одна из первых душкинских станций метро – «Площадь Революции». Сидящим по углам арок бойцам не хватает разве что цепей. Обретя плоть, они немедленно оказались противоестественно вывернуты и зажаты: шахтер, птичница, пограничник с между колен поместившимся псом, сияющий нос которого вынюхивает нечто одному ему известное в позорном воздухе подземки.
Они сражаются, они рвутся к свободе, они странны, в них есть стиль.
Но в первую очередь объектом революционного черчения был (и остается) сам автор, исходящий колючим стеклом дискобол и скалобрей. Он был и есть звезда. Он первая подземная скульптура: размахивая ломом, в породе вакуума пробивает собственный метрополитен. Производит стиль (только так и производится стиль).
Без него сфера Эроса ни за что не сойдет на эту вроде бы идеально округлую московскую землю.
* * *
В этом и вопрос: как совпали два «идеальных» рисунка – революции и Москвы? Большевицкий переворот календаря оставил Москве абстракцию чертежа, условно устойчивую. Тут нельзя говорить о совпадении; чертеж нового порядка наводился на город насильственно. Другое дело метро: если оно дитя революционного монстра и Москвы (похоже, так оно и есть), то следует признать – сей подземный титан в ней уместен.
Он под ней; он там, где отворяется под Москвой древнее ничто. Сей огнеокий титан есть победитель московского ничто, он почти человек, и потому заслуженно занимает свое место в темнейшей потустоличной прорве. Там развернут новый «храм». Метафизическая вертикаль ноября, сходя с небес на землю, проникает и самую землю – внизу сидит титан метро, напоминая матушке Москве о возможности сакрального переворота (во времени). Пространство, отворяемое под Москвой, легко плодит мифы.
Ноябрь – время героев. По крайней мере, таких: подземных, с фарами вместо глаз и голосами электричек.
ЕЩЕ ГЕРОИ
8 ноября – Дмитрий Солунский
Покровитель воинов, весьма почитаемый на Руси.
10 ноября – Дмитрий Ростовский
Все больше меня интересует этот Дмитрий. Если кто и был занят архитектурой календаря, сопоставлением его точек, линий, плоскостей и сфер, то в первую очередь он, ростовский епископ. Современник Петра Великого, вставший на очередном переломе русских времен. По происхождению киевлянин (горожанин; ему ведомо регулярное пространство и «праздные» с ним упражнения – занятие, не слишком привычное Москве). Подвизался в Кирилловом монастыре в Киеве, много учительствовал на Украине, в Литве и Белоруссии. С 1684 года по заданию настоятеля Киево-Печерской лавры архимандрита Варлаама он начинает свой циклический и циклопический труд, который продолжается всю жизнь, – по полному описанию православного календаря.
В 1702 году по представлению Петра I он был назначен в епископы Ростовские. С кафедры Дмитрий ободрял народ, двоящийся душой между старым и новым, мятущийся, лезущий в пропасть. Все это время он продолжает исследовать, осмыслять, искать несущий рисунок в необъятно отверстом календаре. Это было великое черчение.
Дмитрию были видения, когда некоторые святые из Четьих миней являлись ему, и передиктовывали (!) тексты о себе.
Боец с безвременьем, строитель душевных сфер. После кончины никакого имущества, кроме книг и рукописей, у него не нашли.
Ему молятся о сострадании к нищим и беззащитным. Он еще при жизни раздавал избытки (?) своего состояния нищим, больным и убогим.
10 ноября празднуется перенос его мощей; это важный акцент. Такие праздники устраиваются осмысленно и по месту. Они всегда серьезно подготовлены. Помещение «времяустроителя» Дмитрия в отверстие ноября, которое более всего нуждается в этом устроении, безусловно, уместно.
ПТИЦЫ
12 ноября – мучеников Зиновия и Зиновии, брата и сестры
Зина-синица. Осенние переназывания греческих имен продолжаются. Обряды те же: готовимся к зиме. Покроши, побросай звезды хлеба во внешние пустоты. Их сохранят синицы. Девятисловые, вещие, ласковые птицы.
Не все геройствовать и «звездить»; иногда нужно жить по-человечески.
13 и 14 ноября – два курьих дня
Кур и Курка (?). Петух и курица. Кур загоняют на зиму в сарай. Еще теснее жизнь, еще пуще внешняя жуть. Внимание перу (не только в этот день). Ни пуха, ни пера и прочая. Не плачь в подушку: перо слезы пьет, потом эта подушка будет разносчица печали.
14 ноября – Косьма и Дамиан, «Кузьминки» Продолжаются курьи именины.
Новорожденному варится курица, ему полагается съесть сердце.
Другая рифма: Кузьма представляется кузнецом. Пыхает огнем, столь в ноябре необходимым. Кузьма и Демьян – кузнецы и мастера. Ковали речки в лед. Весной к ним обращались хозяйки, чтобы у кур были как следует «скованы» яйца. Яйцо, символ чистоты и герметичности, ковалось на небесах в кузнице Косьмы и Дамиана.
Тщательность работы и мастерство выделяли их в ряду святых. Кузьма и Демьян, идите жить к нам.
Однако связка «Кузьма – кузнец» может перевернуться вверх дном. Дноябрь и тут двоится. По другой версии Кузьма есть образ сиротский и несчастный. Именно на ноябрь приходятся самые жалостные пословицы про Кузьму. В поговорках самое его имя означает человека бедного, горького. Кузьма – бесталанная голова, горькому Кузеньке – горькая долюшка, Кузенька-сиротинушка.
Кузьма хитер: кузьмить – подсекать, поддевать хитростью, обманывать.
Он опасен, еще опаснее Кузькина мать. Вдвоем они всегда готовы сделать зло, напакостить, погубить.
Вот тебе и птицы. Что тут есть еще?
17 ноября – Ерема, сиди дома
Беспутство и роение дороги. Околицы призрачны. Нельзя выносить огня из избы: проглотит нечистый. Он близок.
В этот день родятся мастера керамики, чистой посуды. Гончары. Все об огне и об огнях.
19 ноября – Павел-ледостав
Лед на реке грудами – будет хлеба пудами.
На Павла снег – вся зима снежная. Нынешний Павел суров, внешне замкнут, однако душа его не защищена.
* * *
19 ноября 1796 года скончалась Екатерина Великая. Вторая, по латыни Секунда (Secunda). Царствовала 34 года (сколько это секунд?). Приехала в Россию из небольшого немецкого княжества с длинным названием, из которого помню только заключительный слог Цербст. Как будто за спиной захлопнулась железная дверь, и сухо защелкали цепи.
Или осыпались сосульки.
Родила сына Павла (не сегодняшнего, не ледостава).
* * *
Такова первая половина ноября, месяца, в котором Москва спорит с темнотой, стремится победить ее «чертежом», геройствует, тоскует.
Самое трудное, «пустое» время года. Самое опасное, близкое дну Москвы. Праздник петербургской революции словно специально помещен в этот отрезок календаря.
Трудно говорить об ученичестве: это время сомнения Москвы. Один год почти закончен; завершен круг метаморфоз (пульс) света. Другой еще не начался; все трудности ноябрьского пересменка имеют силу – календарное строение Москвы качается.
ДВА СОБЫТИЯ
Два события второй половины ноября в метафизическом контексте следует признать центральными.
Первое не то чтобы мало известно, оно очень известно, но помещается как будто в другом пространстве. Это кончина Льва Толстого 20 (по старому стилю – 7) ноября на станции Астапово. Если принять тезис о принципиальном сочувствии Толстого и Москвы (я убежден, что это сочувствие было феноменальным, оно в самом деле подвигает к мысли о чуде), то его уход и смерть следует рассматривать как решительное потрясение Москвы.
Человек Москва скончался – в ноябре, в момент, когда столица ощутимо повисает над морем тьмы, когда «дно» ее отверсто, – трудно найти момент, более соответствующий толстовскому уходу. В календаре Москвы писатель нашел крайнюю «южную» точку, с которой только и остается, что сорваться вниз. Этим он окончательно подтвердил свое сложное подобие с городом.
Во времени конец Толстого и конец Москвы (переживаемый ею ежегодно) совпали.
Что такое была смерть Толстого в пространстве? Каков был ее «чертеж», маршрут на карте? Вопрос может показаться довольно мрачным (ноябрьским), но, тем не менее, важным – настолько важным, что однажды, призвав на помощь коллег из «Путевого Журнала», я отправился по последнему маршруту Толстого*. Затея была во многих отношениях рискованной, однако исследовательский контекст, подразумевающий известную дистанцию от объекта наблюдений, нам помог. Мы не играли ни в смерть, ни в бегство, только следили за беглецом, стремительно умирающим.
Выйдя ночью, час в час и строго по календарю из Ясной, мы проследовали семь дней за бегущим Толстым, проходя одну за другой все ключевые точки его маршрута. Результаты экспедиции были существенны, часть их (в формате эссе) опубликована. Здесь важно отметить то, что рисунок его бегства, внешне хаотический, нанесенный на карту и соотнесенный с Москвой, оказался, как и ожидалось, не случаен – напротив, весьма закономерен. Толстой «сорвался» на юг, вниз по карте; далее в течение недели, пока длилась его последняя схватка (с ноябрем, с ничто), он качался, как маятник, – на запад и на восток, но притом невидимо, неизбежно склонялся все ниже к югу, пока его не вынесло на плоскую, как стол, площадку Астапова.
Никакой другой ассоциации не вызывает это место, кроме как «дно» (еще и Дон, текущий рядом: кончина Толстого была в буквальном смысле придонна). Здесь, на дне Задонья еще неделю длилась его агония, пока за плоскость окрестной равнодушной земли беглец не провалился окончательно.
Все это «начерталось» слишком по-московски, ошибиться было невозможно: во времени и в пространстве нам был показан конец человека Москвы. Конец некоей метафизической постановки, явленной в обстоятельствах смерти конкретного человека.
Чтобы сомнений в том не оставалось, судьба нам показала один малый вид. Посреди Астапова – зачем Астапова? теперь это место называется Лев Толстой – посреди Льва Толстого, как во всяком российском городе, есть мемориал памяти павшим. Он обозначен танком; за танком встает (невысокая) кремлевская стена, на которой помещена уменьшенная во много раз Спасская башня. Елки заменены туями.
В центре, в сердце Льва Толстого, расположена могила Москвы (игрушечная). Разве можно после этого не разглядеть их родства? Более чем родства: единораздельного, душевно и духовно синхронного – с одним концом – существования.
* * *
Можно оставить метафоры и попытаться взглянуть на ситуацию по возможности беспристрастно. Москва как ментальное помещение, оформленное по законам христианского пространство– и времяуложения, перманентно противостоит своей же – мощной, действенной – финской основе. Отсюда этот образ христианской сферы на плоском (языческом) основании. Отсюда же образ упомянутого «нижнего» района Москвы, от Серпуховского Вала до Даниловского монастыря – образ Москводна. Здесь христианство впервые столкнулось с язычеством, и обозначилась, опосредованно и явно, грань, их разделяющая. Христианская Москва встает «поверх» этой грани; то, что город на карте, где север есть верх, выглядит, как колобок на (Даниловской) сковороде, не более чем подсказка. Это состояние неустойчивого равновесия, оно скрыто конфликтно и обеспечивает многочисленные интуиции, прозрения и страхи (упомянутый страх юга) и вслед за ними соответствующие образы и метафоры.
Так же следует рассмотреть и Астапово: оно расположено на некоем историко-географическом пределе. Здесь проходит один из отрезков древней границы между Русью (Москвой) и Мордвой (Рязанью) – языческой территорией, сохраняющей по сей день свое древнее духовное излучение. Под ним угадывается финское (или атеистическое, безбожное) ничто, которого так страшится христианская Москва. Тем более что Астапово буквально, «серпуховским» образом плоско. Здесь повторяются Даниловская мизансцена и те же московские переживания, интуиции и страхи являются в нем, на Донском (придонном) пределе. И когда Толстой, которого предчувствия и страхи столь ярко повторяют московские, находясь на собственном пределе душевных и физических сил в ноябре является в Астапово, случается неизбежное: срыв, агония и гибель человека Москвы.
РОМАН КАЛЕНДАРЬ
Конец Москвы
Интуиции писателя Толстого о ноябре заведомо мрачны. В своем романе-календаре он старается обойти ноябрь; во всяком случае, положительных сцен об этом сезоне я сразу вспомнить не могу. На поверхности две: поражение при Аустерлице и синхронные с ним именины Элен в Петербурге, где Пьер делает ей роковое (ложное) предложение. Там, где это нелепое Je vous aime и снимите эти… (очки).
Сцена сватовства исполнена дурных предчувствий; главный герой, ослепший без очков, повисает точно над ямой, – нет! срывается в яму. (Прямо по московской пословице: женился – как под лед обломился.)
Петербургский, гибельный сюжет: все, что связано с Петербургом, имеет у Толстого знак минус. Это еще одно доказательство его родства с Москвой.
Первая женитьба Пьера и – Аустерлиц. Важнейшее событие романа, катастрофа русской армии, которая произошла 2 декабря (21 ноября по старому стилю) 1805 года. Это событие можно смело записывать в ноябрь: оно на дне романа, проваливается за его дно.
В одной из первых версий события романа заканчивались в Аустерлице гибелью князя Андрея. По крайней мерю, это был промежуточный финиш книги. Толстой уже печатал первые сцены романа под общим названием «Семейная хроника 1805 года»: тот год сюжетно весь шел вниз и проваливался в ноябрю под лед Аустерлица.
Интуиции Толстого-композитора, планировщика, бумажного строителя всегда были безошибочны: здесь (в романе-календаре, в ноябре 1805 года) он ощущал и понимал самый московский низ и то, что под ним – провал и бездну. Кто сомневается, пусть вспомнит сцену на льду в конце сражения, когда бегущее русское войско (вслед за инфернальным Долоховым, отметим это) выплескивает на плоскость едва замерзшего пруда. Тотчас грань между жизнью и смертью проломлена: русское войско проваливается. Вниз, туда, где не вода.
Фигура Долохова очень любопытна. «Геометрически», метафизически он представляет собой некий опасный знак, баланса, качания между жизнью и смертью. При том, что он прямолинеен и груб, он постоянно качается. Долохов появляется в романе, качаясь на карнизе с бутылкой рома; с карниза он валится не в смерть, но в солдаты (смерть его не берет, он сам наполовину смерть). Затем через линию фронта он переругивается с французами. Долохов все время лезет на грань и на грани принимается опасно балансировать. Вот и на льду Аустерлица он как будто ищет равновесия. И опять: войско погибает, он остается жив. Все вокруг него качается и двоится. Тогда, в первой сцене на карнизе за ним двоится небо на закат и рассвет: между ними нет промежутка ночи (дело происходит в июне, в Петербурге, мы еще вернемся к тому двоению). Рядом с ним, играя в карты, на весах судьбы качается Николай Ростов – и проигрывает, валится вниз. С Долоховым на дуэли играет в смерть главный герой романа, Пьер Безухов. На фигуре Долохова Толстой проверяет свое чувство равновесия. Ноябрьского, опаснейшего из всех.
* * *
5 декабря 1931 года в Москве был взорван храм Христа Спасителя. И эта трагедия Москвы по сути своей ноябрьская (22-го по старому стилю). Она скрыто связана с Толстым: это был (см. выше) его собор, поставленный на его, волхонской земле, в его пространстве и времени.
В сопоставлении этих сюжетов нет ничего надуманного; их связывает один неравнодушный фон ноября. Вывод: уход Толстого фиксирует в календаре важнейшую ноябрьскую точку – здесь проходит (нижний, «южный») предел, угадывается конец Москвы.
МИХАЙЛОВ ДЕНЬ И ЗВЕЗДНЫЕ РУМБЫ
Второе вместе с концом человека Москвы ключевое событие конца ноября, большой праздник – 21 ноября, Собор Архистратига Михаила и прочих Небесных Сил бесплотных.
Это название официальное: праздник в честь ангельских сил. Бесплотные существа духовного мира, вестники и исполнители воли Божией: архистратиг Михаил их предводитель.
Михайловский день в Москве представляет вчерашнему (толстовскому) разрыву ткани времени уравновешивающую пару. Он, несомненно, утвержден в календаре в подмогу мятущимся верующим; в ноябре они нуждаются в духовной поддержке. Их испытание состоит уже не столько в борьбе с темнотой, сколько в отсутствии ориентира, и с ним внятного пространства вообще: прошедший год давно закончен, замкнут под Покров, нового ждать еще месяц – время безместно, в нем словно негде жить.
Рождественская звезда, которая явится неведомо еще когда, в данном контексте видится как полная сумма румбов, протокомпас, устройство, помогающее душе сориентироваться, найти во тьме сомнений верх и низ. Пока же, в ноябре, на грани Москводна нет румбов, длится схватка в темноте, в которой нет ни верха, ни низа, ни сторон света (его и нет, света).
Здесь светят только самозвезды, душевные титаны, борются противу безразмерной мглы.
В этот момент и является Михаил со ангелы, подавая пример схватки «вслепую»: ничего, кроме веры и надежды, не поможет в безмерной тьме.
Михайлов день. Михайло мосты мостит, Николе зимнему путь готовит. Надежда на твердый лед, на грядущее установление жизни.
Народная душа в сомнениях, крестьянин вновь обращается к домовому. Все же это веселая нечисть; ноябрь загнал ее вместе с овцами, петухами и курами в общую кучу, в один «собор».
Угасло солнце. Скопище ведьм, а за ними все несчастья вереницей притащились к человечьему жилью. Домовому строить оборону.
ОТ АПОСТОЛА ФИЛИППА ДО ЦАРЕВИЧА ИНДИЙСКОГО
27 ноября – апостол Филипп
Здесь чудится первый просвет; виден выход из ноября.
Филипповки. Начинается Рождественский пост. (Пост есть уже некоторая мобилизация духа.) Иней на Филиппа обещает богатые, понимаешь, овсы. Лошадиный интерес. Запаривали овсяную метелку, омахивали дом. Варили кисель (из овса же), пекли из него хлеб. Лучше печенье.
Вообще кухня с ее самосветящим очагом есть сущее место спасения. В кухне спасаемся, и не мы одни.
В третий четверг ноября французы празднуют день молодого вина бужоле. Красное, с плодово-ягодной разновкусицей. Это их, басурман, вариант праздника первого снега (встречи зимы), сопутствующего ему глинтвейна и воспоминаний о друзьях.
Все народы празднуют борьбу с темнотой, у всех в той или иной форме устраиваются огненные церемонии. У евреев в эти дни отмечается праздник света Ханука. В память о восстании 144 г. до нашей эры, когда осажденные были заперты в крепости, и масла для ламп у них оставалось на один день, но огонь сам горел семь дней.
Калмыки отмечают праздник Зул. Это их Новый год; зажигаются свечи и пускаются по воде. Свечи невысокие, лепятся вручную и потому похожи на пельмени.
* * *
2 декабря (19 ноября) православная церковь вспоминает Иоасафа, царевича индийского и отца его Авенира.
Этот царевич – Будда. Оказывается, русская церковь различает на юге не одни только провалы и прорехи (метафизические), но – поверх них, и далеко за ними – Будду.
Его историю в «Повести временных лет» Нестор-летописец перелагает на северный лад. Согласно его версии, царевич движется в своем развитии от язычества к христианству, через испытание пустыни. (Не иначе, ноябрьской: ноябрь есть истинная, испытующая дух пустыня, или так: пещера московского календаря.)
Есть поправки к классическому буддийскому сюжету. Царевича вызвал к путешествию на север (!) христианский монах (по святцам – Варлаам), а вовсе не сладкоголосая китайская рабыня.
В церкви колокольни Новодевичьего монастыря есть придел царевича индийского. Странные украшения над окнами это подтверждают – плоские и широкие круги вместо обычных острых гребней. Круглые эти бляхи тщатся изобразить Индостан.
Цветная история; при этом вся она вне пространства: юг, отменяя расстояния реальное и историческое, является метафизически – знаком и цветом. Так, в области вымысла московская сфера готова поглотить весь мир. Она переполнена (фантазиями); в пустоте и оголении поздней осени, с закрытыми глазами Москва продолжает сочинять.
Только сочинение ее и спасает; вот-вот она взойдет над Дном.
Ноябрь продолжает и завершает многие сюжеты Казанского спуска. В чем-то положение ноября просто: его рисунок прям, ортогонален, выставлен по основным осям, горизонтали и вертикали.
Ноябрь беспредметен; в его позиции нет никакого наклона: «хроносфера» Москвы достигла дна, дноября. Дно горизонтально. Город, в свою очередь, обнаруживает в себе вертикаль, меридиан (от Самотеки до Серпуховской). В этом смысле устройство Москвы замечательно: оно даже на плане ясно указывает, где у столицы «верх» и «низ».
Можно продолжить слежение за метафизическим ландшафтом Москвы; в первой главе было найдено место Покрову и одноименному собору – на высоком берегу реки, с которого валится вниз Васильевский спуск. Теперь видно: на другом, низком берегу простирается «дно» Замоскворечья, логично завершаемое пределом этого падения, Серпуховской линией Москводна.
Все по горизонтали и вертикали. Чертеж Москвы встает ровно, по осям. На плоском языческом основании строится история христианской Москвы как образования «пространственного»: она укладывается веками-слоями. Так странно и хитро, или нелепо, небрежно укладывается, так беспечно (по-долоховски) относится к вопросу баланса, что может в один ноябрьский (революционный, «архимедов») момент вдруг раз – и перевернуться вверх тормашками. Встать по новой вертикали. Такова максимально контрастная, революционная геометрия ноября.
Отсюда попутные ноябрьские контрасты: скажем, ноябрь кажется темнее декабря – потому уже, что не покрыт снегом.
Народный календарь рассуждает о слякоти и спасительной (горизонтальной) корке льда, который вывезет к зиме, выручит из безвременья.
Ноябрь предъявляет героев, сюжеты гибельные и подвижнические: вертикально вниз (на юг) Толстой, вверх архистратиг Михаил.
Все просто. Рисунок ноября так же оголен, как ветви московских дерев.
Еще является сюжет подземелья, под-Московья, обозначенный черчеными «пещерами» метро. В них совершался опыт обустройства идеального мира, чем-то (хоть и с другим знаком) напоминающий подвиги отшельников христиан: те так же копали свои ходы и норы в совершенной темноте, вычерчивая под землей идеальные фигуры, невидимые круги и кресты. Таковы были их духовные координаты, результат черчения «черным по черному». Занятие максимально свободное, не связанное никаким другим законам, кроме закона веры.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?