Текст книги "Тихий солдат"
Автор книги: Андрей Бинев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
…Кабанов, тяжело дыша, плюхнулся на шоферское место, провернул торчавший в зажигании крохотный ключик и двигатель машины взревел, перекрывая даже звук беспорядочной стрельбы. Две или три пули звонко ударили в порог под задней дверью.
– Ах, мать вашу! Суки! – рыкнул в сердцах водитель и вдавил в пол педаль газа.
Автомобиль завертелся на месте, следуя за вывернутыми до отказа передними колесами.
– Закопаешься, Кабанов! – со злостью крикнул полковник, – Сейчас застрянем!
– Это моя работа, товарищ полковник! – неожиданно спокойно ответил старшина и блеснул в Семикова сердитыми глазами, – Вы свою делайте, а я свою! Николая Федоровича я, как хотите, а вывезу живым!
Однако колеса действительно забуксовали, автомобиль завертело на месте. Из-под колес полетели густые брызги снега, смешанные с подтаявшей землей, завоняло пережженной резиной. И все же машину каким-то образом вынесло на накатанную сельскую дорогу. Еще несколько пуль с жестяным грохотом угодили сзади в бампер, тут же срикошетив куда-то выше. Что-то противно булькнуло.
– Черт! – вскрикнул с испугом в глазах Кабанов, – У него сзади приторочен дополнительный бак с горючим!
– Рванет! – глаза генерала Крайнюкова округлились, он прижал к себе тихо стонущего командующего.
– Никак нет, товарищ генерал! – ответил старшина, набирая скорость, – Уже бы рвануло, если чего! Рикошет это.
Но горючее угрожающе шипело и булькало, выливаясь через несколько мелких пробоин. Кабанов настороженно оглянулся и поддал газу. Он только сейчас решился включить фары. Длинный сноп света выхватил кусок заснеженной дороги.
– В медсанбат! – распорядился полковник, – в Гошу. Там полевой лазарет имеется, я знаю… Прорвемся?
– А как же, – буркнул Кабанов, низко пригибаясь к рулю.
Так вывезли из этой странной засады командующего 1-м Украинском фронтом генерала армии Ватутина.
Его доставили в Гошу, военврач из местного лазарета кое-как наложил еще одну повязку, поверх первой, сделанной впопыхах Кабановым, но остановить кровь до конца так и не сумел. Через двадцать пять минут Ватутин уже был в Ровно, в большом госпитале. Кровотечение остановили и даже провели первую операцию. Однако кровопотеря была колоссальная. Одно лишь то, что он был молод и силен, и, кроме того, очень хотел жить, позволило ему тогда еще оставаться живым.
О ранении Ватутина сразу доложили Сталину, и тот, вызвав к себе главного хирурга армии Бурденко, потребовал перевезти генерала в освобожденный уже Киев и там прооперировать по всем правилам современной медицины.
Через пару дней Ватутина со всеми предосторожностями перевезли в Киев. Он будто бы даже стал выздоравливать. Но рана в бедре оказалась смертельной. Сначала отняли ногу, очень высоко. Ватутин стал бредить, совершенно не сбивалась температура. Даже главный хирург армии, генерал-полковник медицинской службы Бурденко ничего не сумел сделать, и в ночь на 15 апреля 1944 года Ватутин умер от гангрены.
Самые важные документы тот капитан с рядовым Максимовым (фамилия рядового осталась в истории, а вот капитана – нет!) вывезли и сохранили. Спаслись все в том налете, кроме командующего, никто не был ни убит, ни даже ранен. И это несмотря на ураганный огонь, который велся группой диверсантов. Лишь шофера-грузина, почему-то рванувшего с места боя сразу после начала пальбы, арестовали и судили полевым трибуналом за трусость.
В ту ночь там же, на хуторе, бросили покалеченные машины. В особенном «виллисе» командующего оставалась его добротная генеральская шинель. Ее, на всякий случай, он всегда возил с собой. Потом именно эта шинель сыграла свою роковую роль и в нашей истории.
Когда на следующий день после налета старшина Кабанов с немногочисленной группой смершевцев вернулся на хутор, «виллис» все еще стоял, простреленный в двух десятках мест. Но шинели внутри не было. И ни одного трупа напавших – ни в домах, ни в сарае, ни около плетней, ни в поле, ни в яблоневом саду. Только там, где во время боя лежал генерал Ватутин, черной лужей застыла на снегу его кровь.
Очень недалеко от того же места, в расположении 13-й армии, в этот последний день февраля високосного 44-го года находился старший сержант Павел Иванович Тарасов. Он, к тому времени, кавалер солдатского ордена Славы второй степени и ордена Красной Звезды, полученных им по общему списку за тяжелые бои на юге России и на Украине, был заместителем командира отдельного разведвзвода.
Павел не присутствовал в том бою у хутора в трех километрах от села Милятина. Но все, что случилось там, изменило его жизнь так, как будто он был связан со смертельным ранением командующего фронтом какими-то невидимыми прочными нитями.
Вся жизнь Павла Тарасова переплеталась такими нитями, образуя странную ткань жизни, которая и не украшала, и не грела. Разве что, надежно прикрывала нечто очень важное не для него, а для других. Будто та исчезнувшая шинель генерала армии Ватутина.
2. Куприянов
После побега из Москвы, от того, что случилось в штабе командарма весной 43-го года, Павел с настороженностью оглядывался на всякого, кто приближался к нему и пытался понять, где он был первые годы войны и почему не участвовал в регулярных сражениях. Герман Федорович больше никогда ему не встретился, но Маша Кастальская на следующий день после разговора генерала Тарасова с маршалом Буденным, перебросила документы Павла в распоряжение армии, даже лично отвезла их в управление кадров, и Павел был немедленно отправлен на Воронежский фронт, в 13-ю армию, а в 70-ю, как сказал Стирмайсу Герман Федорович.
И вовсе, как оказалось, неслучайно именно туда. Еще в финскую войну, во время той продолжительной командировки Павел Тарасов был в расположении именно этой армии, сформированной как раз в декабре 39-го года под управлением комкора Грендаля. Павел даже вспомнил, что видел его тогда в штабе на заброшенном заводе недалеко от Ленинграда. Теперь тринадцатой армией командовал генерал-лейтенант Николай Пухов.
О Николае Павловиче ходили разные слухи – и то, что мягок он, слишком интеллигентен для командующего, и что из «бывших» якобы. Вроде бы даже офицером был в императорской кавалерии в Первую мировую, как будто, прапорщиком, начальником конной разведки полка. А другие считали, что Пухов только мягко стелет, а спать-то жестко.
Но Павла это не касалось ни в коей мере – он уже оторвался от больших приемных командующих и их адъютантов, от случайных и неслучайных встреч с теми, от кого зависела судьба не только его самого, но и огромной массы людей, а, может быть, и целых народов.
На вопросы новых сослуживцев, как ему казалось, подосланных СМЕРШем, он отвечал уклончиво, мычал что-то невнятное себе под нос. К нему опять приросло прозвище «Тихий». Однако же где-то в секретном отделе армии о его прошлом определенно знали, потому-то почти сразу отправили служить в разведвзвод заместителем командира. И совсем уж было странным то, что и командиром у него оказался младший лейтенант Куприян Аркадьевич Куприянов, тот самый Куприян, который когда-то исчез из их Лыкино. Там ведь еще много разных Куприяновых оставалось, дальних родственников. Этот был невысокий, худенький, с большим ртом, темными глазами и длинным, с маленькой овальной горбинкой, носом. Эдакий вечный подросток, у которого стареть будет только смугловатая кожа, порезаясь глубокими морщинами, а весь его облик, если посмотреть издалека, так и останется хрупким. Впрочем, доживет ли он до старости? В войну это, кроме Господа Бога, никто не скажет. А Он молчит… Однако ведь свел же Он его вновь с Павлом!
В Лыкино они не дружили, потому что Павел был крупным, сильным парнем, вокруг которого собирались такие же, как он (хоть молодежи вообще было не много), а всякая мелочь не могла с ними участвовать в тех же забавах и играх. Детство видит глубже, оно с необъяснимой, природной мудростью заглядывает прямо в душу человека, а юность слепа и тороплива – она видит лишь форму. Если человек доживает до истинной зрелости, к нему возвращается то его первичное восприятие мира, при котором форма вновь теряет свое случайное значение, а самым главным становится то, что с первого взгляда увидеть невозможно.
Павел никак не ожидал встретить Куприянова – ведь война, словно жернова, сквозь которые проворачиваются сотни тысяч зерен и молотятся в муку.
Это странное совпадение, совсем какое-то нежизненное, очень насторожило Павла. Не обрадовало (ведь со своим, вроде бы, встретился, с земляком), а напротив, неприятно удивило. Получалось, что только что, в том же апреле 43-го, в образовавшейся из особых отделов НКВД новой секретной и властной организации, названной очень страшно – СМЕРШем, о нем подробно знали и зачем-то сунули туда же, куда и беглого щуплого крестьянина Куприянова, из тех подозрительных тамбовцев.
Значит, не просто так бежал тогда Куприянов, коли теперь воевал в разведке, да еще был офицером – младшим лейтенантом? И награды имел – какие-то даже ордена, медали. Что за судьба такая?
Но Павел не мог дойти до сути этого и потому решил держать постоянно рот на крепком замке. Куприянов тоже долго присматривался к нему как будто с прищуром. Сначала расспросил о родне, а, узнав, что Павел не видел ее с самого призыва в пограничные войска, неприятно удивился.
– А я-то переписываюсь…, слал даже время от времени посылочки…до войны, – сказал он как будто с укором.
– Я тоже…, – ответил нехотя Павел, – Деньги слал, посылки с продуктами, писал…, однако не вышло ничего. Служба была такая, что посторонние связи не очень приветствовались.
– Кто ж запрещал?
– Да вроде и не запрещали. Я сам так решил. Сестры там…, мать… Им власть помогала. Не голодали. Три сестры остались. Остальных бог прибрал. Болели очень…
Куприянов осуждающе покачал головой и тяжело вздохнул.
– Слыхал, Павел, ты у самого Буденного служил?
– Было, – ответил Павел сумрачно, нехотя.
– Что ж ушел?
– Не уходил. Война…
– Так она уж давно, война-то. Аж с лета сорок первого.
– Люди везде нужны, Куприян. Мы – маленькие. Прикажут в окопы – без лишних разговоров туда. Прикажут – в тыл. Опять пойдем. А ты разве не так?
– Так-то оно так…
Больше они к этому разговору никогда не возвращались. Похоже, Куприянов заподозрил, что бывший сотрудник НКВД был приставлен к нему не случайно. И Павел также думал о Куприянове – хоть тот, вроде бы, чекистом не был, но все же в армейской разведке с сорок второго года служил. А тут ведь очень многое тоже остается без ответов.
Павел в действительности посылки домой слал, хоть и не ездил туда ни разу. И письма писал довольно исправно. Но однажды, еще в штабе командарма, Стирмайс задал ему с каверзной усмешкой вопрос:
– Сержант Тарасов, что-то ты чересчур скромно себя ведешь… Перед родней не хвастаешь, письма вот шлешь, а они толком и не знают, где ты да что ты. Не доверяешь? С чего бы это?
– Так не спрашивают меня… Вот и молчу. К тому же, и не положено.
Стирмайс тогда тоже недоверчиво покачал головой. Но он, не скрываясь, не любил Тарасова и в любой момент готов был от него избавиться. Сейчас же младший лейтенант Куприянов любопытствовал как будто по другим причинам, но глядел также недоверчиво. Здесь был фронт, а служили они в разведке и, заменяя друг друга, ходили в опасные рейды: то за «языком», то для встречи с каким-нибудь тайным прифронтовым информатором или с партизанами, то для долгого скрытого наблюдения за немцами и составления, в конечном счете, секретных карт. Готовили материалы для обороны, для наступления и бог знает еще для чего. Тут не доверять друг другу было опасно. Лучше сразу ликвидировать слабое звено и спастись тем самым.
Но Куприянов все же в конце концов доверился Тарасову, и между ними возникла, если и не откровенная дружба, то, во всяком случае, определенное расположение, даже большее, чем бывает иной раз между земляками. Однако же происходило это очень постепенно, от операции к операции, от одной удачи до другой, от одной потери до другой. Забылся в конце концов тот первый, прощупывающий, разговор. Тем более что Павел получал все время письма от кого-то из сестер, а еще и от неведомой для Куприяна Маши Кастальской из Москвы. И сам писал им регулярно. Это успокоило командира, убеждало в очередной раз в том, что жизнь не всегда бывает такой уж прямой линей. На ней обычно полно узелков и разрывов.
Куприянов судил только по себе. Совсем непросто складывалось все и у него. Была одна история еще в самом начале, когда скрылся из Лыкино в страхе, что тут не дадут ему дороги, потому что происходит из семьи расстрелянных мятежников в начале двадцатых.
Он не сразу попал в армию, как говорил Павлу. Все-таки его арестовали в Москве. В первое же раннее утро он познакомился с женщиной – бесшабашной, веселой Любочкой Праниной, старше его, тем не менее, лет на двенадцать. Люба жила одна вблизи трех вокзалов и промышляла тем, что останавливала у себя ненадолго случайных приезжих за скромную плату. Она приходила на площадь часам к шести утра и всегда возвращалась с постояльцем. Так к ней попал и Куприянов. Но он, в отличие от других, задержался надолго. Платить ему было нечем, а Любочка, дамочка горячая, положила на него свой порочный зеленый глаз.
Очень скоро обнаружилось, что не всегда одних лишь бесприютных бродяг заметала к себе в квартиру зеленоглазая лисонька Люба Пранина. Были среди них и такие, которые привозили с собой тюки с мануфактурой и оставляли их у нее. Люба разбирала тряпки, сортировала и вскоре вывозила в Малаховку, где в каком-то маленьком швейном цеху, укрывшимся на заброшенной дачке, многое перешивалось, отстирывалось и шло в продажу на московские рынки. Куприянов тоже нередко возил с ней отсортированные вещи, особенно не интересуясь ни их происхождением, ни тем, что с ними станет в дальнейшем. Он чувствовал себя нужным, имел приют, наслаждался сладким пороком с темпераментной дамочкой. Впереди была целая жизнь и времени исправить мелкие ошибки вполне, как он думал, хватало. А то, что это была если и не ошибка, то нечто не очень славное, Куприян в глубине своей крестьянской души чувствовал, но копаться в этом не желал.
Однажды их обоих с тюками, полными отсортированной мануфактуры, схватили в загородном поезде милиционеры. Люба сразу заявила, что это ей не принадлежит, а просто, дескать, пошла навстречу своему нищему приятелю, чтобы помочь ему заработать. Мол, он страстно мечтает поступить в университет, а денег на жизнь совсем нет. Все выглядело на первый взгляд очень убедительно. Тем более что даже пораженный таким предательством Куприянов мужественно молчал. Он никак не мог понять, в чем тут дело. Но, по всей видимости, Праниной то ли не поверили, то ли заранее знали обо всех ее хитростях, с ним и без него, и теперь решили их прервать. Один из агентов угрозыска, пожилой человек, по виду из бывших рабочих, строго потребовал от Куприяна рассказать все, как есть. Но тот решительно отказывался, и его арестовали.
Куприяна отправили в Таганскую тюрьму, насквозь провонявшую кровью, потом и фекалиями. Задолго до революции она называлась «рабочим домом с лишением свободы», потому что там отбывали трудовые повинности уголовники, а позже сидели и политические. Администрация очень гордилась тем, что тут для заключенных один раз якобы пел даже сам Шаляпин. А еще почти мечтательно любили сообщать новичкам (делали это в основном сами конвойные) о том, что тут, в свое время, коротали неволю такие известные личности, как революционеры Бауман, Красин и Луначарский, а еще какой-то мудрый священник Флоренский и некий Савва Мамонтов, миллионер и филантроп (именно так выразился один пожилой конвойный, многозначительно подняв к потолку грязный указательный палец и смачно причмокнув мокрыми губами). Куприянов был страшно испуган, особенно, этим загадочным словом – филантроп. Оно напомнило ему другое слово – труп, потому что конвойный с грязным пальцем его почти так и произнес: «филантруп».
А вообще-то теперь здесь народу было набито, как сельдей в бочке, и всё это почти также и воняло. Сейчас все сидели не только в старых камерах, но и в бывших токарных, переплетных, пошивочных и слесарных мастерских, а также в помещении, которое когда-то было типографией. Вот тут находиться вообще считалось делом окончательно гиблым, потому что в воздухе по сию пору невидимо парила не то свинцовая, не то цинковая взвесь, а это для легких просто невыносимо.
Куприян именно там и был целый месяц, чуть не умер от страха и отчаяния. Его жестоко били воры, он и сам их бил, когда получалось; и в карцер его сажали, и голодом морили, и всякие сумасшедшие личности грозили расправой во время сна. Чего только за этот месяц не случалось! Прямо уже и жить не хотелось Куприяну! А ведь тут даже расстреливали! Он сам это несколько раз слышал очень ранним утром.
А рядом, в бывшем Новоспасском монастыре на Малых Каменщиках, НКВД держало свой лагерь, куда еще с революции набивали разный несчастный люд. Жутко было! И что лагерь, и что тюрьма… Неизвестно, кого куда чаще переводили – из монастыря в тюрьму или из тюрьмы в монастырь. По мнению заключенных, это было совершенно то же самое. Только вот в монастыре расстреливали поздним вечером, а в тюрьме ранним утром. Один старый, похудевший поп (на нем кожа обвисла, как баранья шкура после свежевания) мрачно шутил, почесывая хилую бороденку:
– Часы, дети мои, в таких святых местах, как наши, не требуются: слышишь выстрелы в монастыре, стало быть, к вечерни, слышишь у нас – к заутрени.
По нему самому в тюрьме сверили часы как раз к заутрени. Очень веселились по этому печальному поводу двое до крайности распущенных мазурика. Один из них виртуозно отбивал чечетку посреди камеры и, стуча себя ладонями по груди, по животу и по щиколоткам необутых ног, противно гнусавил:
– «Поп не устал, что рано к заутрени встал!»
Куприян возненавидел уголовников так, что готов был не только проситься наружу отсюда, но даже идти служить в милицию.
Еще ему запомнился один очень странный, скуластый паренек, которому можно было дать и шестнадцать, и двадцать и даже тридцать лет, настолько он был истрепан, истощен, бит и запуган. Он был не в состоянии даже разъяснить, за что сидел или какого суда ожидал. Тихо скулил целыми днями и ночами, а замолкал лишь тогда, когда какой-нибудь уголовник врежет ему по шее или даже в пах.
Однажды глухой ночью он неожиданно приблизил свое скуластое лицо к Куприяну, пахнул на него вонючим ртом с покрошенными окровавленными зубами и, дико хихикая, прошептал:
– Сон – это смерть, имеющая утро, а смерть – это сон, утра не имеющий. Это уже не так страшно! Это даже хорошо!
Теперь он стал нетерпеливо ждать, когда его расстреляют, и всякий раз, когда дверь обширной камеры (бывший наборный цех) со скрипом распахивалась, вскакивал и с готовностью орал:
– Тут я, тут! Готов уже!
Но его отталкивали в сторону и еще наподдавали, чтобы не лез под ноги.
Куприян догадался, что та его ущербная философия о сне и смерти была лишь судорожными попытками обнаружить соломинку, за которую бы ухватиться и не пойти на дно от беспредельного ужаса раньше, чем туда отправит пуля.
Однажды поздним утром скуластого паренька, давно переставшего мыться, расчесываться, провонявшего нечистотами и человеческими отходами, оборванного и жалкого, двое конвойных схватили за шиворот, оторвав и без того худой воротник, и выволокли в коридор. Он вдруг стал упираться, визжать, как поросенок – должно быть, решил, что его и впрямь волокут на расстрел. Но больше он не вернулся. Уже позже в камере говорили (там всегда находятся во всём информированные люди), что его тогда же вытолкнули взашей за ворота, как окончательно сбрендившего: не кормить же, мол, таких, не держать же на арестантской пайке! А он якобы целых пять дней просидел, трясясь от холода и голода, в своем рубище, под воротами тюрьмы и жалко скулил, как брошенный щенок. Не то обратно просился к своим тюремным страхам, не то он и в самом деле (что скорее всего!) потерял рассудок. А после он исчез навсегда.
Наконец, теми же милиционерами выяснилось, что вся мануфактура, за которую попал в тюрьму Куприян, была краденой, по большей части, в Ленинграде, и возилась в Москву ворами специально для перелицовки и продажи. А его попросту использовали, как это всегда делается в уголовной среде с всякими «фраерами». Даже денег за это ни разу не заплатили. Вот за какого простака держали Куприянова!
До суда его не довели. Дело в отношении такого случайного в уголовном мире и, к тому же, глупого человека «спустили на тормозах» (так выразился один опытный сокамерник), и молодой агент угро, когда выпускал его, выразительно повертел у виска пальцем. Потом все-таки догнал во дворе и настоятельно посоветовал обратиться к военкому, а то опять, мол, попадется по дурости на чем-нибудь. Тогда уж не открутиться! А как закатают раз по воровской статье, так другой дороги уж не жди.
Эту позорную историю, закончившуюся призывом в войска, он никому никогда не рассказывал. Даже не потому, что стыдился ее (хоть и стыдился!), а более всего потому, что не мог объяснить, как все это вообще могло с ним случиться.
Любу Пранину он вновь встретил, когда приезжал в Москву в короткую командировку из своей части в июле 39-го. Тогда он еще служил в Воронеже, в учебном стрелковом полку.
С Праниной же столкнулись в самом центре Москвы в большом ярком гастрономе. Только открылись кафетерии в Москве, в которых аккуратно прибранные девушки в белых гофрированных кокошничках и передничках непривычно вежливо и по-деловому споро подавали прямо от буфетной стойки чай, сельтерскую воду, бутерброды со свежайшей осетриной, с колбасой и еще с чем-то, чего Куприянов и не видывал никогда. Цены были коммерческие, ему не по карману. Но так захотелось постоять у круглого столика и понаблюдать за тем, как хорошенькая, свеженькая девушка в кокошнике, строго поглядывая, буквально баловала своим чистым ликом и тем, что именно подает, немногих посетителей. Стоять просто так, не сделав покупки, было неловко, и Куприянов взял стакан сельтерской, которую очень любил, и огромный бутерброд с розовой, со слезой, ветчиной. Он только надкусил ветчину, наслаждаясь ее забытым вкусом, отпил немного из стакана сельтерской воды, как тут же поднял глаза и сразу увидел за ближайшим столиком Любочку. Она смотрела в упор на Куприянова и улыбалась так, точно встретила близкого ей человека – и кокетливо, и светло, и обещающе горячо, и как-то очень уж обрадовано. Куприянов вздрогнул, поставил стакан на стол, чуть расплескав его, и зачем-то отдернул гимнастерку. Краска густо бросилась ему в лицо. Он оттолкнул в сторону тарелочку с недоеденным бутербродом, на который ушли почти все его карманные деньги, развернулся по-военному на каблуках и стремглав бросился к выходу.
Пранина мигом выскочила следом за ним.
– Да что ты, Куприян! Постой же! – весело крикнула она ему вслед, – Не так ведь все было! Ошиблась я тогда. Видишь же, на свободе я! Да постой же ты, чудак! Ну что ж за тобой баба-то хлобыщет!
Но он отмахнулся и почти уже побежал вверх по улице Горького. Стало жутко страшно и еще больше – противно – за нее, за себя. В первую очередь, почему-то за себя. Особенно того бутерброда с ветчиной было очень жаль. Он его еще долго не мог простить Любе Праниной. Вот ведь какая! И жизнь чуть не попортила, и даже такой чудный бутерброд из-за нее потерял…
Война застала его под Могилевом в штабе 13-й армии, на территории Западного Особого военного округа.
В ту пору он уже был старшим сержантом и служил при штабе в специальном взводе связи. 22 июня 41-го года он очнулся от самого сладкого раннего утреннего сна из-за того, что далеко в небе грозно жужжали миллионы ядовитых пчел. Дневальный почти тут же влетел в казарму и заорал как ужаленный:
– Подъем! Воздух!
Сначала он подумал со сна, это – учения. Но все оказалось не так. Началась война, которую давно уже ожидали, но все так боялись о ней говорить, что когда она, наконец, грянула, озлились первоначально не на врага, а на своих, из-за которых все и молчали, да еще ничего не предпринимали, чтобы подготовиться к ней. Но истинную ее сущность никто еще долго не мог понять и объяснить себе. Думали, быстро все рассосется, немцев попрут к чертовой матери и сделают выводы, в отношении тех, кого следует.
– Сначала было даже…ну, не то, что весело…, – пытался он объяснить как-то Павлу свое первое ощущение, – а вроде как игра! Помнишь, мы в детстве еще играли? Ну, ударишь лопаткой по палочке…струганной такой, а потом ее же на лету отбиваешь. Она летит, а мы смотрим куда упала и что у нее сверху – три засечки или две. И здесь поначалу также было. Чего там сверху свалилось? Куда улетело? Вроде и страшно, а вроде и интересно. Только это быстро прошло. Потому что у нас неразбериха началась. Кто куда побежал! Один орет, окапывайся, они сейчас здесь будут. Мол, их передовые части уже в десяти километрах видели. А другой за наган хватается – что, дескать, за пораженческие настроения! Подмоги дождемся и выкинем их к этой самой матери…, ну, сам понимаешь, к какой и куда!
– Да у нас также было… в Москве. Один за голову хватается, а другой за тот же наган. Только у вас всё ближе было! До нас только после дошло! Никто и не верил, что война, пока Молотова не услышали. Мы-то в штабах знали, а люди лишь слухами поначалу пользовались, шепталась, стращали друг друга… Потом жрачка кончилась…
– У нас никаких слухов, Паша, не было! – рассказывал Куприянов, отхлебывая в двухнакатной землянке кипяток с заваркой из какой-то душистой сушеной травы, – Одни их танки, бронемашины…, да мы таких и не видели никогда, мотоциклетки с пулеметами и даже велосипеды… Куча велосипедов, на которых, как какие-то серые муравьи, солдаты с ружьями и в касках. Едут себе, ухмыляются… Это я сам видел, из засады. Они потом велосипеды свои побросали, потому что по нашим дорогам…сам знаешь…легче на пузе, да и то в обратную сторону.
Он рассмеялся, но потом вдруг неожиданно стал серьезным и, понизив почти до шепота голос, стал рассказывать то, о чем его Павел и не спрашивал.
Удивительная история младшего лейтенанта Куприяна Куприянова
– Вызывает меня к себе начальник особого отдела, глядит строго и сует прямо в руки пакет. Вот, говорит, тебе предписание, давай мухой на окраину Могилева…, а война-то уже пятый день идет…, немцы бомбят, из орудий лупят…
Да, брат! Это тебе не фунт изюма! Раненых – что туш на бойне! Лазарет у нас был, так в нем люди друг на друге лежат, кровью умываются, орут, костят всех подряд! Два врача с красными глазищами носятся туда-сюда, а их все больше и больше. Кто легко раненный, так его взашей, а кто тяжело – это уж как получится…, может, прооперируют, а может и вовсе забудут… Куда их потом девать? А? Немцы-то прут! Вот-вот туточки будут. Два последних дня, ну перед тем, как меня особист вызвал, померших вывозили на кладбище и там всех скопом в одну здоровенную яму сваливали. Чего потом было, я не знаю…
Беру, значит, я из рук особиста пакет, хватаю попутку…, «эмка» туда как раз ехала…из железнодорожных…, охрана, что ли? Да хрен их разберет! Приезжаю, значит, по секретному предписанию. …Ты свой…, тебе можно… Завод номер такой-то, начальнику особого отдела капитану государственной безопасности Рыклину Ивану Матвеевичу, лично. Сам невысокий, а плечищи – во! Почти лысый, лоб здоровенный, весь в шишках, а глаза желтые-прежелтые. Никогда такого не видал! Ну, бычина прямо! Докладываю, так, дескать, и так по приказу начальника особого отдела штаба армии…старший сержант Куприян Аркадьевич Куприянов прибыл, ну и так далее. А он руку мою хватает от пилотки, вниз ее опускает, берет за грудки… у меня аж пуговица спереди отскочила, как будто ее выстрелило куда-то, и шепчет мне, зловредно так, будто это я границу нарушил, а не фрицы: «Умереть готов, товарищ красноармеец? За Родину, за товарища Сталина, за партию большевиков?»
Я, конечно, сразу струхнул маленько, потому что подумал, он на всю голову больной, или от страха помешался. Помнишь, у нас в Лыкино дед Кузьма был…, чокнутый? Себя не помнил. Говорят, в первую мировую под австрийский артобстрел попал и с тех пор стал прямо как идиот какой! Он тебя еще по заднице колом перетянул за то, что ты ему у виска повертел? Ну, вот! И этот, думаю, такой же. Я, наверное, покраснел слегка…от страха…, а он пилотку с меня сорвал и ею меня хрясь, хрясь! Щеку даже оцарапал звездой-то! У меня кровушка потекла, я ее губами почуял. А он держит меня…, ну, прямо как в станок закрутил, не шелохнешься…, и сипит мне прямо в рожу: я, мол, тебя не пугать сюда звал, а большое дело делать! Государственное! Важное! Но он-то меня не звал…, меня сюда наш особист лично прислал. Я ему так и отвечаю. А он опять шипит, плюется: «Готов ты, боец, умереть за великого Сталина или нет?»
Ну, отвечаю, допустим, готов. Он тут как будто даже обрадовался. Успокоился слегка, отпустил и лысину себе своими ручищами гладит, как ласкает. Иди, говорит, в заводской клуб и жди там моей команды. Там кое-какой народ, мол, уже собрался, тоже ждут. Не болтать, панику не сеять. Вот и все, дескать, пока!
Ну, думаю, курилка, пропал! Этот без головы, чурка у него с шишками заместо нее, немцы рядом, где наши, где ихние, сам черт не разберет! Орудия гудят совсем близко, и авиация еще ихняя, с крестами, то сюда нырнут, то дальше летят, бомбочками своими плюется… Вот, значит, война какая! А тут сиди с такими же, как я, дураками несчастными, жди какой-то команды. Да от кого! От этого…
Оказалось, это военный завод и делать на нем начали еще до войны реактивную артиллерию на собственном боевом ходу. Я слова-то такого раньше не слыхивал – реактивная! Что значит, реактивная? А та какая? Которая немецкая…, гудит и лупит по чем зря?
Ну, в общем, стоят во дворе грузовики, кузовов у них нет, а вместо кузовов какие-то специальные установки, большие такие, плоские…и брезентом закрыты наглухо. Я когда в клуб шел, заглянул туда, в двор-то! Интересно все же…, где это я оказался! Вижу, вокруг красноармейцы возятся, что-то там с проводами делают… А еще охрана. Ну, НКВД, точно! Фуражки синие, с ППШ все…, у нас винтовок нет, даже старых трехлинеек…, ребята с берданками даже были…, персонально отнимали у населения…, у сторожей, значит…, а у наших командиров, в лучшем случае, наганы в кобурах, у кого-то даже и без патронов, а тут ППШ! В полном боевом, как говорится, виде. Они на меня глянули и трое сразу ППШ свои вскинули. Я, конечно, задницу в горсть и бегом в клуб. А там еще человек двенадцать или даже больше сидят, ждут чего-то. Все бойцы…, больше частью сержантский состав, хотя двое или трое рядовых. Но ни одного первогодки. Все, как говорится, солидные мужики. Сидим, значит, молчим. Потеем. Тут входит этот долбанутый и орет: «Строиться, золотая рота!» Ну, мы, конечно, сразу разобрались по ранжиру, как говорится, стоим, зенками хлопаем. Потом сюда же, в клуб, заходят пятеро сержантов в синих фуражках, и с ППШ со своими, и с наганами на ремнях, в брезентовых кобурах, здоровенных. А с ними молодой лейтенантик, но наш, армейский.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?