Электронная библиотека » Андрей Макаревич » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Остраконы"


  • Текст добавлен: 22 августа 2019, 10:40


Автор книги: Андрей Макаревич


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Компромисс

Все без исключения мужчины (о женщинах судить не берусь) полагают себя абсолютно бескомпромиссными созданиями. Это льстит их самолюбию: бескомпромиссность – это твёрдость характера, мужественность, верность идеалам. Человек, склонный к компромиссам, – бесхребетный конформист. Между тем картина эта бесконечно далека от реальности. Вот что я скажу вам, милостивые государи: в жизни любого человека имеют место только два бескомпромиссных поступка – его рождение и его смерть. Нельзя наполовину родиться или немножко умереть: вот ты пришёл и вот ушёл. Всё же остальное, расположенное между двумя этими событиями, – один нескончаемый компромисс сосуществования с окружающим вас миром. Этот компромисс состоит из тысяч мелких и крупных компромиссов, бо́льшую часть которых мы даже не замечаем. Не верите? Поехали.

Утром вас вырывает из сна будильник. В принципе он будит вас как раз к тому моменту, когда можно не спеша встать, принять душ, позавтракать и отправиться по делам, всё давно посчитано. Но страшно не хочется выбираться из постели, за окном дождь. И вы решаете поваляться еще минут восемь – сэкономим время на всём остальном. Ну ладно, шесть. Пять. Что это, по-вашему? На завтрак полагается йогурт и овсянка – доктор настоятельно рекомендовал, у вас хронический гастрит, но вдруг очень захотелось глазунью. С помидорами. И бекончиком. Ну ладно – не три яйца, два. И выберем те, что помельче. И масла совсем чуть-чуть. И без хлеба. Ну ладно, корочку. И только сегодня. А?

На службе вам предстоит разговор с шефом. Причём малоприятный. И нужно это вам, а не ему. И вам сложно будет его убедить в вашей правоте – аргументы типа «а ведь я предупреждал» в беседе с начальством недопустимы в принципе. И вы отлично понимаете, что оттягивать этот разговор убийственно – дальше будет только хуже. Но вы стоите в пробке, и этот мерзкий дождь, и от этого всё предстоящее вам противно вдвойне… Может, всё-таки завтра? А может, вообще попробовать по телефону?

Любопытно, что вся эта нескончаемая канитель конформизма опутывает мужчин только на той территории, где они что-то должны. Пространства, где они что-то хотят, подчинены совсем другим, прямо противоположным законам. Почти все мои друзья после пятидесяти, не сговариваясь, что-нибудь себе сломали – кто руку, кто ногу. Кто на лыжах, кто играя в футбол. Многие неоднократно. Нежелание смириться с тем, что тело твоё и кости уже не такие, какими были двадцать лет назад, приводит к абсурдным и опасным решениям. И я напрасно твержу седеющему дяденьке: не соревнуйся с собой тридцатилетним, сойди с дорожки: тебе его не догнать, былые твои зрители давно покинули стадион, а те немногочисленные, что пришли им на смену, любят тебя за другое. Какое там! На меня смотрят с сожалением, как на слизняка. Никаких компромиссов!

За окном 1981 год. Я понуро сижу в кабинете главного литературного редактора «Мосфильма». Главного редактора зовут Нина Николаевна, у неё грустный мудрый взгляд и тихий голос. Андрюшенька, говорит она, вы же сами всё прекрасно понимаете. Картина и так висит на волоске, это вообще удивительно, что вашу «Машину времени» утвердили. А сейчас от нас с вами требуют мелочь – исправить три слова в текстах. Смотрите, вот тут надо заменить слово «бог», вот тут – слово «тюрьма» и вот тут – «то, что слева, и то, что справа». И всё! Вы же прекрасно пишете, вы это сделаете так, что и смысл не уйдёт, и хуже не станет. Вы, конечно, вправе упереться – картину положат на полку, вы подведёте режиссёра, сценариста, артистов, съёмочную группу, всех, кто потратил год своей жизни на этот фильм. И всё из-за трёх слов. Решайте.

Мне невероятно, непередаваемо плохо. Моему ребёнку требуют отрезать здоровый палец и изготовить протез, который должен быть не хуже. А так не бывает. Но я действительно не могу подвести Сашу Стефановича, Володю Климова, Мишу Боярского, Софию Михайловну, Ролана Быкова и всех-всех. Это только так говорится, что выбор есть всегда. Не всегда. И я иду править тексты.

Удивительное дело – прошло тридцать семь лет, и фильм-то уже никто не помнит, и много раз после этого мне приходилось бодаться с редакторами, а этот эпизод помню, как будто всё было вчера. И мне опять становится нехорошо.

И ничего не могу с собой поделать.

Про пенсию

Вот уж о чём никогда в жизни не вспоминал, так это о пенсии. Не подумайте только, что я агитирую за пенсионную реформу – просто сужу по себе: по кому же ещё судить? И связано это не с беззаботностью, а с элементарными особенностями психологии – нежеланием думать про неизбежное. Ну в самом деле – пока ты молод, ты вообще не рассуждаешь на тему, что будет потом, когда эта твоя молодость вдруг кончится. И вообще, нет ощущения, что она кончится, и занят ты совершенно другими проблемами. Потом, когда она всё-таки кончается (это почему-то называют «кризис среднего возраста» – почему «кризис», почему не «апофеоз»?), ты ещё довольно долгое время не желаешь это признавать, и сперва это даже удаётся – тут все мысли, напоминающие о грядущей старости, особенно неуместны. Какая, к чёрту, пенсия? Этот дуб ещё пошумит! Но дни летят быстрее и быстрее, и неизбежное приближается. Твои потуги косить под молодого становятся всё более наивными и нелепыми, и это замечают уже не только все окружающие, но и ты сам. И вот не так давно мне принесли нарядный пакетик, где лежала социальная карта москвича, пенсионное удостоверение, а также книжечка «Ветеран труда» (я ахнул), сулящая мне небывалые блага на закате жизни. Появилась и пенсия – поскольку я продолжаю много работать, я не ощутил её в плане серьёзного улучшения моего жизненного уровня. Про новые привилегии я тоже постоянно забываю – что можно, например, теперь бесплатно ходить в музей. Я хотел рассказать совсем про другое.

Пятьдесят лет назад мне навсегда снесло крышу новой, небывалой музыкой. Этой самой музыкой я занимался всю жизнь. Мне и моим товарищам страшно повезло – мы не просто застали день, когда рок-н-ролл взорвал планету, – мы ещё оказались в юном, самом уязвимом, для последствий этого взрыва возрасте. И люди, творившие чудо на электрогитарах, и миллионы, внимавшие им, раскрыв рты, – все они были невероятно, оскорбительно молоды и прекрасны. Эти тонкие длинноволосые парни в клешах, со сверкающими гитарами в руках были не артистами эстрады – они были пророками. Как их любили, как им верили! Знаете, почему? Потому что они не врали. Вообще. Они видели, что с миром что-то не так, и хотели его изменить. И знаете – им это удалось. Отчасти. Наверно, сегодня это трудно объяснить. А тогда – сравните обращение американского президента к народу, речь генерального секретаря ЦК КПСС на съезде партии и третий «Лед Зеппелин». Что честнее?

Я смотрю старинную чёрно-белую съёмку. 1965 год, совсем молоденький улыбающийся Мик Джаггер. Журналист спрашивает его: сколько проживут «Роллинг Стоунз»? «Два года», – отвечает он, не задумываясь. Если бы ему сказали тогда, что он будет так же носиться по сцене спустя пятьдесят лет, он бы, наверно, расхохотался. Во всяком случае нам, глядя оттуда, такая картина представилась бы очень смешной. Рок-н-ролл – музыка молодых! Не верь никому старше тридцати! Лав, пипл!

Да, нам повезло. Мы застали это чудо длиной в одно поколение. Нет – длиной в одну человеческую жизнь. Это была и наша жизнь тоже. Посмотрите, сколько ребят в возрасте слегка за семьдесят плывут на этой старинной, сказочно красивой посудине с пацификом на флаге! Они по-прежнему выходят на сцену, и зал взрывается, и никому сегодня это не кажется странным. Пол, Мик, Кейт, Эрик, ещё десятка полтора великих – последние столпы эпохи. Недавно в каком-то интервью кто-то из «Дип Пёрпл» – кажется, Гиллан, сказал «Меня иногда попрекают тем, что я себя как-то не так веду. Скажите, с кого мне брать пример, если всё, чем мы занимаемся, с нас началось и на нас закончится?»

Ребята, это была достойнешая эпоха. Она уходит с честью.

Интересно, а у Джаггера есть пенсия? А какая?

Снег

—Ты что, правда, никогда в жизни не видела снега? Сколько тебе лет?

– Девятнадцать. И думаю, что и не увижу. Я не собираюсь в вашу Сибирь. Я круглый год в шортах. Ну ладно, расскажи – он какой?

– Снег? Он… ну, вообще он сделан из замёрзшей воды.

– Как лёд в баре?

– Да нет… Смотри: лёд в стакане твёрдый и прозрачный. Это вода, которая замерзает на земле, этот лёд покрывает собой реки, озера… А снег – вода, которая замерзла на небе, на облаках, и в день прихода зимы она опускается оттуда медленно, легко и беззвучно, как лебяжий пух, и вот этим пухом укрыта вся земля, а ты в эту ночь особенно глубоко спишь, и тебе обязательно снится добрый и хороший сон, и утром открываешь глаза, и ещё не выглянул в окно, а уже знаешь – снег. В окне другой свет.

– Он у вас светится, что ли?

– Да нет, не светится, конечно, но он такой невероятно белый, что собирает и отражает свет со всего пространства, и мир делается светлей и чище.

– То есть в барах всего мира из воды получается один и тот же лёд, а у вас в небесах из той же воды что-то совсем другое? Знаешь, я однажды в жизни летела в самолете, и там вокруг были облака, а в стакане принесли тот же долбаный лёд. Ты не гонишь?

– Да послушай! Когда ты видишь этот воздушный, нетоптаный, невозможно белый ковёр, с тобой случается радость, и ты улыбаешься. А дети бегут на улицу играть в снежки.

– В снежки? Snowies?

– Нет, это скорее будет snowballs. В общем, дети лепят из снега такие мячики…

– Лепят? Он что, липкий, как глина? Ты только что говорил, что он лёгкий и пушистый!

– Ну да, он… в общем, пока он лежит, он лёгкий и пушистый, но если взять его в руки и сжать, он превратится в довольно плотный снежный мячик, и им можно кидаться!

– Кидаться? Зачем?

– Для радости!

– А летом вы, видимо, просто водой брызгаетесь?

– Нет, почему?

– Ну, если вы испытываете радость от кидания друг в друга мёрзлой водой в зимнее время…

– Да ты просто не понимаешь, как это весело! А ещё можно слепить снежную бабу!

– Бабу? Ну-ка, ну-ка…

– Сначала ты кладёшь снежок на снег и начинаешь его осторожно катить. И он обрастает снегом и становится больше, больше, пока не превращается в огромный шар. Потом делаешь второй шар, поменьше, и ставишь его на первый, а сверху – третий, самый маленький, – это голова. На голову – ведро, вместо глаз – угольки, вместо носа – морковка! Вот и баба!

– Значит, три шара, один на другом, ведро на голове и морковь, изображающая нос? Хорошие у вас бабы! Все такие? И не одна не подала в суд?

– Да прекрати! Это же смешная вещь! А знаешь, сколько оттенков снега видит эскимос? Сто! Сто оттенков белого! Я не эскимос, но тоже вижу, как снег меняет свой цвет – под ярким солнцем он голубой, на закате – розовый и даже фиолетовый, к концу зимы становится серым, а в нашем городе бывает ещё желтым от химического комбината! А знаешь, что когда поднимается мороз (хотя правильнее было бы сказать «мороз падает» – ведь температура опускается!), снежные поля сверкают россыпями хрусталя под солнцем, и даже в воздухе рассеяна еле заметная бриллиантовая пыль? А снег в такую погоду скрипит под ногами, как новое кожаное седло?

– Послушай, ты явно что-то куришь. Я бы напросилась попробовать, но это что-то слишком забористое. Я думала, мы разговариваем серьёзно. Спасибо за мохито. Девочки, побежали к морю!

Соблазн

– Тонкая кость. У неё удивительно тонкие запястья. И щиколотки. Хотя ничего немощного в этом нет. Порода. Причём запястья тонкие, а кисть руки нормальная, пальцы длинные. Мизинец чуть-чуть искривлен внутрь – грузины утверждают, что это признак голубых кровей. Господи, сегодня даже «голубая кровь» звучит как-то двусмысленно. А вообще, видно, что в ней много намешано – там даже не Грузия, там, скорее, какой-то Восток. И главное, этот Восток настолько глубоко спрятан, что смотришь и не можешь понять, в чём он именно проглядывает, – просто чувствуется. Она не красит ногти – может, каким-то бесцветным лаком, но они всегда потрясающе ухожены. Женщинам с обкусанными ногтями и остатками маникюра я бы сразу отрубал палец. Но самое удивительное – шея.

– Шея?

– Знаешь, иногда слушаю мужиков и поражаюсь – о чём они вообще? Талия, жопа, сиськи… Идиоты. Смотрят и не видят. А между тем если у женщины короткая шея, все эти погремушки не спасут. Шея и посадка головы. Осанка. Грудь у неё, кстати, небольшая. Интересно – она никогда не носит ничего обтягивающего, всё свободно болтается, и как раз из-за этого видно, какая она там внутри тонкая и замечательно сложенная. Между картиной и рамой должен быть зазор, свободное пространство. Называется паспарту.

– Кстати, о картинах. Краситься любит?

– Она вообще, по-моему, очень мало использует всяких красителей. Полное ощущение, что на лице ничего нет. Хотя, скорее всего, просто незаметно. Тоже искусство. А волосы у неё темные, жёсткие и очень густые – всё время хочется запустить в них руку и ухватить сзади за холку. Грива такая. Давай возьмём ещё два по сто.

– А она длинная?

– Смотришь, как идёт, – кажется длинной. А подходит – нет, скорее, невысокая, чуть ниже меня. Пропорции. Размер ноги – тридцать шесть.

– О! Ты уже дарил ей туфли?

– Нет пока. Я просто сразу вижу женский размер. И, между прочим, ни разу не ошибался. А ещё, когда я был совсем молодой, я мог посмотреть на девушку и сказать, в каком месяце она родилась. И тоже не ошибался. Причём все эти знаки зодиака, гороскопы меня совершенно не интересовали – я их и не знал. Просто смотришь – и сразу видно – середина мая.

– Так она майская?

– Нет, она как раз зимняя. Конец декабря. И она не из Москвы, это точно. Хотя никакого акцента – даже московского. Знаешь, интересно – я заметил: уральский акцент, например, всегда отлично слышен, а дальше – Новосибирск, Красноярск – абсолютно чистая речь. Неужели это из-за ссыльных? Вот, может, она откуда-то оттуда. А самая красивая речь, кстати, – во Пскове. Ты слышал, как говорят во Пскове?

– Не части, я записываю. Твоё здоровье. Ну ладно, а голос?

– Как ты словами опишешь голос? Высокий, низкий… Ну, скорее, низкий. Чуть-чуть хрипловатый. Смех звучит очень неожиданно. Но совсем не противно. У меня была одна подруга, её смех был похож на крик чайки. Пришлось расстаться. Вообще, человек может запомнить тысячи голосов – для всех нюансов даже нет названия. Ты с ней не разговаривал пять лет, а потом она сказала в трубку «алё» – и тут же узнал! Вот как это?

– Не умничай, пей давай. А чем она занимается?

– Будешь смеяться – не знаю. Она не любит говорить о себе. Я не знаю даже, сколько ей лет. Где-то вокруг тридцати. А иногда вдруг улыбнётся – какие там тридцать? Вообще ребёнок! Я не знаю, была ли она замужем. Если была, то очень недолго. Но сейчас не замужем, это точно. Хотя… Это такой человек, что всё возможно. Всегда есть какая-то тайна. Можешь провести с ней всю жизнь, и тайны этой не узнаешь.

– Ну ладно. За здоровье твоей красотки. Как её зовут, кстати?

– Откуда я знаю? Я её ни разу в жизни не видел!

Первая победа

Один мой товарищ, склонный к математическим исследованиям по любому поводу, подсчитал, что родители мои зачали меня аккурат в день кончины Вождя и Учителя всех народов – или прямо где-то около того. Подозреваю, что не от горя – от горя такими вещами не занимаются. Мамы и папы давно нет, и пролить окончательную ясность на это событие я уже не смогу. Может быть, конечно, и совпадение. Может быть.

В пять лет я был низкорослым и дохлым ребенком. Ненавидел еду. «Жизнерадостный рахит» – называла меня мама. Будучи зацикленной на моем слабом здоровье, она – медицинский работник – постоянно таскала меня по своим знакомым – тоже медицинским работникам. Здоровья моего это не укрепляло.

Большую часть года меня нещадно кутали. Как сейчас помню: лифчик с резинками и толстыми чулками, шерстяные рейтузы, байковые шаровары, шерстяные носки, валенки с галошами, сверху майка, байковая рубашка, вязаный свитер, на голову – сначала платок, как на шоколаде «Алёнка» (предмет особенной ненависти), потом меховую шапку-ушанку, шубку из непонятного зверя мехом наружу, варежки на резиночке через рукава. Поверх всего плотно наматывался шарф, окончательно останавливавший дыхание. В этом скафандре меня выводили в наш дворик на Волхонке и пускали на снег. Стоять и кое-как передвигаться я ещё мог. Но если падал – подняться без посторонней помощи было уже практически невозможно.

А дворик наш был довольно шпанским – как и все московские дворики того времени. В каждой второй семье кто-то сидел или недавно вышел по амнистии. Приблатнённость боготворилась и была объектом подражания. К тому же дворовые мои друзья были на год-два старше меня и куда здоровей и крепче. Меня уже тогда интуитивно не тянуло в сторону блатной романтики, и иногда я получал по шее – слегка, не со зла. Смешно же перевернуть на спину майского жука и смотреть, как он будет корячиться.

А глаза у меня в детстве, надо сказать, постоянно были на мокром месте. Зареванный, я приходил домой. Бабушка моя (настоящая аидише бабушка, судебно-медицинский эксперт по убойным делам на Петровке, 38, безусловный командир в нашей семье) садилась напротив меня, строго глядя в глаза, и у нас происходил такой диалог:

– Ну, если к тебе ещё кто-то пристанет, ты что будешь делать?

– Плакать…

– А ты в следующий раз подойди к нему, дай как следует сдачи! Понял?

– Понял…

– Так что ты будешь делать, если к тебе еще раз кто-то пристанет?

– Плакать…

А дальше случилось вот что. На моё пятилетие бабушка подарила мне двенадцатитомное собрание сочинений Жюля Верна. В темно-серых коленкоровых переплетах, с тиснеными корешками, эти книги потрясающе пахли. Бабушка купила мне книги на вырост (она всё мне покупала на вырост – кальсоны, носки, всё исключительно полезное.) С книжками, однако, на вырост не получилось – читать я научился рано и проглотил их довольно быстро.

Особенно очаровал меня роман «20 000 лье под водой». Уже само название: лье – это сколько? Капитан Немо, профессор Аронакс, канадец-китобой Нед Лэнд, невероятный «Наутилус»… (Удивительно, с тех пор не перечитывал – всё помню!) Похоже, меня уже тогда тянуло под воду. На титульном листе – чёрно-белая иллюстрация под фотографию: капитан Немо на мостике со свирепо-вдохновенным лицом на фоне грозового неба. Капитан похож на артиста Дворжецкого, которого я увижу лет через тридцать. Как же мне хотелось к ним в путешествие!

В общем, сидя во дворе на лавочке, я вдруг принялся пересказывать пацанам содержание романа. Нет, «пересказывать содержание» – это на уроке литературы. А тут роман просто пёр из меня. Я как бы писал его заново – сам.

Повествование произвело эффект разорвавшейся бомбы. Парни слушали не дыша, только иногда кто-то шёпотом восклицал: «Врешь!» На него шикали, и я продолжал. На дворе стемнело, и мама увела меня домой, не дав закончить.

С этого момента отношение ко мне волшебным образом изменилось. Каждый день пацаны стучали в окно нашей коммунальной кухни и требовали меня во двор – рассказывать про капитана Немо. Они готовы были слушать эту историю бесконечно, но я не мог повторяться, и роман обрастал новыми и новыми подробностями. Авторитет мой взлетел на невиданную высоту. И чтобы с тех пор меня кто-то толкнул – да вы что? Затоптали бы.

А ведь если разобраться, это и была победа, правда?

Про одиночество

Никогда не забуду ощущения того бешеного, невероятного восторга, когда я понимал, что родители сейчас уйдут на работу, няни почему-то нет и я остаюсь дома один! О, как я скрывал это чувство! Нет, я обожал своих родителей, с нетерпением ждал их возвращения домой, но ведь это совсем другое! Целый день! Один! Если, конечно, ненавистная няня не придёт.

Мы живём в коммуналке на Волхонке, мне почти пять лет, и в моем распоряжении целых две наших комнаты, наполненных интереснейшими вещами. Можно поставить стул на кровать и добраться до огромных папиных книг по искусству – они стоят на верхних полках специально, чтобы я туда не лазил. Книги тяжеленные, с цветными иллюстрациями на всю страницу и совершенно особенным запахом. Какие-то вельможи, толстые голые тетки вперемежку с рогатыми козлоногими мужиками, строгие лица святых. Листать это можно было бесконечно. А ящички! Чего только не было в ящичках комода! Настоящие шприцы в хромированных коробочках, стетоскоп, лекарства, куча старых фотографий, папин орден… Я забывал всё на свете. Было ли это первым опытом одиночества? По большому счёту, конечно, нет. Скорее, первый опыт вседозволенности. Мама, кстати, с её невероятной интуицией, всегда замечала ящик, в котором я рылся, и мне влетало. Это по поводу вседозволенности.

А вот в 16 лет я уже вовсю писал песни про одиночество. Ужасные, надо сказать. А кто не писал? Бурное завершение полового созревания, отягощённое чем-нибудь безответным (нет, ну а как?), первые размышления о вечности, смерти и бренности мира, навеянные, скажем, Леонидом Андреевым. В одиночестве было нечто высокое, бесконечно печальное и приятно щекочущее сердце. Это правда было одиночество? Нет. Это были банальные песни про одиночество. Слава богу, никто не помнит.

А ведь я и потом очень любил ощутить себя в одиночестве. Я отправлялся на рыбалку на два-три дня. Чаще, правда, с парой друзей, и это тоже было здорово, но один – это совсем другое чувство. Я уезжал ночью с Савёловского вокзала за Калязин – Красное, Высокое, там и станций-то никаких не было, просто стоянка поезда три минуты. Огромная Волга, бескрайний залив, неухоженные луга, леса на горизонте – ни души. Я заряжался от этого пространства, от земли и воды, как аккумулятор. Я слышал голоса зверей и птиц, беседовал с камнями и рыбами, и даже походка делалась у меня совершенно другая – это мне сообщила моя первая жена, я однажды взял её с собой. Это было уже совершенно осознанное и необходимое мне одиночество, и я возвращался в Москву другим человеком – мне казалось, в новой коже.

Всё это легко объяснимо – во-первых, отпадает необходимость надевать на себя какие-то состояния, маленькие условные необходимости – а это в социуме делают все, как бы они ни уверяли себя в собственной естественности. Во-вторых, моя работа предполагает постоянный контакт (ненавижу слово «общение») с большим, иногда огромным количеством людей. Каждый из них, хочет он этого или нет, отъедает от тебя по кусочку – в той или иной степени. Многие при этом дают взамен своё, но тебя-то от этого больше не делается. Восстанавливаются все по-разному. Я – на дикой природе.

Всемирная организация PADI (кто не знает – самая многочисленная дайверская организация) несколько лет назад (не знаю, как сейчас) предлагала профессиональным инструкторам такой вид работы – тебя высаживали на какой-нибудь маленький восхитительный необитаемый остров – в Карибском бассейне или в Океании. Тебе полагался запас провизии, медикаменты, радиосвязь с миром, подводное снаряжение – все необходимое. В задачу твою входило обследование подводной части острова, с тем чтобы найти наиболее красивые и интересные места (это называется «дайв-сайты») и иметь возможность сводить туда желающих, если вдруг кто приплывет. Обычно никто не приплывал – ты просто составлял описание подводной местности. За работу эту не платили. И оставался ты там один, скажем, полгода. Или год. Я много раз собирался. Не смог отпустить себя на такой срок.

У всех видов одиночества, описанных выше, есть одно приятное качество – управляемость. Это одиночество, которое ты устраиваешь себе сам. Пока тебе надо. Но есть совсем другое одиночество – оно может наброситься на тебя из-за угла, как собака, и нет от него спасения.

Однажды я оказался на Манхэттене – не в первый и не в пятый раз. Мы снимали цикл программ про путешествия, и я почему-то приехал туда за несколько дней до съёмочной группы. Я обожаю Манхэттен, у меня там масса друзей. И первых два дня я был совершенно счастлив. А потом вдруг оказалось, что я повидал всех, и им надо работать и вообще жить своей американской жизнью, а мне, в отличие от них, совершенно нечего делать, и я не хочу ощущать себя обузой. Я бродил по городу в полном одиночестве, и мой любимый город на глазах менялся – он становился мрачным, чужим и равнодушным. И даже веселье его – а вечером Манхэттен веселится – даже веселье его показалось чужим и неприятным. Это было совершенно новое и очень сильное чувство – чувство неуправляемого одиночества. Казалось бы – сходи в кино, сходи в театр. Сходил. Сходи в музей. Был во всех интересующих меня музеях, причём неоднократно, не хочу. Пойди выпей! Не пьётся.

А ведь каких-то три дня!

И как же я обрадовался, когда подъехали наконец мои съёмочные негодяи, и я понял, что на глазах возвращаюсь в своё обычное состояние работы – от которой очень устаю и которую очень люблю. И Манхэттен снова улыбнулся мне.

А если говорить о настоящем одиночестве – вот как я это вижу: мы все – много-много, человек же, в сущности, стадное животное – плаваем по поверхности жизни. Мило беседуем, собираемся в стайки, шутим, плещемся даже. Мы, как правило, не замечаем, когда кто-то начинает медленно тонуть. Он пока не жалуется – он ещё даже не понимает, что с ним происходит. А мы, как правило, не замечаем – он же не кричит, не зовет на помощь. Твиттер, Фейсбук и прочий Интернет очень помогает не замечать. А он уходит всё глубже. Можно спасти? Можно. Но тут мало быть просто внимательным – он будет отбиваться и ещё быстрее пойдет ко дну – может, именно вы ему опротивели. Только одно поможет – надо обязательно его любить. Тогда есть реальный шанс вытащить.

Вы его любите?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации