Текст книги "Пушкинский дом"
Автор книги: Андрей Битов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Почему же хвастают? – с трудом разлепив губы, сказал Готтих. – Вот я, например, барон, а не хвастаюсь же?
– Цены бы тебе не было!.. – расхохотался Митишатьев, а Лева отвернулся улыбнуться в сторону. – Цены бы тебе не было – будь ты пролетарского происхождения. Но ты же у меня – фон! Это точно, Лева. Так… Встаньте же, ведите себя, как положено в высшем свете. Вообразите, свечи горят, дамы вальсируют я вас представляю друг другу, хотя последнее труднее всего вообразить… Я сын простого лавочника. Вот ведь как, тоже не пролетарий, тоже с происхождением. Ну да в наше время чего не бывает… Итак, я вас представляю друг другу: князь Одоевцев! Барон фон Готтих! А? Каково! Звучит… Князь Одоевцев – осколок империи, и барон – тоже осколок… Я – в осколках! Ха-ха-ха! – загрохотал Митишатьев надолго. Наконец, как бы вытирая слезу, разрешил: – Ну, можете сесть. Все. Вообразили – и хватит. Больше такого вам не представится, поверьте мне. Или ты надеешься на реставрацию? А, Лева?
– Ну уж нет, – с неподходящей серьезностью, все-таки косясь на Готтиха, отвечал Лева. – Мне-то она уже зачем? Что я-то с ней буду делать? Это смешно даже представить: что во мне осталось от князя… Имя? Какой я князь, – молвил он печально.
– А достоинство твое? Достоинство-то твое, оно выпирает?
– Какое достоинство – лень одна, нежелание сорваться.
– Не говорите так, – вдруг сказал Готтих, – это недостойно. Надо нести… с честью…
– Что надо нести? – переспросил Митишатьев. – Чепухи не надо нести, милый… И перебивать старших тоже…
– Я могу и встать! – обиделся Готтих, бессильно опираясь о подлокотники и падая назад в кресло. – Я могу и уйти!
– А как же маленькая? – сказал Митишатьев. – Мы же еще не допили?
– Вот допьем – и уйду, – сказал Готтих.
– Ты уж меня извини, барон, – сказал Митишатьев, когда они выпили. – Это я пошутил. Может, грубо, глупо, но пошутил, но любя… Дай мне свою руку. Вот так. И никогда чтобы больше, верно? На всю жизнь, правда? Ну, давай поцелуемся… – И он подмигнул Леве.
Леве стало противно и скучно.
– Не надо, – сказал Лева.
– Ладно, ты прав, – посерьезнел Митишатьев. – Прав, как всегда… Нет, серьезно, примечательная судьба у парня. Он, представь себе, поэт. Печатается. Сотрудничает в патриотических редакциях… Фон Готтих – стихи о мартенах…
– О матросах, – поправил Готтих.
– Ну да, о матренах… Такой судьбы в русской поэзии еще не бывало. После десятилетки отпустила его баронесса со слезами в плавание. Плавал он, плавал – и вдруг сообразил. Пошел в библиотеку, взял подшивки старых областных газет, и посписывал оттуда он праздничных стихов, и стал их носить по редакциям: соответствующие стихи – к соответствующим праздникам. Ну а это такое дело – как известно, голод. Порядочные не пишут, а непорядочным и без того хватает… Стали у него эти стихи брать и стали их, соответственно, печатать. Так он жил от праздника к празднику и носил вырезки в кармане: показывал уполномоченному, если что. Как вдруг – крушение. Какой-то кретин узнал свое! Подумай, какая память у людей!.. и зазвонил, затрубил… Даже фельетон появился: лицо без определенных занятий, плагиат и так далее. Наш барон оскорбился и решил: что мне отвечать за всякую дрянь, я и сам могу не хуже. Попробовал – и действительно: вышло лучше. С тех пор сам и пишет. Лучше пишет. Печатается. Сотрудничает… С портретом. И уполномоченному нос утер… Он теперь старше его по чину…
– Вы надо мной издеваетесь… – вяло сказал Готтих. – Я хочу уйти.
– А может, мы еще выпьем?
– Эт-то можно, – сказал Готтих.
– Только надо сбегать, а?
– Сами бегайте.
– Ты же все равно хотел уйти – все равно выйдешь на улицу, – так что тебе стоит? – просительно сказал Митишатьев.
– Разве что так… Это верно, я не сообразил… – сказал Готтих. – Все равно ведь на улицу выходить… – И он, резко оттолкнувшись, встал, страшно побледнев при этом. И так некоторое время стоял, вытянувшись, идеально прямой и бледный.
Зазвонил телефон. Готтих упал обратно в кресло, а Лева снял трубку.
Это был старый Бланк.
Сняв трубку, Лева потерял равновесие: несколько оступился и некоторое время балансировал на одной ноге – но главное, он балансировал на телефонном проводе, покачивался и зависал.
На одном конце провода, на конце Левы, находился Митишатьев – это была реальность: они были вместе и пили, Лева и Митишатьев; на другом конце, где-то очень далеко… (Лева даже странно подумал о неком неправдоподобии: раз он не видит человека, с которым разговаривает, так, может, его и нет; конечно, колебания переходят в электрический ток, меняется сопротивление, угольная пластинка, бред какой-то! что за отношение это имеет к тому, что один человек говорит что-то другому? При чем тут угольная пластинка?)… на другом конце тем не менее Исайя Борисович Бланк, благородный старик…
Одного Леву знал Митишатьев, другого – Бланк.
Лева был вынужден разговаривать с Бланком в присутствии Митишатьева. Его неприятно поражала столь резкая перемена собственного тона, словно заговорил другой человек; от собственной благовоспитанности – слегка мутило. Митишатьев иронично поглядывал из-под трубки, словно все про Леву понимая. Эта ухмылка, не более чем привычная масочка Митишатьева, тоже злила Леву своей выработанностью, что ли, техничностью, тем, что, независимо от прозорливости Митишатьева, она так подходила к случаю.
И пока на том конце рассыпался в любезностях старый Бланк – Лева на этом конце тоже в ответ рассыпался, но рассыпался буквально, зримо для Митишатьева. Он был уже готов нахамить Бланку в угоду Митишатьеву – но что-то не пускало: кровь не давала… Тут Бланк стал извиняться некстати – заизвинялся и Лева. Митишатьев, для иронии, сыграл «на зубариках» «Марш Черномора». А Лева, устав от этой своей двойственности, столь постыдно – надо же так получиться! – обнажившейся, уже не слышал, что говорил Бланк, со всем соглашался, в суть не вникая. Когда же повесил трубку – все понял и похолодел: Бланк сейчас будет здесь.
– Сейчас здесь будет Бланк, – сказал Лева иронично молчавшему Митишатьеву, неприятно ощущая, как в этой короткой фразе успела перемениться его интонация: он как бы не то вынырнул на поверхность, не то, наоборот, погрузился, – и если слово «сейчас» было еще произнесено в точности тем тоном, каким он разговаривал с Бланком, то слово «Бланк» Лева уже произнес тоном, каким перед тем разговаривал с Митишатьевым.
– Грядет Исайя! – хохотнул Митишатьев. – Гряди, гряди… Ис-сайя! А что, как ты думаешь, если я у него денег займу?
Леве все еще не хотелось поймать взгляд Митишатьева.
– Не стоит… – испуганно сказал Лева.
– Почему же не стоит? – Митишатьев как бы обрадовался, привычно ухватив Леву, ощутив его слабину. – А вот и займу!
– Прошу тебя, не надо, – съежившись от предчувствия, сказал Лева.
– Почему же не надо? Как раз он и может дать. Подумает, что купил или унизил меня, – и даст.
Лева молчал.
– Слышите, как каплет время? – спросил Митишатьев. – То грядет Исайя!
– У Исайи было удивительное лицо… – глубокомысленно изрек Готтих.
– Иди же вниз, отпирай, – сказал Митишатьев, – не слышишь, как Исайя отряхивает свои бобруйские галоши?
Лева спустился по лестнице в невыразимой тоске.
Спускаясь с Левой по лестнице, мы расскажем немного о Бланке. Он – наш последний персонаж…
С Бланком у Левы были особые отношения. Бланк уже давно не работал в институте, существуя на пенсии. Он не хотел на нее уходить – он любил намекать на это: что его «ушли». Он стерпел и продолжал появляться в институте, скорее чтобы потолочься в родной суете, посмотреть, послушать, чем для дела. Но у него имелся и вечный повод: «Одна работа, которую он сейчас пишет, нет, нет, говорить о ней преждевременно…» Был он старик живой, бодрый и общительный, и просто ему было скучно торчать все время дома. «Творить» в тиши кабинета он не умел да, кажется, и не хотел. Он приходил раза два-три в неделю и перебирался из кабинета в кабинет, слушая новости, сплетни и анекдоты и разнося услышанное из одного кабинета в другой. Он «не мог без людей».
Первое, что обращало на себя внимание в Бланке, была чрезвычайная внешняя опрятность, которую можно было почти счесть изысканностью и изяществом, хотя этими качествами она (опрятность) еще не была. Это была та нечастая печать физической чистоты, какая бывает у давно богатых и давно цивилизованных людей, в прочих же условиях эта черта все-таки индивидуальна… Бланк как бы мог легко общаться с кем угодно, с последней сволочью, – и оставался все тем же отутюженным Бланком, без пятнышка. К Леве он потянулся сразу же, авансом, – на породу, на фамилию. Он любил останавливать Леву в коридоре, и они подолгу разговаривали, и каждый проходивший мимо них вполне питал их разговор, состоявший, главным образом, из оценок и удовлетворения друг другом от совпадения этих оценок и, в свою очередь, от совпадения уже этого совпадения с некой общей, как бы абсолютной, оценкой, которая есть мнение круга (на этой «бирже» было точно выверено, кто гений, кто талант, кто честен… и раздвигание подобных «обойм» было смелостью духа, грозившей повышением или понижением в мнении круга, как по службе). Так они обсуждали, и каждый проходивший мимо раздувал огонек их разговора, и за какой-нибудь час они успевали обсудить многих. Кроме радостно-общих тем Бланк и Лева имели как бы и одну общую коллекционную страстишку. Один как бы уже давно собирал, другой – тоже как бы собирал или собирался начать собирать. Были это то ли монеты, то ли спичечные коробки…
Лева охотно становился тем, кем его хотел видеть Бланк, – человеком «породы», той культуры и порядочности, которая в крови, и ничем ее не заменишь, никак уж ее не выбьешь… Лева подыгрывал, конечно, но это доставляло ему то удовольствие, как будто Лева вспоминал что-то о себе, и была в этом какая-то не проявившаяся в его жизни правда. В этой роли он чувствовал себя естественно и, поскольку давно уже не знал сам, где находится и кто же он, даже доходил до полной достоверности ощущения, что он именно тот, за кого его Бланк принимает и за кого он ему себя выдает. Примечательно, что никогда – здесь его инстинкт был на высоте – не разговаривал Лева с Бланком в присутствии третьего лица: он замолкал и уходил, как только оно появлялось. Для Бланка это, естественно, сходило как бы за то, что у них разговоры не для чужих ушей и ни к чему профанировать настоящее их общение.
Бланк был как бы вот какой человек: он не мог говорить о людях плохо. Если он говорил, что все – ужасно, то его оценка отдельных людей была превосходна. Если же он позволял себе ужаснуться кем-нибудь, то говорил о жизни как о даре божьем… Всякий раз его сознание, описав фантастический логический круг, взмыв спиралью, обернувшись, – но находило объяснение любому человеческому поступку с гуманистической точки зрения, когда еще не все потеряно, рано ставить крест и т. д. (Любопытно только, что, при такой его способности, для Бланка существовала группа людей, объединенная одной всего лишь общею чертою, группа, на которой крест был им поставлен заранее. Но – тем лучше становилось остальное большинство…)
Это-то безразмерное свойство, которое можно обозначить как доброжелательность, особенно приблизило Леву к Бланку после той самой пресловутой истории с Левиным приятелем и того процесса, когда Лева так заметался и растерял лицо… Лева как раз вернулся из спасительного отпуска (а приятеля уже не было в стенах) и сносил, как мог, всякие недомолвки и намеки сослуживцев – тут-то к нему и подошел благородный Бланк. Лева сжался, потому что, если мнение остальных было ему безразлично и могло быть небезразлично лишь по расчету, по расчету же получалось, что им безразличен прежде всего сам Лева и что мнения у них и нет, то мнение Бланка, казавшееся таким незначительным в карьерных выкладках, словно бы, странно даже, именно оно, это пустяшное мнение, как раз что-то и значило, причем не только по-человечески – от него-то как раз что-то и зависело. То, с чем опасней всего не посчитаться… И тут благородный Бланк выдал Леве огромный аванс. Я понимаю, сказал он глубоко сочувственно, как вам тяжело переносить все эти слухи, всю эту грязь, тем более что вы и возразить-то не можете, как порядочный человек, потому что, защищая себя, как бы чистоплотно вы это ни делали, вы как бы невольно продаете своего друга, а в их зрении безусловно так и только так; вы не способны на это, я вас так понимаю! но пусть вас хоть утешит, что я ни во слово из всех этих сплетен не верю… Лева чуть не расплакался, тут же в коридоре, от радости и от стыда и взятку принял, тут же поверив, что все именно так, как говорит Бланк. Ведь это же надо, какой голубой человек! Бланк растрогался, увидев Левино волнение, опять истолковал его по-своему, благородно, и они долго сладком молчании, с влажными глазами жали друг другу руки. После этого их разговоры стали еще более проникновенными, и у них появилась как бы общая тайна, и при встрече Лева уже предавался ему как пороку, сладострастно разыгрывая то, что хотел видеть Бланк. Так у Бланка появилось некое «право» на Леву…
И чем резче был контраст со всей Левиной жизнью, с тем, что он говорил только что сотрудникам, за минуту до того, как Бланк просунул в дверь свою седую кудрявую голову, и Лева, оборвавшись на полуслове, сразу же выходил к нему и начинал говорить совсем другие вещи, и даже голос его менялся – и чем резче и мгновеннее был контраст, тем, как ни странно (это самого Леву удивляло), ему было не больнее, а слаще. Правда, никогда этот их разговор не происходил при посторонних.
Над их привязанностью посмеивались. Над Левой – как над его слабостью, пусть даже простительной; над Бланком же – вообще посмеивались.
И вот сейчас Митишатьев сидел напротив, а Бланк говорил в телефон трезвеющему с каждым словом Леве, что вот он, конечно, представляет, до чего сейчас ему тоскливо сидеть в праздники одному в этой богадельне, что вот его послала жена за хлебом – у них сегодня гости и как жаль, что его не будет, – и вот он уже с хлебом и возвращается домой, и как раз поравнялся с институтом, и звонит из автомата, и сейчас зайдет, чтобы хоть как-то развлечь Леву и скрасить ему его тоскливое время… И Лева, совсем расслабев, так и не смог сказать Бланку, в чем дело и почему ему не стоит сюда заходить. Митишатьев ухмылялся, еще не зная сам чему, прислушиваясь к Левиному разговору, и тут же вдруг входил в силу, словно оживал и снова наливался жизненной силой старый механизм воздействия его на Леву. Лева уже был подвластен Митишатьеву, Леву раздирало между ним и Бланком, и не перевешивал ни тот ни другой. В результате родилась какая-то его немота и мычание – и он ничего не сказал путного Бланку.
Митишатьев и Бланк были противопоказаны друг другу. Митишатьев убивал Леву в глазах Бланка, и Бланк убивал Леву в глазах Митишатьева. Развенчивание и разоблачение… И как предстояло Леве выкрутиться, как говорить сразу на двух языках, поступать в двух противоположных системах одновременно, – Леве было невдомек. И что сейчас произойдет – скандал, презрение, – и где та малая кровь, которой, быть может, еще можно обойтись?.. – Леве казалось невозможным распутать этот, по слабости возросший, момент.
И он спускался отпирать Бланку дверь, тускнея с каждой ступенькой, и ему хотелось проглотить ключи.
«Слетаются…» – думал Лева.
Невидимые глазом бесы
Кто бы знал, до чего мне неохота вводить сейчас Бланка!.. Но – поздно: он войдет… А Готтих давно уже здесь. Раньше надо было думать – а дальше все происходит единственным образом, безразличное к нашим попыткам как-нибудь улучшить отдельно взятую ситуацию.
Мы знаем, как Лева предавался своей несостоятельности в одиночестве. Но как бы он ни был жалок в те часы, в этом был все-таки намек на благородство: он находился в этом состоянии один, никого в него не замешивая. Это, скажем так, было его дело. Лева был один, потом пришел Митишатьев. Он привел с собой Готтиха. Затем наметился Бланк… Мы не знаем, в каком состоянии находились эти люди, пока они не пришли к Леве. Здесь и мы, как Лева, полагаем, что они такие, какими переступили порог, какими – кажутся. И у нас нет сомнения, что для себя они такие же, как и снаружи. Мы это без всякого основания подразумеваем, что для них содержание и выражение – адекватны. Поэтому вполне понятно, что, ощущая эту границу между одиночеством и обществом, замирая над этой пропастью, Лева старается быть таким же, как они, ничем себя не выдавая. Трое, затем четверо… автор не заметил, в какой момент их стало пятеро. Они выпили и еще выпили, радостно уподабливаясь и понижая уровень. Они говорили как один человек, обрадовавшись себе, как обществу. То есть как бы сам про себя человек знал все и потому считал себя недостойным, а вдруг оказался окруженным милыми людьми, из которых ни один про него не думал так же плохо, как он сам. И на поверку, при сравнивании, совсем он не оказался таким уж негодным, как думал в одиночестве про себя. Они говорили как один человек, как один такой громоздкий, неопределенно-глиняных черт человек, который, вобрав в себя всех, обновил все стертые слова тем одним, что никогда еще их не произносил именно этот глиняный рот, что никто еще их же из этого рта не слышал… Они говорили о погоде, о свободе, о поэзии, о прогрессе, о России, о Западе, о Востоке, об евреях, о славянофилах, о либералах, о кооперативных квартирах, о дешевых заколоченных деревенских домах, о народе, о пьянстве, о способах очистки водки, о похмелье, об «Октябре» и «Новом мире», о Боге, о бабах, о неграх, о валюте, о власти, о сертификатах, о противозачаточных средствах, о Мальтусе, о стрессе, о стукачах (Бланк без конца предостерегающе подмигивает Леве за спиной Готтиха…), о порнографии, о предстоящей перемене, о подтвердившихся слухах, о физике, об одной киноактрисе, о социальном смысле существования публичных домов, о падении литературы и искусств, об их одновременном взлете, об общественной природе человека и о том, что деться – некуда…
Как странно они говорили! Словно раздав всем поровну ровненькие дощечки и обмениваясь ими, одинаковыми. Словно это было такое детское домино: на одной половинке груша, на другой яблоко, и яблоко приставлялось к яблоку, а груша – к груше. Митишатьев дуплился, мечтая сделать «рыбу»; Лева ехал «мимо». Пластинчатая эта дорожка ловко изгибалась, выделывая коленца и все не обрываясь. Беседа ровненько бежала по шатким этим мосткам. Это было такое детсадовское домино, но какие жуткие картинки повторялись в небольшом количестве на этих досточках-матричках для узнавания!.. Вместо яблока и груши – милиционер и голая баба. Присутствие Бланка и Готтиха раскаляло беседу. Эти две масти были особенно в ходу. То, что ни в коем случае не предназначалось для ушей Готтиха, кричалось на ухо Бланку, а то, что не годилось для ушей Бланка, хором вшептывалось Готтиху. И то и другое говорилось тем более вслух, тем более громко, чем менее предназначалось для высказывания. Это странное равновесие, однако, очень точно соблюдалось, чашечки этих весов едва колебались, перегружаясь, но ни одна другую не перевешивала. Словно то лишнее, что не стоило говорить при Готтихе, совершенно нейтрализовалось тем лишним, что говорилось при Бланке, и наоборот. И этот удивительно разбухавший нуль такого разговора волшебным кольцом обнимал безрассудное бесстрашие говорящих…
Они говорили, что погода стала совершенно другая, что раньше в Москве – так был совершенно другой климат: крепкая зима, жаркое лето, а теперь что Ленинград, что Москва – одно и то же. Да и на Кавказе и в Крыму – один черт, не поймешь. Ну да, говорили они, скажешь, одно и то же!.. Да только сравни Москву и Ленинград – совсем никакого сравнения: разве это Ленинград?..
Они говорили о свободе слова – никакой не может быть и речи. И в этом глиняном водовороте общего голоса лишь изредка ловлю я фразу, принадлежащую кому-то, различаю чей-то голос. Готтих говорит, что это возмутительно, что, рассуждая так, мы окончательно погибнем. Лева отмечает, что литературе никакая свобода слова не нужна, а нужна гласность как условие, допускающее лишь самую ее возможность, не более. Митишатьев говорит, что они сами не знают, о чем говорят, потому что того, о чем они говорят, не бывало в России ни при какой погоде. Как же так, вовсе наоборот, уверяет непьющий Бланк и подтверждает это самим фактом, самою возможностью книги Чехова о Сахалине. Митишатьев же вполне уверен в том, что существование литературы никогда не доказывало возможности ее существования, скорее наоборот. Бланк просит не говорить так при юноше, которому не чужда поэзия. Готтих вполне согласен, что Блок – гений, но ему гораздо ближе Пастернак. Митишатьев говорит, что Пастернак вообще не поэт. Лева мягко уговаривает Бланка переменить его точку зрения на Есенина. Бланк не возражает Леве.
В разговоре о России Бланк молчит, переводя умный и скромный взгляд с Митишатьева на Леву. Из этого разговора, как всегда, мы не запоминаем ничего. Лева цитировал своего деда, якобы лично сказавшего ему однажды, что Россия – заповедник, последний очажок, сопротивляющийся прогрессу. Митишатьев восхищен этими словами. Бланк единственный раз вмешивается, чтобы отметить, что они искажают подлинный смысл этих частных слов великого человека. Естественно, что этот разговор тесно переплетается с темою прогресса, на что Митишатьев едко замечает, что «Америка – еврейская страна». Готтих заикается о свободе личности как о главной ценности. Никто из собравшихся не поддерживает разговора о лагерях. Разговор легко переходит на обсуждение проблемы других отдельных помещений, Митишатьев клеймит кооперативное строительство как главный стимул к возрождению мелкобуржуазной психологии обывателя. Лева проповедует прелесть обратного течения из города в деревню; оказывается, Готтих знает, где можно купить дом за сто рублей. «Никуда ты никогда не уедешь…» – решительно говорит Митишатьев. Лева обижается: «Мне незачем быть славянофилом хоть бы потому, что я славянин». – «Почему это ты славянин?» – интересуется Митишатьев. «По крови». – «Оригинально, – хмыкает Митишатьев. – Мне никто еще так не отвечал». – «А вы всех спрашиваете?» – иронизирует Бланк. «Вас – нет», – хамит Митишатьев.
О Китае, об искусственной икре, о Высоком Возрождении…
– Вентури цитирует Вазари…
– Нет, я вам скажу, самый простой секрет успеха – это поговорить с ней об умном… С бабой непременно надо об умном поговорить…
– Как раз наоборот, – уверяет новый, совершенно неведомо откуда взявшийся персонаж, продукт ложных представлений интеллигенции о народе. – Главное, никогда с бабами об умном не говорить. Как раз надо не говорить об умном, а дать ей как следует выговориться. И сразу – брать… честно, по-солдатски.
Этот персонаж вызывает общее восхищение общества тем, что способен связывать слова, что и у него есть подлежащее и сказуемое. Это зять отпущенной Левой вахтерши, зашедший к ней за оставленным на прошлой неделе у нее рулоном линолеума и очень было огорчившийся тем, что не застал ее… Ко всеобщему удовольствию, он разрешает любой спор, говоря последнее слово. Оно всех убеждает и примиряет. Не человек, а кладезь… Еще он радостен тем, что при нем все острые темы становятся вдруг как бы безопасными… Как им всем повезло, что он зашел, влил здоровую струю… Сейчас уже невозможно представить, что его бы среди них не было. Снисходительный зять позволяет им эту лесть.
– Как это верно! – подхватывает Лева. – Что поразительно, что практически нет женщины, которая не была бы лучше всех. Именно поэтому им надо дать поговорить, что это, так или иначе, будет разговор об их достоинствах. Попробуйте упомяните, даже самым незаинтересованным тоном, просто к слову, имя какой-нибудь вашей знакомой – что вы услышите?.. «Говорят, что у нее глаза красивые… Глаза у нее, конечно, красивые, но…» И от подруги ничего не осталось, потому что она не обладает этим «но», которым, по чистому совпадению, в высшей степени наделена как раз ваша спутница, у которой, не будем говорить о глазах, зато… Это «зато» будет являться самым бесценным и совершенно неповторимым сочетанием качеств…
– Согласен. Можно сказать короче: женщины – в высшей степени патриотки самих себя.
– Из литературы известно, что проститутки чрезвычайно лояльны…
– Но ведь все люди так!.. – обиделся за женщин Готтих.
– В высшей степени благородно, молодой человек! – воскликнул Митишатьев. – За женщин!
Мы не знаем, в какой момент их стало пятеро, но когда их было семеро, они говорили вот о чем…
– Нет, нет, не говори… Наталья Николаевна была прежде всего Женщина. Зачем ей было понимать миссию мужа? Он сам ее понимал. Он не был настолько пошляк, чтобы нуждаться не в женщине, а в товарище по оружию… – Пожалуй, это были Левины слова.
– Да все эти поэтессы, о которых говорил сейчас фон Готтих, все они просто хотели бы спать с Пушкиным, вот и вся философия! Они не могут простить ей всего лишь, что опоздали родиться вовремя, чтобы исправить его ошибку в выборе. Уж они бы оценили его гений!.. На это они способны. Одного они не учитывают, что, может, не привлекли бы его как женщины… – Нет, это нам только послышался голос Митишатьева… Кто этот черненький, как бы изящный, ядовитый человек? Автор с ним не знаком, краем уха отмечает чей-то шепот: как? вы не читали его замечательную статью «Что вычеркивал Пушкин?»? Нет, автор ее не читал.
– Да он, может, и… их не захотел! – подхватил зять.
– Ну, Александр Сергеевич не пропускал… – Общая ухмылка.
– «На днях с божьей помощью»… Александра Николаевна…
– Нет, батенька, это еще не до конца известно…
– Позвольте, как это еще может быть до конца известно?! Крестик в его постели нашли? Нашли. Конечно, он жил с ее сестрой. Даже смешно…
– О чем вы спорите! Вы забыли, о чем вы спорите! Надо установить А, а потом уже Б… (Ха-ха-ха! – рассмеялся сам.)
Так вот А… Спала все-таки Наталья Николаевна с Дантесом или не спала?
– Спала.
– А я говорю: не спала!
– Да какая разница, господа…
– Просто дура, и все.
– Я целиком согласен. Вульф подтверждает, что она просто глупая, не очень даже красивая, неопрятная и безвкусная девочка. Его свидетельству можно верить.
– Она – прелесть!..
– Но как можно было жить рядом и настолько не понимать!..
– Да кто его понимал! кто его вообще понимал!.. что вы требуете от девочки?! – вспылил Лева. – Вяземский? Баратынский? Но они не только не были прелестными девочками, но и не понимали его тоже. Вам ли мне пересказывать эти азбучные истины… Вяземский, тот просто к ней приставал, писал ей даже после смерти… Все это грязный миф! Легенда и миф! И то, что нашли сейчас из ее писем, свидетельствует о том, что она вполне входила в заботы мужа, была толкова в денежных и хозяйственных делах. В конце концов, юна, чиста, красива…
– Невинна…
– Вот именно – невинна. Невинна и невиновна. Да что вы, в конце концов, она же не просыхала! Самый большой перерыв между детьми – полтора года.
– Пусть так. Но любила ли она его?
– «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем… – начал читать с выражением Готтих. – Куда милее мне…»
– Гениальные стихи! – прослезившись, перебили его. – Нет, господа! Да знаете ли вы хоть во всей мировой лирике что-нибудь подобное по обнаженности, по конкретности!.. Это же все здесь названо буквально, теми словами, никакого иносказания!
– Тут же ясно сформулирован секс и эрос!
– Вот именно! Но любила ли?..
– Если и не любила, то, во всяком случае, не знала этого. Любви не знала.
– Да нет же, любила. Была влюблена, как кошка. Ревновала…
– Ну, ревнуют и не любя.
– Это – точно.
– Ланского она любила.
– Между прочим, Пушкин был счастлив, когда получил от нее пощечину за Крюднершу. А Крюднерша – первая любовь Тютчева, вот гримаски судьбы!..
– И Николая – тоже.
– Как, и она?
– А потом Бенкендорфа.
– Обратите внимание на общность вкусов. Дочь Пушкина замужем за сыном Дубельта.
– Да Пушкину самому нравился Дантес! И царь ему нравился.
– Красивый, высокий, такой цар-р…. – передразнил Бланка Митишатьев.
– Наталья Николаевна была с ним сурова.
– Да, два года была сурова.
– Да бросьте, господа, как не стыдно! Посчитайте, сколько у нее, кроме мужей, мужчин. Может, один, может, два…
– А может, ни одного.
– По современным нормам она просто святая.
– Святая и есть.
– Но как нужна была Пушкину поддержка в этот последний год! Она же совершенно не хотела понимать его мучений, его отчаяния…
– Вы пошляк, фон Готтих! Она его выносила и терпела – мало вам? Представьте себе только этого психа, этого желчного арапа, непотребного…
– Сейчас получишь в морду.
– Стойте, стойте, уймитесь, господа!
– Да, да! «Жалкий, грязный, но не такой, как вы, подлецы!»
– А вот другое письмо: «Законная… есть род теплой шапки с ушами…»
– Да… точно… и как все переменилось! Пушкин, всю жизнь издевавшийся над рогами, – и вдруг поборник женской чести и верности…
– Вы не читали «Амур и Гименей» Ходасевича?! Да что же вы читали??
– Все это так, но мы все время забываем, что тогда было все другое, другое все тогда было. Вы меряете на свой аршин.
– На свой сантиметр… ха-ха-ха!
– Слушайте, а сколько было у Пушкина?
– А у Петра было восемнадцать спичин… – (зять вахтерши?..)
– Вдоль или поперек?
– Ха-ха-ха-ха.
– Фу, фу, господа! Хватит, стыд, грех, позор! Что мы мелем. Да Наталья Николаевна прекрасна по одному тому, что Пушкин ее любил. Он же не любил Ахматову – он ЕЕ любил.
– Браво! Она была его жена.
– Единственная. Одна.
– Господа! В честь Натальи Николаевны! Все встали!.. Готтих, не падай. За самую прекрасную из женщин, господа!..
Леве вдруг не по себе. Он ловит себя на слове. Он увлекся и почти забыл, как ему на самом деле нехорошо. Безотчетный страх охватывает его, такой полный страх, что сочетание Митишатьев – Готтих – Бланк, так ему угрожавшее, уже не пугает его. Тошнотворное чувство овладевает им. Словно все произнесенные здесь хором слова никуда не делись, не оттрепетали в воздухе, а застряли в нем, запрудив его душу, и томят, как грех. «Сколько слов поняли люди за последние несколько лет! – думает, вспоминая, Лева. – Еще недавно ни одного не знали… Как быстро они научились! И как страстно разменивают все новые и новые смыслы. Будто они что-то поняли – поняли, как понимать… Люди поняли и не посчитались с тем, что поняли. Будто понять – одно, а жить – другое. Поэтому все, что они поняли, стало говном, хотя говном и не было. Ничего они не поняли, а – научились… Вот за что и придет возмездие – так это за Слово! Вот грех…» И ему кажется, что предчувствия, томившие его в последнее время, так недаром! Они обязательно теперь сбудутся, отрепетированные, заслуженные… может, уже сбылись – то это теперь и не предчувствия. Он ощущает возмездие как некую слитную темную массу погибших слов, уплотнившуюся своими ядрами, тяжкую, как потухшая звезда; это мрачное тело, качающийся объем тошноты, равный массе произнесенных слов… По-губленных, за-губ-ленных, при-губленных… Масса – критична… Что будет, что будет?!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?