Текст книги "Сны в руинах. Записки ненормальных"
Автор книги: Анна Архангельская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 64 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
– А если не чувствуешь ничего, так это даже лучше. Значит, сам видел уже давно, что эта… что Венеция тебе не подходит. И к чему тогда мучиться? Я лично вообще не представляю, как ты протянул с ней так долго…
Моя растравленная, раззадоренная душевная чуткость моментально вцепилась в эти неосторожные слова, в какую-то интонацию даже, тенью скользнувшую между строк. Грубая и тревожная догадка прохладой легла мне на лопатки.
– Ты, я смотрю, успел хорошо её изучить, – я стоял спиной, не желая видеть его глаза, не в силах натолкнуться на легкомысленную ложь и унизить нас обоих сознанием этой лжи.
Я ждал возмущения и крика, которые спасли бы нашу дружбу, хотя и знал, что это лишь пустая, ничего не стоящая надежда, глупая, суетливая трусость после так храбро сорвавшихся слов. Зло усмехаясь, я толкал свою решимость в спину, понимая, что ничего хуже нельзя и придумать, чем вот так остановиться на полпути, слишком поздно послушаться малодушия и отступить, навсегда отравившись так и не разрешившимися сомнениями. Какая-то холодная ярость душила меня, медленно и с удовольствием вгрызаясь в сердце. Я бесился оттого, что, так долго томясь этими вопросами, всё же стойко держал их на привязи, и почему-то именно теперь бессмысленно, нескладно, неизвестно зачем, будто уколотый в бок каким-то чёртом, встрял в этот ненужный, пошлый разговор. Словно от какой-то дурной злости решив угробить вместе с призраком личной жизни ещё и дружбу.
Зная уже совершенно точно, что не хочу слышать ответ, но зная с такой же самой точностью, что и без ответов уйти не смогу, как канатоходец над пропастью, которому никак нельзя останавливаться, я собрался с духом и развернулся к Расти:
– Не поделишься подробностями?
Он растерянно кашлянул, и моё сердце пропустило пару ударов.
– Ну давай, Расти, говори уже, пока я фантазию не подключил, – я устало злился от необходимости подбадривать ещё и его, ускорять убийство собственных нервов и без того израненных услужливым, подсовывающим гнусные, выдуманные детали воображением.
– Я с ней не спал, – вдруг проговорил Расти, будто на что-то решившись.
И именно эта интонация признания, эта тщательность в подборе слов, так резко отличавшаяся от смысла сказанного, и не дала мне облегчённо выдохнуть. Расти, определённо, не хотел врать, но и всей правды сказать не желал. Цеплялся за свою скрытность, рассчитывая удержать какой-то последний рубеж нашего братства. Но моя впечатлительность губила нашу дружбу куда активней, чем нечто скрываемое им. А потому я не дал ему отмолчаться.
– И чего тогда краснеешь как девственница?
Расти снова подавился смущением.
Я мысленно заряжал пистолет.
– Потому что пытался, – наконец-то сдался Расти.
Но мне эта капитуляция мало чем помогла. Я просто не смог воткнуть эту идею в мозг.
– Ты пытался переспать с Венецией? – я старательно разделял слова, понимая, насколько глупо звучит это уточнение, но панически не желая поверить, что Расти говорит именно об этом. Я всё ещё сопротивлялся, боясь уже очевидного факта.
Расти послушно и недвусмысленно кивнул, лишая мою трусливо-терпеливую надежду последней зыбкой опоры.
– Зашибись денёк! Столько нового узнал, – яростно и бестолково я теперь мечтал лишь никогда не начинать этот разговор, нелепо и жестоко похоронивший нашу с Расти дружбу. Но слишком поздно я захотел забыть про эти десять минут, зачеркнувшие почти пять лет доверия, взаимопомощи.
Мне нужно было время, чтобы хотя бы попытаться сложить всё это в голове. И я ушёл, оставив Расти в одиночку отбиваться от комплекса вины.
XV
Уже минут десять я смотрел в книгу и, как баран, безуспешно силился понять значение написанного. Разум выхватывал из текста слова, расставлял их в строчки и тут же выбрасывал, даже не стремясь сложить в какую-то цепочку. Я снова и снова упирался глазами в начало абзаца, снова упрямо старался вникнуть в написанное. Все мои мысли прыгали как блохи, возвращаясь к тому дню. Сначала Венеция ошарашила меня своей свадьбой. Потом Расти… Какого чёрта он вообще сознался?! Я уже молчу про саму формулировку «пытался переспать»? Мне было бы намного проще принять событие с названием «переспал», но вот «пытаться»… Это загоняло меня в какой-то тёмный, унылый тупик.
Что это значит? Приставал, а она отказала? Тогда так бы и сказал. Или не отказала? И всё-таки не переспали? Бред…
Что происходит в этом мире? Что, чёрт возьми, со мной творится?! Через два дня моя душа вдруг решила ожить. Уколотая и растревоженная разговором с Расти она почему-то только сейчас вспомнила, что должна чувствовать. Я переставал понимать сам себя. Я будто вошёл в темноте в чужую – захламленную и тесную – квартиру, перепутав её со своей, и теперь всюду натыкался на незнакомые, непривычные углы, горячился и раздражался от глупости своей и чужой, но не мог ничего исправить, не мог выйти из этого лабиринта своих эмоций. Почему я именно сейчас зациклился на измене девушки, уже однозначно оставшейся в прошлом? И я не просто думал об этом, о ней, а будто ничего вокруг кроме этого не видел, не хотел знать. Как душевнобольной, маялся от картинок прошлого, то и дело дразнивших меня. Моё сердце словно бы опоздало пережить всё вовремя и теперь спешно разбрасывало этот ворох ощущений, превращая их в невообразимый хаос, в котором само же было не в состоянии разобраться. Меня будто встряхнул кто-то, перемешал всё в душе, и этот чудовищный бардак теперь надо было разгрести, но я не знал как. Яркие, сильные чувства поминутно хватались за меня, тянули то в злость, то в какую-то колкую, противоестественную весёлость. Я не мог простить себе своего же любопытства, Расти его занудную, беспощадную честность. Хотя так же прекрасно сознавал, что соври он мне, выдумай что-нибудь – я не прощал бы ему уклончивой лжи ровно с той же силой.
…Венеция будто столкнула мой хрупкий, шаткий мир с опор, и он полетел в какую-то пропасть. И этого я не мог ей простить больше, чем любую измену, чем любые жестокие слова. Этой тщательно выверенной откровенности, будто заученных фраз, прозвучавших холодно и безжизненно, сказанных только потому, что скрывать дальше что-либо стало бессмысленно. Зачем нужно было сообщать мне о своей помолвке? Какая давняя обида помешала ей ограничиться лишь формальным расторжением наших отношений без кромсания моей гордости лишними подробностями? Моё самомнение металось, как раненый зверь в клетке, кидалось на мои же нервы в бессильном бешенстве. И этого я не мог понять. Ведь никакой любви, которая когда-то, быть может, и была, теперь уже точно не осталось. И позвони мне Венеция с какими-нибудь слезливыми напоминаниями о нашем прошлом, ничего, кроме тихого, прохладного раздражения, я бы, пожалуй, и не испытал. Так какого дьявола мне не дышится спокойно?!
Я злился, сам не зная на что и на кого, страдал от этой злости, будто мне и впрямь разбили сердце. Я не мог ей простить ту пусть мнимую, но такую оскорбительную лёгкость, с которой она утешилась, нашла кого-то так быстро, словно решилась на это, едва я шагнул за порог. И именно этой придуманной мною же и только что поспешностью я и попрекал её в своём воображении. Предавший наши чувства намного раньше, я теперь подкупал свою притихшую совесть этими гнусными подозрениями. Упрямо отворачиваясь от собственной вины перед Венецией и грубо отказывая ей в способности искренне переживать, оставлял лишь холодный расчёт, так удобно успокаивавший мою совесть. Ведь чего я мог ожидать? Молодая, красивая, раскованная девушка, никогда и ничего мне не обещавшая и не дождавшаяся обещаний от меня, оставлена в мире соблазнов и возможностей надеяться на нечто мифическое, пока я тут, как монах на цепи, не видел ничего, кроме мишеней, пыли и нервных сержантов…
– Тейлор! Тебе письмо.
Я вывалился из своих мыслей как из сна. Это было слишком похоже на шутку. Всё ещё насилуя память в поисках того, кто мог бы мне написать, я взял в руки конверт. Но шутка оказалась куда более забавной, чем можно было предположить. Аккуратным, плавным, будто ласковым почерком Венеции на конверте было написано моё имя. Доверенные бумаге чувства, заблудившиеся в почтовых лабиринтах, сильно опоздавшие, они всё же могли, вероятно, пролить свет на что-то, разрешить какие-нибудь мучившие меня сомнения. Но я не пожелал расстаться с ржавым гвоздём обиды, которым так самозабвенно ковырялся в собственном мазохизме.
– Спенсер! – со злобной, некрасивой весёлостью окликнул я. – Будешь смеяться, но это, видимо, тебе, – и швырнул ему конверт.
Никогда раньше я не называл Расти по фамилии, и только в эти два дня, сознательно подчёркивая лишь служебную, вынужденную необходимость общаться, я изобрёл этот новый способ унижения. Он хладнокровно пережидал все мои выходки, может быть, рассчитывая, что я всё-таки перебешусь, а может, тем своим признанием разорвав нашу дружбу ещё прежде, чем это сделал я. Так или иначе, но он был убийственно, гнусно спокоен всё это время. Будто вовсе не испытывал ничего похожего на чувство вины, совершенно не обращая внимания на моё хмурое, безмолвное обвинение в предательстве. Он не ходил за мной как верная собака, не пытался поговорить и объяснить, не оправдывался и не извинялся. А я жаждал его извинений, выдумывал их за него, ждал их, хоть и знал, что капризно не приму их тотчас же, что оттолкну его немедленно при первой же попытке реанимировать нашу дружбу.
Но Расти молчал и отстранялся. А я злился, изнывая от невозможности дать выход этой злости, освободиться от неё, забыть и простить тот разговор, наплевать на всё сказанное и сделанное когда-то давно и снова протянуть ему руку… И это неожиданное письмо из прошлого могло бы стать поводом начать переговоры. Но Расти вернул мне этот ультиматум безразлично и тайно, избегая любых разговоров. Он будто решился разом изувечить все мои нервы, ничего не оставляя на потом.
Вечером я обнаружил этот запечатанный, всё так же таинственно что-то обещавший прямоугольник конверта на своей кровати. Сердце вдруг ударило очень больно, словно ошиблось и натолкнулось на грудную клетку. И неожиданно чётко и ясно вспомнилось: она сидела и смотрела, насмешливо вздёрнув углы губ, и бесовские жёлтые искры вспыхивали в её сумеречных дымчато-зелёных глазах… После я привык к этой её манере неотрывно следить, контролируя каждое движение, молчаливо выпытывать что-то из глубин самого сердца, минуя разум и звуки слов. Что пыталась она прочитать во мне, вот так чуть наклонив голову, пряча прищуром грустную иронию?.. Когда-то меня смущала её неподвижность и сдержанность, её задумчивая улыбка. Но вместе с тем как будто и нравилась эта внезапная прямота взгляда из-под бровей, и неизменно возникающее следом мгновенное чувство какой-то парадоксальной, неосознанной, неведомо чем рождённой вины… И этот тёмный сгусток отчаяния, всегда живший где-то в зрачке, прячущийся и выжидающий каких-то слов и признаний… И тайное, будто запретное движение губами перед поцелуем…
Я зло сгрёб конверт, грубо сминая, швырнул, не оглядываясь и не целясь, куда-то за спину, в сторону койки Расти. Дурдом, творившийся в моей душе, начинал всерьёз меня пугать. Почему теперь, через столько лет, глядя на конверт с кружевом почерка Венеции, я вдруг вспомнил ту женщину? Первой приоткрывшей передо мной мир страсти и чувственных восторгов…
– Твоему сердцу ещё многому придётся научиться, – сказала она мне когда-то, печально улыбаясь.
И похоже, была права. Как ни старался я избежать этих уроков, страшась боли и ран той жуткой, причудливой и восхитительной науки, но моё сердце снова и снова попадалось в какие-то капканы, настигалось когтистыми лапами эмоций, приучалось выживать в изменчивом и жестоком мире чувств…
XVI
Это был один из немногих действительно странных периодов моей жизни. Мне только-только исполнилось 16 – самый пик взросления, оголтелого стремления к самостоятельности. Некое перепутье в формировании личности, раздираемое гормонами и противоречиями, ясное и глупое понимание то собственной исключительности, то закомплексованной ничтожности…
Я с трудом уживался тогда в приюте. Не в силах усмирить свой характер, всюду натыкался на конфликты и проблемы, ссорился по пустякам и нарывался. Знакомство с Вегасом и Расти давало мне чувство тайного, упоительного превосходства, недоступного, как мне казалось, никому другому, – будто некую власть, скрытно волнующую душу. И я наглел и дерзил всем и каждому, сознавая эту весьма невнятную силу за плечами. Но, поднимая мою гордыню до каких-то совершенно невероятных высот, эта сила никак не могла защитить меня в стенах приюта. И мне всё труднее было мириться с вынужденной, унизительной серостью моего положения там, всё сложнее было укрощать свой нрав, неуёмный и рискующий навлечь на меня всё больше неприятностей. Тихое брожение таких же несостоявшихся, лишь приноравливающихся к миру и друг другу темпераментов, иногда накалялось до тревожной отметки, и жить в этом коллективе более или менее комфортно становилось непосильной задачей.
По своей давней привычке я искал способ сбежать из этой затхлой, давящей морально атмосферы. И когда на пороге приюта объявилась та приятная пара, я даже обрадовался. Почему эти успешные, симпатичные люди хотели взять парня вроде меня, вместо какого-нибудь милого, восторженно-радостного малыша, меня тогда мало интересовало. Такое часто бывало – взрослые игры, вроде ухода от налогов, погони за пособиями и надбавками, билетик в рай за копеечное, не требующее больших усилий милосердие… Да мало ли ради чего разбирают детей из приютов! И с относительно взрослым, вполне самостоятельным парнем проблем и ответственности заметно меньше, чем с вопящим по ночам, капризничающим и не умеющим о себе позаботиться детёнышем.
В этой новой семье мне сразу понравилось. Небольшой, но весь какой-то уютный дом, своя комната, – а я даже не помнил, когда у меня была такая роскошь. Очередные «родители» – супруги МакКинтайр – оказались удивительно вежливыми, не лезли без надобности с задушевными беседами, не пытались намекать на приевшиеся семейные ценности. Мягко и ненавязчиво показали дом, вскользь упомянули несколько правил, которые нежелательно было нарушать, и оставили меня в покое. Оглядываясь на самого себя в то время, могу сказать, что, пожалуй, не был очень уж трудным, агрессивным в охоте за самостоятельностью подростком. На фоне своих ровесников – бунтарей и задир, гордящихся психованной злостью, – я был даже воспитан, прекрасно понимая, что несоблюдением элементарных норм приличия, каких-то довольно простых, но принципиальных правил, я вредил только самому себе и никому больше. Привычно и умело я прятал свои разгульно-бесноватые эмоции, старательно скрывался за почтительной, заученной вежливостью, предпочитая жить двойной жизнью, выпуская себя настоящего на ночные прогулки, как оборотня. И мне, и другим так было проще, и потому с новыми опекунами мы как-то быстро сошлись, и мне они даже приглянулись своей прохладной, отстранённой тактичностью. В школе тоже всё было неплохо, и хоть я еле-еле вытягивал на средний балл, моих «родителей» это не особенно заботило. Всё очень удобно и деликатно списывалось на стресс, психологию и адаптацию. Лень пояснила бы гораздо проще и эффективней, но моё новое окружение оказалось на диво обходительным, избавив мои уставшие, истрёпанные гормонами нервы от ненужных моральных наставлений.
Первые подводные камни обнаружились совсем не скоро. На каникулах меня не отпустили в летний лагерь, куда собрался почти весь класс. Не скажу, что я расстроился оттого, что не мог поехать на этот сомнительный, абсолютно неинтересный отдых. Просто не разрешили мне ещё прежде того, как я высказал какое-либо пожелание в принципе туда поехать, – слишком поспешно и суетясь, будто опережая мои вопросы своими аргументами. И эта спешность отказа на несуществующую просьбу, странные, с ноткой даже какой-то паники уговоры и запреты аврально подняли мою подозрительность. И хотя всё это не менее энергично и активно заштриховали моей же плохой успеваемостью в школе, мой врождённый инстинкт внимательности к мелочам – натренированный и бдительный – не давал мне успокоиться. Почти ничего не изменилось, кроме того, что вместо школы я теперь полдня проводил дома, вынужденно и бесполезно таращился в книги, прилежно делая вид, что подтягиваю учёбу. Смысла в этом не было никакого, так как мои безрадостные оценки объяснялись исключительно стремлением расслабиться, отдохнуть от осточертевших уроков, которыми я промышлял в приюте, делая за других домашние задания и всяческую бесконечную письменную дребедень, так необходимую учителям в школах. В том бездомном, дёрганом сборище это обеспечивало мне некоторое спокойствие жизни, а потому я привык плевать на собственные оценки, уже давно не соответствовавшие реальности моих познаний. И теперь я томился, перечитывая давно известное и выученное, порционно радуя своей «внезапно проснувшейся» сообразительностью.
Заигравшись в роль моего репетитора, милая миссис МакКинтайр стала как будто раскованней, дружелюбней, чаще смеялась, и всё яснее замечалось в этой весёлости что-то невнятное и не совсем естественное. Иногда, выдумывая мелкие поручения, в которых ей необходима была моя помощь, она как будто смущалась этих вполне обоснованных просьб, как будто бы требовалось ещё какое-то дополнительное оправдание, и она многословно пыталась его найти. Моё любопытство оживилось и насторожилось от этой её общительности, потребности быть поближе ко мне. В ход шли почти любые предлоги, и эта скромная «материнская» забота всё отчётливей пахла вовсе не родственными чаяниями тонкой женской души.
В приюте с нами периодически разговаривали осторожные в словах психологи, выдавали памятки и щедро снабжали наставлениями. Но эти лекции были каплей в море той информации, которая бродила между детьми, с беззастенчивыми подробностями передававшими друг другу драгоценный опыт. Немало взрослых, возможно, узнали бы много нового, прислушайся они к разного рода историям и сплетням, которыми мы привыкли делиться, с запасом которых выходили в мир, учились быстро и безошибочно распознавать скрытые швы жизни. И в этом доме, как и в любом другом, я прежде всего обыскал ванную и свою комнату – последнее, о чём мечталось, это мой стриптиз в «избранном» у какого-нибудь извращенца. Слава богу, камеры мне ещё ни разу не попадались, но это не значило, что они никогда не появятся, а потому моя паранойя время от времени обшаривала все углы. Но с шутками вроде тех, что затеяла миссис МакКинтайр, с полными призрачных намёков и загадок подобными отношениями, я сталкивался впервые и не очень-то понимал, как именно должен себя вести. Спрятавшись за искусственной наивностью, упорно не желающий помогать этой игре, я наблюдал, развлекаясь новым, необычным опытом. Стараясь не выдать себя, опасливо экспериментируя с улыбками, взглядами, лёгкими, словно нечаянными прикосновениями, я баловался с этими бесценными для меня ощущениями. Как лакмусовая бумажка, миссис МакКинтайр чутко отражала все мои крохотные победы и поражения, а я усердно изучал эти тончайшие признаки женского благоволения. Это было довольно странно – мы оба будто отрабатывали парный танец, но на приличном, тщательно выверенном расстоянии друг от друга, топтались в томном ожидании первого шага навстречу. И оба прилежно делали вид, что все эти топтания и намёки, касания и взгляды случайны и невинны, и никак нас не обяжут.
Мне было очень интересно рассмотреть, что же движет этой женщиной в оригинальной затее, которой она сама же стыдилась, но будто из упрямства или азарта не хотела забросить. Стеснительная как девочка, она петляла в собственной интриге, тихо вовлекала меня в этот диковинный ритуал ухаживаний. Я же продолжал изображать наивность и неуклюжесть, и, затаив дыхание, ждал, когда же к этому веселью присоединится мистер «папа». А главное, в какой роли. Кстати сказать, его я вообще видел мало – уходил рано, приходил поздно, ездил в какие-то командировки «по работе». Уверен, было у него что-то на стороне, может быть, даже ещё одна семья. И кажется, миссис «мама» всё знала, заметно нервничала, но терпела из каких-то своих соображений. Вывеска вежливости, невидимым полотнищем трепыхавшаяся на ухоженном фасаде этого дома, обязывала молчать и холодно улыбаться.
Иногда, очень редко, они всё же ссорились из-за каких-то банальных, ничего не стоящих и ничего не решающих мелочей, хотя проблема была в чём-то совсем другом. Но они оба ловко обходили её, и оттого все эти сдержанные, деликатные выкрики и претензии были как-то особенно нелепы. Порой, после этих неестественно тихих скандалов он уходил и не появлялся несколько дней. А она бродила по дому, как будто чем-то озадаченная, потерявшая что-то или забывшая, куда положила это что-то, хотя и улыбалась всё так же привычно и с готовностью. Потому невозможно было понять, что же она чувствует на самом деле, и кто из них больше мучается в этом браке. Да и чего ради они вместе тоже было не ясно. И чем дальше, тем больше меня начинала напрягать эта общая личина безграничной деликатности, эта кукольная, разрисованная ложью ширма вежливости, за которой незримо копились какие-то проблемы, насильно скрываемые там ещё прежде любой попытки решить их, помочь своим же отношениям, оживить их пусть маленькой, но искренностью. Рано или поздно эти проблемы грозили завалить их с головой, и хорошо, если никто не пострадает слишком серьёзно от этой семейной катастрофы.
По-своему мне было жаль эту женщину, невероятно униженную всем тем ореолом полупрозрачной лжи, обиженную человеком, которого, наверное, любила и ради которого соглашалась терпеть всё это, находя утешение лишь во мнении окружающих, активно восторгавшихся голой видимостью идеальных отношений. Только со мной, может, привыкнув ко мне, или же попросту считая меня ещё вполне глупым для безопасной откровенности, она иногда робко приоткрывала какие-то уголки разучившейся жить на виду души. И хотя в такие моменты мы чаще всего не говорили ни слова, но ей как будто было и довольно моей интуитивной способности молчать, когда надо. Как актёр за кулисами, она устало отдыхала, чтобы через минуту снова выйти на сцену и сосредоточенно играть навязанную, быть может, вовсе не свойственную ей, но прижившуюся в сердце роль.
И вот в один из таких моментов я и совершил свою вряд ли единственную, но, определённо, самую большую из ошибок. Открыто и не таясь, я ей посочувствовал, в порыве великодушия забыв, что пусть единожды и всего на миг снятая маска тут же становится бесполезной. Обнажив свою наблюдательность, я неосторожно пересёк какой-то рубеж, возможно, растерзав тем самым гордость этой женщины ещё больше. Тем, что понимал её положение и смел жалеть. Что волнения её молодой, но ради каких-то принципов похороненной в этом прохладном, расчётливом браке души, стремления и желания, невольно баюкающие её сознание, прорывавшиеся в тихом смехе и мимолётных, будто вздрагивающих взглядах, – всё это с самого начала было почти очевидным для меня, угаданным быстро, но всё же скрываемым для какой-то своей выгоды. Столкнувшись с этой новой, не предвиденной ею ложью, она как-то удивлённо и внимательно всматривалась мне в глаза. Своей нахальной бестактностью я лишил её единственной известной ей защиты – деланной, неисчерпаемой, улыбчивой холодности, помогавшей до сих пор хранить видимость счастья в любой ситуации. Теперь же обе наши маски разбились разом. И мы как будто впервые увидели друг друга настоящими, впервые заглянули друг другу в глаза, а не в стеклянный, искусно выполненный муляж. Думаю, мы оба испугались тогда этой минутной беззащитности, обнажённости эмоций…
И с того момента миссис МакКинтайр вдруг перешла к достаточно агрессивной и порой даже грубой тактике. Будто назло кому-то ломала свою привыкшую к подделкам настроений и чувств натуру, иногда нарочно и преувеличенно, упиваясь какой-то излишней откровенностью. Намёки её становились всё определённей, и вскоре их разве что лишь полный идиот не понял бы. В редкие часы общих застолий это и вовсе переходило в какой-то фарс, противный, глупый и опасный одновременно. Она дразнила мною замороженное спокойствие супруга, и мне это совсем не нравилось. Не было никаких гарантий, что гнев его оскорблённого чувства собственного достоинства сумеет вовремя разобраться в причинах и приоритетах, и мне не достанется по голове чем-нибудь увесистым. А ей же, наверное, очень сильно хотелось, чтобы кое-кто в этом аккуратном доме чем-нибудь подавился, и желательно, чтобы при ней.
Мистер МакКинтайр мрачнел, но держался, и надо заметить, весьма неплохо. Как ни странно, но его отношение именно ко мне внешне никак не менялось. Он всё так же был отстранённо вежлив, ограничивая общение со мной автоматически натягивавшимися на лицо улыбками, равнодушными фразами про школу или здоровье. И мысль, что моё «приобретение» было гласно или не гласно одобрено на семейном совете, всё чаще застревала у меня в голове. Очень было похоже, что именно ради развлечения тоскующей леди, я и появился в этом доме. Но если раньше идея «а почему бы и нет?» довольно назойливо посещала моё сознание – так что пару раз я почти решился, и только соображение, что эта женщина мне всё же вроде приёмной родственницы, затормаживало влияние гормонов, – то сейчас я попросту боялся раскачать и без того опасно близкую к катастрофе апатию этого дома.
Всячески избегая миссис МакКинтайр, удирая на улицу, шляясь допоздна, под любыми предлогами задерживаясь в школе, где с перепугу стал даже лучше учиться, я старательно давал ей понять, что не намерен участвовать в её сомнительной мести мужу за какие-то не известные мне обиды. Но вместо того, чтобы остановиться, она словно вошла во вкус, наслаждалась забытой свободой проявления желаний, уже не стесняясь показывая, чего именно ждёт от меня. Мне льстила эта её активная искренность, но мой страх был сильнее любых порочных инстинктов, и никакое тщеславие, как ни пыталось, не способно было задушить мою трусость. Стать жертвой чьей-то угрюмой ревности в мои планы никогда не входило. Равно как и быть комнатной собачкой, подобранной и отмытой добрыми людьми, и теперь вынужденной покорно и предано служить за эту частичку милости.
Я честно предоставил нам всем возможность избежать неловкости. Но есть натуры, которые, раз испытав стыд, вскрыв в себе что-то низменное, не совсем приличное по их представлениям, принимают это с каким-то захлёбывающимся восторгом, будто убеждая самих себя, пряча давние комплексы в собственной раскованности. Нарочно ищут в себе грязь и слабости и, даже не найдя их, додумывают и изображают много лишнего. И вот они, раз начав играть эту развязную роль, понимая всю нелепость своей наигранной пошлости, тем не менее никак не могут остановиться. Будто путь к пороку, к какой-то последней черте, которую они сами себе наметили, не постепенен, не шаг за шагом, а подобен падению в пропасть, единожды сорвавшись в которую так и летишь на самое дно. И, когда в очередной раз под видом срочной стирки она стянула с меня футболку, зная, что никак иначе всё это уже не остановить, я не выдержал. Твёрдо глядя в глаза, серьёзно и почти угрожающе сказал, что лучше бы нам расстаться, пока кое-кому не пришлось выслушать интересные истории про мальчика-сироту и его слишком отзывчивую милую «маму». Несколько секунд она смотрела на меня, и я впервые увидел, как белеет человек. Раньше, считая, что говорится так не ради красоты слога, я всё же полагал, что процесс этот достаточно медленный, как если бы белая краска проявлялась через кожу. Но это действо оказалось почти мгновенным – слинял румянец, выцвели губы, глаза стали больше и как-то отчаянней – и всё это меньше, чем за секунду, я даже моргнуть не успел.
Всё так же не сводя с меня глаз, она отбросила смятую футболку куда-то вбок и, изящно приподняв подбородок, влепила мне звонкую, прекрасно исполненную пощёчину. Чувствовалась рука профессионала – меня мотнуло в сторону, хоть я и приготовился. В общем, всё это получилось как-то грациозно и торжественно, как на театральных подмостках. Но я всё испортил.
«Первая моя брошенная женщина, которая даже и не была моей, отвесила мне первую в моей жизни пощёчину, и вот, похоже, именно теперь, крайне оригинальным образом я и становлюсь мужчиной», – эта шальная мысль вдруг сильно меня развеселила. И по неопытности я не смог сдержать улыбку. Миссис МакКинтайр вспыхнула, моментально сменив цвет лица на вполне румяный, и на весь остаток дня гневно и возмущённо скрылась в супружеской спальне.
Вечером, сидя в комнате, которая даже формально уже не могла называться моей, я слышал бойкие, жалобные причитания. И, судя по длительности этих подвываний, наш простой, в сущности, разговор приобрёл множество кудрявых подробностей.
Ну может, хоть так они смогут начать решать наконец-то свои проблемы, может, я напоследок всё же расшевелил их стоячее болото тактичности?
Что придётся паковать вещи, я не сомневался. Но вот насколько легко всё обойдётся для меня – это вопрос. Органами опеки и тому подобным угрожать удобно, только я совсем не представлял, насколько эффективно действует эта система. Подозревая, что увлекаемый бестолковым любопытством, жаждой рискованных душевных экспериментов, влез в какие-то дебри – непонятные и очень возможно, что и опасные, – я сейчас нервничал от лихорадочных, суетливых предчувствий. При плохом раскладе эти вежливые МакКинтайры могут запереть меня в подвале и делать, что захотят. Школа забьёт тревогу в лучшем случае дня через три, плюс мистер и миссис люди явно не глупые и догадаются заявить в полицию о «пропаже» любимого сиротки. Три дня плюс бесконечность – вовсе не радужная перспектива…
Моя фантазия, роясь в архивах памяти, выискивая страшные истории из криминальных новостей, никак не помогала мне успокоиться. И я почти уже решился на тайный и бессмысленный побег, когда сентиментальный роман в лицах вдруг закончился. Я напрягся, прислушиваясь к тишине за дверью. Долго никто не шёл, и я даже устал насиловать свой слух. Но он всё-таки постучал – негромко и как будто осторожно, – с педантичной вежливостью, уже раздражавшей до неврастении, выдержал солидную паузу и вошёл.
– Ты не спишь?
«Уснёшь тут, как же!» – озлобленно подумал я, но не рискнул ему грубить. Вместо ответа просто поднялся, одетый и совершенно очевидно даже не пытавшийся спать.
Он вальяжно прошёлся по комнате. Захотелось подогнать его пинками – это томление было, кажется, хуже, чем подвал на три плюс бесконечность дня.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?